Текст книги "Пашкины колокола"
Автор книги: Арсений Рутько
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
Но толпа встречает слова арестанта криками:
– Дело! Верно! Справедливо!
– Даешь нашу, рабочую революцию!
– Царя-то нет, а Рябушинские, да Михельсоны, да прочие мильонщики остались! Не враз от награбленного отрекутся!
Кто-то невидимый спрашивает за спиной Пашки:
– Арестант – он кто?
– Фамилию не упомнил, – отвечает другой. – Из поляков, вроде. По тюрьмам да каторгам годы мотается.
– И впрямь будто из могилы его, сердешного, вытащили! На платке кровь, видишь? И сам-то как есть шкелет!
Пашка хочет оглянуться на голоса, но рядом с бочкой замечает Островитянова! Да, да, того самого Костю, которому носил передачи. Пробирается к нему.
– Костя!
Островитянов узнает Пашку сразу, смеется, протягивает навстречу руки.
– А-а, Павлик! – Обняв, крепко прижимает к себе Пашку. – Ну, как житуха? Хотя... Давай помолчим. Феликсу трудно говорить!
Когда арестант перестает говорить и его осторожно снимают с бочки, Пашка спрашивает:
– Ему как фамилия?
– Каторжнику этому? – с невыразимой нежностью улыбается Костя. Дзержинский ему фамилия! – И наклоняется к уху Пашки: – А из наших, институтских, есть здесь?
– Не знаю, – признается Пашка. – Как-то не разглядел, не приметил. Народу-то сколько!
– Ох, до чего же по ребятам соскучился! По воле, по солнышку, по свежему ветру!
...Потом в Пашкиной памяти возникает багровое и растерянное лицо Обмойкина – заводские отнимают у него револьвер и "селедку", срывают шнур со свистком и полицейскую бляху... Торопливо, трясущимися руками запирает ставни Ершинов. С жестяным дребезгом рушатся на тротуар вывески с царским гербом и гордыми позолоченными буквами "Поставщик Двора Его Императорского Величества". Кто-то с веселой лихостью пляшет на такой вывеске, и чьи-то каблуки выколачивают дробь-чечетку на царском портрете, выброшенном из окна полицейского участка.
И сам Пашка, возвращаясь вечером в Замоскворечье, не удерживается, со всего маху ступает расшлепанным башмаком на царский портрет... Вот тебе, вот! За мамку, за Андрюху, за калечных солдат, побирающихся по улицам. За всех нас!.. Это ты виноват, ты!
И опять – горящие раскаленным железом глаза в темных провалах и строгий голос: "Будем бдительны!" И хоровой крик, взлетающий над толпой:
– Дае-ошь! Дае-о-ошь нашу революцию!
20. ПОСЛЕ ФЕВРАЛЬСКОЙ...
Заводские гудки на следующее утро молчали, но Пашка все равно проснулся чуть свет. Да и вряд ли он спал по-настоящему. Вчерашний день удивительно перемешался в его сознании с событиями из прочитанных книг, с рассказами Люсик о героях прошлого.
Лежал, слушал.
Похрапывал в дальнем углу отец, тикали ходики на стене, за печкой пиликал свою музыку сверчок.
Сна не было. А ведь как тяжело и неохотно просыпался по реву гудка раньше, как хотелось еще поваляться под одеялом. Сейчас все по-другому. Еще с вечера знал, что утром можно не торопиться: заводские решили не работать больше на проклятую войну. Забастовка продолжается! Но вот проснулся, и будто тянет и тянет куда-то.
Тихонько оделся, нащупал ногой ботинки. Вышел во двор. Лопух, еще не посаженный на цепь, бросился навстречу, лизнул руку, уперся лапами в грудь.
Пашка долго смотрел в небо... За рваным дымом облаков мигают редкие звезды. На карнизе крыши светятся весенние льдышки-сосульки. А улица пока спит...
В окнах Ершиновых темно... Здорово они вчера засуетились-запрыгали. Как же! Самого главного заступника потеряли. С какой перекошенной мордой бежал Обмойкин от своей будки, где стоглазым истуканом проторчал столько лет! Будка-то для "селедочника" тоже чем-то вроде трона, поди-ка, была?
На глазах у Пашки одна за другой гасли звездочки, рассвет высвечивал темные углы двора.
И тут он увидел новое, чего вчера не было. Другую стенку Ершинов к сараю пристроил, что ли?
