Текст книги "Бесполезен как роза"
Автор книги: Арнхильд Лаувенг
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)
В Бергене есть дом, названный в честь Амалии Скрам[6]6
Амалия Скрам (1847–1905) – норвежская писательница-романистка, написавшая в 1895 г. о своем опыте госпитализации.
[Закрыть] Домом Амалии. Он полон искусства, культуры и всяческой роскоши. Примерно за те же средства, какие ушли бы на содержание отделения круглосуточного пребывания, триста человек с различными психическими расстройствами получают здесь помощь, в основе которой положено овладение различными умениями, искусство и культура. Домом руководят два оплачиваемых работника, но им не принадлежит решающий голос. Дом управляется его пользователями, и все важные решения принимаются общим собранием. Пользователи дома рассказывают, что это просторное здание, где есть место как для различных развивающих занятий, так и просто для того, чтобы проводить там время в наиболее подходящие дни. В доме есть большой выбор разных занятий: керамика, рисование, шитье, музыка, литература и фотография. Это и развлечение среди однообразных будней, и в то же время лечение. Пользователи дома говорят о том, что это помогает предотвращать очередную госпитализацию, улучшает качество жизни и мотивирует к дальнейшей реабилитации. Это действенное средство. Конечно же, действенное! Человек – социальное животное, и мы реагируем на окружающую среду положительным или отрицательным образом. Так было в XVIII веке, и то же самое происходит в наше время.
Очень важно постоянно напоминать друг другу, что в процессе выздоровления большое значение имеют такие вещи, как хорошее обращение с больным человеком и содержательная жизнь. Но в то же время нужно не упустить при этом один очень важный момент. Одна из главных особенностей культуры состоит в том, что этими вещами мы занимаемся потому, что в них нет «необходимости», потому что они сами по себе приносят нам радость, а не потому что мы хотим с их помощью добиться какой-то цели. Обыкновенно мы играем, поем, танцуем или нюхаем букет просто потому, что нам так хочется, а не ради какой-то пользы или здоровья. Конечно, бывает и так, что мы занимаемся танцами ради того, чтобы «быть в форме», или идем в театр, чтобы показать себя культурными людьми, но если эти цели становятся для нас важнее, чем радость, которую доставляет игра, то в этом случае мы, как правило, уже не получаем от этого удовольствия. Исследователи Леппер, Грин и Нисбет провели в 1973 году эксперимент. Посещая детские сады, они наблюдали за тем, чем больше всего любят заниматься дети. Как показали наблюдения, все дети любили рисовать. Подсчитав, сколько времени дети затрачивают на различные виды деятельности, они пришли к выводу, что рисованием дети занимаются часто и подолгу. Тогда детей разделили на три группы. Одной группе сообщили, что если дети будут рисовать, они каждый раз будут получать вознаграждение. Вторую группу ни о чем заранее не предупреждали, но детям, которые рисовали, каждый раз полагалось за это вознаграждение. Детей третьей группы решено было ни о чем не предупреждать и никак не вознаграждать, в ней все оставили, как обычно. Как решили, так и сделали: дети рисовали и, как и было запланировано, одни получали за это вознаграждение, другие – нет. После окончания опыта снова было подсчитано, сколько дети рисовали, и, хотя изначально все они любили рисовать, а группы подбирались совершенно случайно, теперь между детьми выявились отчетливые различия. Те, у которых все оставалось, как всегда, рисовали тоже как всегда – не меньше и не больше прежнего. Точно также вели себя те, которые получали неожиданное вознаграждение. Но те, которым было заранее объявлено, что за рисование их будут вознаграждать, стали теперь рисовать гораздо меньше, чем раньше. Рисование стало работой, средством для достижения чего-то другого, дети уже рисовали не ради того, чтобы рисовать, не потому, что это занятие было им интересно само по себе. Радость, которую дети получали от рисования, перешла на вознаграждение, и когда вознаграждения не стало, вместе с ним ушла и радость.
Другая причина, почему необходимо присутствие и «чего-то другого», чего-то такого, что не относится к лечению, состоит в том, что человек, страдающий серьезным психическим заболеванием, не может или не должен все время непрерывно лечиться. Временами он бывает слишком болен или слишком утомлен, чтобы вынести активное лечение. У других болезнь уже длится так долго, что они сами, лечащий персонал, его близкие или все они сразу считают, что дальнейшее лечение сейчас уже бесполезно. У кого-то все в жизни складывается благополучно и их функциональный