Пашка подошел вплотную, пощупал. Нет, на доски не похоже! Ах, вон оно как! То, что он посчитал за новую стену сарая, оказалось холстом, обратной стороной царского портрета.
Покосившись на второй этаж, Пашка повернул портрет. Само собой, все в целости-сохранности! Не поднялась у торгаша рука! Так же блестят позолотой пуговицы, погоны и аксельбанты. С той же умильной, хотя и строгой лаской смотрят глаза.
– Теперь тут кукуешь? – подмигнул Пашка. – Ишь куда они тебя присобачили! Побоялись в лавке оставить, народа перепугались? Ну и стой здесь, на пару с Лопухом. Поцарствовал, хватит!
Снова Пашка покосился на окна: послушай, "принцесса", как Пашка с царем разговаривает! Но даже плюнуть на царский портрет ему сейчас не хотелось: по уличному-то закону лежачих не бьют! В драках с реалишками да гимназистами Пашка ни одного лежачего не пнул, пальцем не тронул!
Вернулся в дом. Шумел примус, лизал синими языками донце сковородки. Мамка возилась у печки.
– Ты, сынонька? – удивилась мать. – Спал бы да спал, раз можно! Такой случай в редкость.
– Да что-то, мам, сон от меня бегом сбежал! – засмеялся Пашка. – Ты помнишь ли Андрюхину любимую: "Крутится, вертится шар голубой"?
– Как не помнить, радость ты моя, Пашенька?! Я каждую жилочку в нем и днем и ночью вижу!
– Может, он, шар-то, со вчерашнего дня по-другому закрутится? Как, мам?
– Дай-то бог, Пашенька! – Не глядя, мать показала кухонным ножом в потолок. – А их-то куда денешь? Манифесты да указы за бывшего царя не такие ли станут дальше подписывать?
– Не, мам! – убежденно возразил Пашка. – Вчера решено по заводам и фабрикам Советы выбирать!
– Так Ершиновы и послушали ваши советы! – Мать покачала головой. Мал ты еще, Пашенька, породу людей разгадывать. На мильон добрых душ обязательно одна собака сыщется!
– Ты, мам, собак не обижай! Лопух, он вон какой хороший! Побегу, мам!
– Поел бы. Подожди чуток.
– Потом, мам!
Улица кажется и знакомой и незнакомой. Дома и заборы на привычных местах, как помнится с малолетства, а все же что-то переменилось... Ага! Вон на углу поваленная обмойкинская будка! А вон флаг с пожарной каланчи красной ладошкой помахивает! Не иначе – кто-нибудь из заводских привязал! Еще, наверно, пригрозил дежурному: "Попробуй сорви!"
Рассветает, а улица спит! И непонятно, почему Пашке расхотелось будить ребят, как собирался, выходя из дома. Потянуло побыть одному, походить, поглядеть. Или, может, шевельнулась в голове новая строчка стиха? Вот, слушай, звенит: "Флаг наш красный в синем небе вьется..." А дальше как? Ну, придумается – день впереди!
Сначала медленно, потом торопливо шагал по давно знакомой дорожке к студенческой столовке. Толкнула туда неясная догадка.
Было бы просто неправильно, ежели бы "красная" сейчас пустовала! Вспомни, как Шиповник и ее студентки-подружки горевали о судьбе Кости. Никак не могут они не собраться вместе в такое время! А где же и собираться, как не в "красной"?
Шел быстро, почти бежал.
Предчувствие не обмануло. В двух окошках "красной" помигивал зеленоватый свет. Колыхались за окнами тени.
Интересно: что у них там?
По привычке сначала заглянуть в окно. Ух ты, сколько народищу, прямо толпа! Из фортки столбом валит табачный дым. За галдежом не разобрать слов, кто-то раскатисто хохочет, кто-то хлопает в ладоши. Блеснули меж головами стрекозиные крылышки. Где же Люсе теперь и быть?!
С крыльца, приоткрыв дверь, выглянула тетя Даша.
– Пашуня, что ль? Только тебя и не хватало! Мне Люсенька наказывала поглядывать, кабы кто чужой не подкрался. Хотя все чужие забились по своим закутам. Ошалели от страха.
– А не заругают, теть Даш?
– Да из ваших кружковских тут уж и так трое, которые с Сытинской. Свертки какие-то из печатни приволокли... Люсенька и про тебя спрашивала...
Словно в ответ на слова тети Даши, голос Люсик в глубине комнаты требовательно крикнул:
– Да распахните же окошки, господа курильщики! Дышать нечем! Дымите, словно десяток михельсоновских труб!
– Сию минуту, Шиповничек!
Задребезжали стекла законопаченных на зиму рам. Пахнуло холодком, сыростью, кто-то дурашливо запел:
– Весна! Выставляется первая рама, и в "красную" шум ворвался!..
Но певца перебили:
– Итак, друзья, половина дела сделана! Товарищи из Сытинской типографии хорошо поработали ночью. Напечатано более пятисот экземпляров...
Привстав на цыпочки, опираясь на плечо Яшки-газетчика, Пашка заглянул через головы. У стола, в накинутой на плечи студенческой шинели, Костя помахивал бумажным листком.
– Мне думается, товарищи, нужно еще разок прочитать воззвание! Проверим: не вкралась ли ошибка, опечатка! Могли ведь и чужие руки прикоснуться к нашему делу.
– Читай, Островитянов! Давай, Костя!
– Итак, читаю... Шапка: "Российская социал-демократическая рабочая партия". Дальше, после отбивки: "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!" Внимание, читаю текст: "Товарищи! В Петрограде революция! Солдаты присоединились к рабочим. На сторону народа перешли Преображенский, Волынский, Павловский и Семеновский полки. После недолгих колебаний к ним присоединился Кексгольмский полк. Восстание победоносно растет. Восставшие захватили арсенал, артиллерийское управление и тюрьму "Кресты", из которой выпустили политических заключенных". Что произошло и в Москве, товарищи! "После двухчасовой осады восставшими взята Петропавловская крепость. По последним известиям, взорвана охранка, восставшие приближаются к департаменту полиции..." Следующие строки, товарищи, набраны жирным шрифтом... Продолжаю...
В "красной" стояла тишина. Кроме голоса Кости, Пашка услышал за спиной вздох тети Даши:
– Ну и дела! Владычица богородица, матушка-заступница...
Точь-в-точь как мамка!
– "Российский пролетариат должен поддержать петроградское восстание! Иначе потоки пролитой там крови останутся бесплодными. Товарищи, бросайте работу! Солдаты! Присоединяйтесь к восставшим! Помните, сейчас решается судьба народа!.."
Бочком-бочком, а Пашка все-таки протискивался в комнату. Очень уж хотелось оказаться поближе к Шиповнику, поймать на себе взгляд ее блестящих темно-карих глаз, добрую улыбку!..
Занятый своими хитростями, Пашка не очень вслушивался в слова воззвания. Да и что слушать?! И так ясно: война царям и всем буржуям!
Он добрался до Люсик как раз в тот момент, когда Островитянов кончил читать и стоял, помахивая листочком над головой, разгоняя дым.
– Как будто, товарищи, обошлось без огрехов!.. Естественно, за эти часы в Питере произошли новые важные события, о которых...
– Скоро узнаем! На телеграф и телефонную отправились наши!
– Добро! – кивнул Костя. – Теперь задача в том, чтобы побыстрее донести воззвание до рабочих и в первую очередь до воинских казарм. Московский гарнизон сейчас насчитывает около ста тысяч штыков и сабель...
– Да ты-то, Костя, откуда знаешь? Ты же сам вчера из тюремного каземата вылез! – с дружеским смешком заметил Столяров.
Островитянов повернулся к Алеше.
– А тебе, дружище, тоже следовало бы посидеть в тюрьме. Тогда бы ты убедился, что там знают больше, нежели на воле. Пересылка-то забита солдатами-большевиками! И не мешай мне, пожалуйста, Алексей! Время не терпит! Да, гарнизон Москвы – сто тысяч штыков! Это огромная сила. Если она не поддержит восставших, а будет брошена на их разгон, кровь неминуема. И большая кровь! Значит, задача – побыстрее распространить листовки в казармах гарнизона. Но осторожность, друзья! Враги революции не сложили оружия! Хочу добавить, что командующий округом Мрозовский отдал приказ о стягивании в Москву воинских частей из ближних губерний.
– Он не арестован, этот мастер заплечных дел? – крикнул кто-то.
– Пока не знаю, – ответил Костя. – Да его арест мало что изменит, товарищи! Знаем, что преемником Мрозовского на посту командира округа станет полковник Грузинов. Сей молодчик тоже известен своей жестокостью!.. К сожалению, связи с центром и другими районами крайне затруднены. На телефонной станции мало наших людей, а меньшевики, эсеры и оборонцы всех мастей всемерно стараются помешать революции...
Люсик почувствовала прикосновение Пашкиной ладони и обернулась. Ее глаза блеснули лаской:
– Павлик!
Я!
– Вот славно!
А он-то боялся, что Шиповник заругается!
– Давай послушаем, Павлик, – шепнула Люсик, показывая глазами на Костю.
Тот продолжал:
– Нам следует торопиться, друзья, пока враги не оправились от вчерашнего шока. Сейчас распределим листовки. Учтем, что Сытинская типография – крупнейшая в Москве. В соседних с нами районах – Хамовниках, Рогожском, Симоновском – нет типографий, поэтому часть этих листовок отправим туда. Но повторяю: прежде всего в казармы – в Хамовнические, Александровские, Крутицкие и прочие. Сделать это не легко! Здесь мы попросим помочь наших женщин: матерей, сестер и невест тех, на ком сейчас серые шинели. В казармы отдадим половину листовок. Пусть это возьмут на свои плечи милые товарищи в юбках: Лисинова, Карманова, Солуянова и другие.
Островитянов повернулся к Люсик, наклонился, положил на плечо руку:
– Готовы, Люся?
– Сделаем!
– Часть листовок расклеим на улицах, в самых людных местах: на базарах, у лавок, на площадях. Тут нам, наверно, помогут такие, как Гаврош нашей революции, с которым меня познакомила Шиповник. Вот этот самый Павел Андреев!
Это была одна из самых счастливых минут Пашкиной жизни.
Большую часть врученных ему листовок он отдал Гдальке, Витьке и Васятке. А у самого нашлось другое дело. Через полчаса он и Люсик сидели в ершиновском полуподвале, а напротив них за столом – старики Андреевы. Люсик читала им только что отпечатанную листовку. Кузнец дымил махоркой, отдувая дым от девушки, а его жена слушала, испуганно глядя на Люсик синевато-серыми, до сих пор красивыми глазами.
– Всё в точку! – одобрил Андреич, кивнул на лежавший перед Люсик листок. – Складно. Варит у вас голова, Люсенька! Но мы-то с моей хозяйкой как тебе поможем, черноглазая?
– Очень просто, Андреевич! Вот, смотрите! У майрик в руке веник, подметала она пол.
– Ну и что?
Люсик взяла из рук хозяйки веник.
– А вот что, Андреевич. Каждый прутик по отдельности сломать легко, а веник даже ваши могучие руки не переломят!
– Н-да! – покрутил головой Андреич. – Тебя не переспоришь, Люсенька. Зело умна, как наш поп Серафим выражается. Так в чем же к нам-то твой вопрос, доченька?
– Не к вам лично, Андреевич, а к майрик.
Люсик погладила жилистую руку женщины.
– Чего же я?.. – смутилась та. – Чего могу?
– Вы, майрик, пойдете со мной в Хамовнические казармы. Солдаты – они кто? Бывшие рабочие да крестьяне. У каждого остались дома мать, жена. У каждого сердце за родных изболелось. Им домой хочется. Так кого же им слушать, как не такую, как вы? Вы только представьте себе, майрик, что в толпе, которая будет вас слушать, находится ваш Андрюша. И это вы ему говорите!..
Мать вопросительно посмотрела на мужа. Он загасил о каблук самокрутку.
– Все верно, Люсенька, придумано, – согласился он. – Такая речь до самых печенок прожечь может... Пусть так... Но как в казармы пройти, милая? Там же часовые...
– Это уж моя забота! Майрик скажет, что ее сын Андрей – тут, в казармах. И она ему хлеба да махорки принесла. Сразу, конечно, не пустят, но если заплачет, да пачку махорки часовому сунет... О царе-то и часовым и всем казармам известно. И у них думки те же, что и у рабочего люда... Лишь бы на начальство не наткнуться... Ну, да они сейчас по домам прячутся, за свою шкуру трясутся!
– Ты сама с ней пойдешь, Люсенька? – спросил Андреич.
– Ну да! У меня удостоверение и сумка Красного Креста. – Люсик расстегнула и распахнула плащ. – Видите? С этим меня обязательно пропустят! Больных в казармах полным-полно.
Андреич с уважением поглядел на брезентовую сумочку с красным крестом.
– Ишь ты! Ловко вы все обмозговали! А махорка для часового?
– Тут же, Андреевич! Я и для солдатиков, с кем майрик разговаривать будет, купила.
Мать снова, как бы спрашивая разрешения, посмотрела на мужа. Он не торопился с ответом, его волнение выдавалось тем, что он принялся слишком старательно скручивать новую папироску. Потом грузно поднялся.
– Иди, мать! Святое дело сделаешь...
Вместе с Люсик и мамкой прошел в казармы и Пашка. На их счастье, часовой у ворот и сам был из московских рабочих, а начальство, напуганное слухами об аресте Мрозовского и прочих военных, второй день в казармах не показывалось.
И вот – тот самый красностенный кирпичный барак, через порог которого когда-то переступил Андрей. Двухъярусные нары, сотни наголо остриженных голов, горящие любопытством глаза. Речь мамки, запавшая Пашке в сердце, как огненные слова тех листовок, что читались на проводах Андрея. Мать говорила и, сама того не замечая, плакала.
– Сыночки вы мои миленькие! Андрюшеньки! Где он, моя кровинка ненаглядная, не знаю, не ведаю! Но неизбывной болью болит мое сердце по тебе, Андрюшенька! Всю бы свою кровь каплю за капелькой отдала без единого стона, лишь бы ты живой и невредимый вернулся. Анютка твоя светлокосая вовсе извелась, измаялась, ожидаючи. Сыноньки вы мои милые! У каждого из вас и матери, и сестры, и любушки где-то есть, ждут они вас не дождутся, по одиннадцать да двенадцать часов на фабриках маются. А кто в деревне, те на себе вместо лошадей пашут... Генералы да офицеры мордуют вас тут, к расстрелам и каторгам за сопротивление приговаривают, казнят лютыми казнями, на горе солдаткам да матерям, детишкам вашим, у кого есть... Вчера какой день был! Я вот про себя скажу. Я шинельки вам да гимнастерки на Голутвинской мануфактуре изо дня в день шью. И на кажной шинельке моя слеза отпечатанная, моя печаль и боль в кажном шве, в кажной складочке. Измаялись мы, изголодались до края... Ужели же вы, сыноньки мои милые, нынче иль завтра по приказу начальников выйдете супротив народа с ружьями и станете убивцами жен и матерей ваших?!
Пашка слушал мать и сглатывал подступавшие к горлу слезы. Потом шнырял между нарами по казарме и рассовывал под серые одеяла и набитые соломой подушки отданные ему Люсик листовки...
Начальство встретилось им уже на выходе, у ворот. Полковник в посеребренных погонах, усатый и злой, сопровождаемый двумя чинами поменьше, остановил Люсик и ее спутников грозным окриком:
– Кто такие? По какому праву?!
Ответила Люсик:
– Это мать одного из ваших солдат, господин полковник, и ее сынишка. Приносили передачу, продукты и махорку. На казенных харчах не разжиреешь, ваше благородие!
Полковник с ног до головы осмотрел всех троих, а особенно пристально Люсик.
– А вы здесь при чем, сударыня? Вы по какому праву?
– Я из Красного Креста, ваше высокоблагородие! До нас дошли слухи о повальных заболеваниях в подчиненных вам казармах, и мне поручено проверить...
– Документы!
– Пожалуйста!
Покусывая ус, полковник читал удостоверение, напечатанное в подпольной мастерской, поглядывал поверх листка на Люсик.
– Сами кто таковы?
– Студентка Коммерческого института, ваше высокоблагородие! Дворянка. Армянка. Из Тифлиса. Что еще вас интересует, ваше вы-со-ко-благородие?
– Что вами обнаружено в казармах? – возвращая удостоверение, тихо спросил полковник.
– Мириады клопов и вшей, ваше вы-со-ко-благородие! И тысячи голодных, измученных муштрой солдат! Обнаружены заболевания цингой и дизентерией. Учтите, за вспышку эпидемических заболеваний отвечать придется вам, ваше вы-со-ко-благородие господин полковник.
– Ступайте!
Дома Пашка был удивлен необыкновенной разговорчивостью всегда скупого на слова отца.
– Ну вот, Павел! – сказал Андреич с каким-то даже торжеством. – Ты по малолетству еще не можешь встать в общий наш рабочий ряд. А меня кузнецы да молотобойцы посылают завтра на собрание Советов в здание городской думы. Может, нам и удастся вытребовать кое-что у михельсонов, гейтеров да бромлеев! Эх, свалить бы их с наших плеч совсем долой. А фабрики да заводы – рабочим!
– Андреич, дорогой мой, что говоришь?! – вмешалась мать. – Да ведь это их имение, имущество! Мы же с тобой чужой копейки никогда не ухватили, не зажилили!
– А сколько моей и Андрюхиной крови в михельсоновские заводы из наших ран да царапин вылито? Можешь счесть, мать?!
– Так все равно чужое, Андреич! Несправедливо же!
– Эх, мать! – отмахнулся кузнец. – Справедливо – несправедливо! Ты сравни! На них, – он ткнул кулаком в потолок, – самая дорогая одежа, а на нашем Пашуньке заплаток не перечесть. Эдак-то справедливо?
Засыпая, Пашка вновь видел, будто наяву, как солдаты обнимают его мамку в Хамовнических казармах и кричат десятками голосов: "Спасибо тебе, мать, спасибо!"
21. "ДЫРКА ОТ БУБЛИКА"
Так закрутилась по Москве небывалая праздничная карусель. Стемна дотемна на улицах и площадях толпился народ. Рабочие пели запрещенные песни, обнимались и целовались, размахивали красными флагами.
Гадали о будущем, прикидывали и так и этак: а что же дальше? Куда она повернет, жизнь? Без работы да без торговли, без денег, без лавок и магазинов не проживешь!
Ни городовых, ни приставов не видно, попрятались по теплым углам. Тоже, видно, в завтрашний день заглядывают. Да им что?! У них по кладовкам да подвалам на годы всего запасено. Случится нужда, с черного хода к любому лавочнику сунутся, тот выручит. Ворон ворону глаз не выклюет!
Еще одно возмущало Пашку. Дни революции он считал своим, рабочим праздником, а к нему нахально примазываются и прочие, вроде Ершиновых. Некоторые из них, разодевшись, словно на рождество или пасху, тоже разгуливают по улицам: купеческие, приказчичьи и чиновничьи семейки. "Ну им-то какая радость?! – недоумевал Пашка. – Царь для них был главной опорой, не зря называли "надежа-государь"! Ишь вырядились: народ посмотреть и себя показать. У самих, наверно, поджилки трясутся: как бы неправедно нажитое не отобрали!"
Но эти мысли не омрачали Пашкиного торжества. Разгуливал он в эти дни все в той же старой Андрюхиной брезентовке, хотя по настоянию матери надел под нее новую сатиновую рубаху. "У всех, сынонька, праздник, сказала она, – а мы хуже других, что ли?"
На второй день он забежал в столовку, заглянул в "красную": а вдруг что-нибудь нужно помочь Шиповнику?
К его радости, Люсик оказалась в столовой, писала письма о событиях в Москве на далекую свою родину. Она тоже обрадовалась Пашке.
– Как же получается, Шиповник? – с недоумением спросил он, подсаживаясь к столику. – Царя прогнали, кричат: "Республика!", а все как было, так и осталось. Почему это?
– Да, многое осталось по-старому, Павлик, – согласилась Люсик. – Но это временно. Потому что республика пока не рабочая, а буржуазная. Костя Островитянов горько шутит: "Буржуям – бублики, а рабочим – дырки от бубликов! Вот что такое буржуазная республика!"
– А когда же наша?
– Скоро, Павлик! Очень скоро!
– А что значит рес-пуб-лика? – спросил еще Пашка. – Какое-то слово нерусское, непонятное...
Люсик пристально всмотрелась в Пашкино лицо.
– Вспомни, Павлик, как называются люди, которые собираются в театре, в синематографе, в балаганах на ярмарке?
– Ну, как... зрители, толпа... публика.
– Молодец! Именно публика! А "республика" это два латинских слова: "рес" – значит "дело", а "публика" – "народ". А в целом что?
– Выходит – дело народа?
– Да, Павлик! – кивнула Люсик. – Республика – дело народа!
– Но разве народ это они, буржуи? А мы? Мы не народ? Почему сейчас их республика?
– Конечно, рабочие – самая главная часть народа, Павлик! Но богатые отнимают у рабочих не только время, силы и плоды их труда! Вот даже святое слово украли! Но это не надолго, Павлик!
Пашке давно хотелось прочитать Люсик свое стихотворение про кузнецов, да все не выдавалось случая. Сейчас они одни, никто не мешает. И он осмелился.
– У меня, Люсик-джан, почему-то в голове сами собой стихи складываются... Про жизнь, про работу, про все...
– Ну, прочитай мне, Павлик!..
Пашка смутился.
– Знаете, Шиповник, не все получается, как надо. Вот, к примеру, про нашу с батей работу, про кузнечную... Никак не выходит дальше...
– А вдруг я помогу?
– Не знаю... – замялся Пашка. – Ну, ладно... слушайте, как я сочинил...
Я – железный кузнец, и кузнец мой отец.
Мы шуруем вдвоем, мы железо куем,
Нашу силу свою мы ему отдаем,
Чтоб Андрюха в бою...
И замолчал, теребя на коленях шапчонку.
– Вот пока и все. А дальше как? Чтобы Андрюха в бою этим железом убивал немецких солдат? И может, Люсик-джан, тот немецкий солдат – тоже кузнец, а? Ведь это неправильно!
Люсик обняла Пашку за плечи.
– Ах, Павлик, Павлик! Дорогой ты мой железный кузнечик! Как тебе необходимо учиться!
Пашка насупился, отстранился.
– Ты рассердился, Павлик? – удивилась Люсик. – За что?
– Не называйте меня кузнечиком, Шиповник! Так ершиновская Танька в насмешку обзывает! Я не кузнечик, я кузнец!
Снова Люсик засмеялась:
– Ну, прости, Павлик! Больше не буду!.. А стихи запиши и принеси мне, вместе подумаем. Хорошо?
– Ладно! – обрадовался Пашка и вздохнул с облегчением. – Мне ведь, Люсик-джан, и про многое другое писать хочется... Пролетят голуби, прокатится в небе гром...
– Ну и пиши... Приноси мне. Может, Павлик мой дорогой, из тебя когда-нибудь новый Пушкин вырастет! – засмеялась Люсик.
– Ну, Пу-у-ушкин! – задумчиво протянул Пашка. – У него слова будто птицы поют, у меня вовсе простые.
Люсик встала, положила письмо в сумочку.
– Теперь, Павлик, мне пора. Наталка и Катя ждут.
Весь день Пашка слонялся по улицам, а вечером снова встретил Люсик на Большой Серпуховке. Девушки шли, взявшись под руки, с красными бантами на пальто и жакетах.
И как же горд был Пашка, когда Люсик окликнула и подозвала его.
– Павлик! Павлик! – приветливо махала она перчаткой с противоположного тротуара.
Пашка перешел улицу.
– Вот, девочки, это мой самый способный ученик! – сказала Люсик подругам. – Рабочий класс, первоклассный подручный кузнеца! Он сочиняет стихи, и к тому же, девочки, у него великолепная память. Помнит наизусть все прочитанное. Ну-ка, Павлик, прочти что-нибудь из Пушкина, а?!
Пашка смущенно разглядывал девушек. Он, конечно, и прежде не раз встречал в столовке и серьезную Наталку Солуянову, и смешливую Катю Карманову. Но читать им стихи посреди улицы, на глазах у всех?
– Ну, Павлик, не скромничай! – настаивала Люсик.
Краснея от ее похвал, Пашка принялся отнекиваться, но Люсик так ласково просила, что он сдался, принялся читать "Вещего Олега". Когда дошел до строчек:
Из темного леса навстречу ему
Идет здоровенный кудесник...
Люсик и ее подружки расхохотались так громко, что гулявшие даже по той стороне улицы оглянулись.
Как назло, Серпуховка была полным-полна, и не одна знатная семейка Замоскворечья с осуждением глазела на смеющихся студенток.
Сбитый на полуслове, Пашка исподлобья смотрел на Люсик.
– Чего смешного? – спросил с обидой.
Стараясь сдержать смех, девушка наклонилась, крепко обняла Пашку:
– Да не обижайся, Павлик! Ну-ка повтори последние строчки!
Помедлив, Пашка неторопливо, вслушиваясь в слова, повторил:
...Идет здоровенный кудесник...
И опять девушки рассмеялись от всей души, как может смеяться молодежь. Растерявшийся Пашка переводил взгляд с одного лица на другое. Ну что смешного?!
– Да почему же "здоровенный", Павлик, миленький? – спросила Люсик. Разве у Пушкина так написано?
– А как? – удивился Пашка. – Само собой: если кудесник, он и должен быть здоровенный, он все может. Вон как любой кузнец в цехе, как, например, батя или Андрюха... Я так понимаю!
– Да, да, Павлик! Рассуждаешь ты правильно, но по-своему. У Пушкина написано: вдохновенный...
– Вдохновенный?.. Да, вроде бы и так, но я не знаю... не понимаю...
Не договорив, вскинув взгляд, Пашка увидел на другой стороне улицы семейку Ершиновых. "Принцесса" стояла между отцом и матерью и смотрела на студенток и Пашку с нескрываемой злостью.
Ближе к ночи квартира Андреевых была похожа на растревоженный улей. Набились не только свои, михельсоновские да с мамкиной Голутвинки, явились и соседи. Все в округе знали, что Андреич уже два раза побывал в городском рабочем Совете. От кого же и услыхать новости, если не от него!
На столе шумел самовар. Хоть и заваренный на жженых сухарях чай, а всё – угощение, не за пустым столом!
– Ты, однако, вот чего объясни, как ты есть рабочий депутат! – с хитринкой усмехался Гордей Дунаев, крановщик из их же кузнечного. – Нынче в чьих руках власть в Москве? В ваших, которые депутаты бесштанные, или у думских, кто сами себя туда еще при царе выбрали? Ась? Может, и третье: у золотопогонников гарнизонных под началом господина Грузинова?
– Будет наша власть, Гордей. Потому что нас несчетные тысячи, ответил Андреич, – промеж которых и ты, насмешник! И не хихиканье от тебя требуется, а помощь во всю твою рабочую силушку! Ты поглядел бы на нас сегодня в Совете. Нас же там со всех заводов целая уйма сошлась! И за спиной у каждого пятьсот выборщиков, таких же рабочих, как он сам! Смекаешь? У всех в душе та же заноза, что у тебя, торчит!.. Ты еще и то вспомни, старина: Москва-то не сразу строилась, а по бревнышку, по кирпичику. Так и наше дело. Ощупью бредем.
Пашка с удивлением присматривался к отцу. Что-то здорово переменилось в Андреиче за последние дни. Будто невидимая пружина распрямилась внутри, и в глазах заиграл дерзкий, как у Андрюхи, пронзительный блеск...
– Как насчет хлеба Совет решил, Андреич? – спросила Никитична, соседка-солдатка. – Откроют лавки аль нет? Голодные детишки сидят!
– Заставим, Никитична! Откроют! – заверил кузнец. – Посланы отряды по мучным складам, мельницам да пекарням. Мукомолам да искарям забастовку кончать надо, иначе рабочая Москва без хлебушка задохнется... И во всякую бакалею верные люди направлены – открыть обязательно.
– Безоружные посланы? – ядовито подковырнул Гордей Дунаев. – Ась?
– Зачем безоружные, Гордей? – повернулся к нему Андреич. – Мы же не вовсе дураки, чтоб от торгашей милостей ждать. Плевать они хотели на наши просьбы и слезы! Солдатики из казарм в поддержку Совету пошли. Завтра с утра все в полном порядке будет, Никитична! И ты не сомневайся, язвитель!
Вот тут-то Пашка, сидевший возле распахнутой двери во двор, и услышал поскуливанье Лопуха. За заботами да тревогами Ершиновы, видно, начисто позабыли о несчастной собаке. Пашка подошел к порогу, всмотрелся в ночную темь. На верхней ступеньке лестницы помахивал из стороны в сторону собачий хвост.
– Сейчас, Лопушок, сейчас.
Нащупал у подпечка собачью миску и пошел вокруг стола, подбирая где косточку, где огрызочек хлеба. И мамка увидела, взяла миску, плеснула в нее остатки похлебки.
– На, вынеси своему дружку!
Пашка вышел во двор.
Ночь ясная. Лунища светит во всю силу. Похожа на золотой рубль. Кругом звезды рассыпаны, тоже по-праздничному большие. На этаже у Ершиновых темь. Но только Пашка вышел, окно в Танькиной горенке звякнуло. Видно, вторые рамы уже выставили, и, не зажигая лампу, "принцесса" приоткрыла окно.
Пашка всмотрелся. Так и есть! Ишь локоточки выставила, вся будто в серебро одетая, лунным светом светится. И Пашке даже с ней захотелось поделиться радостью.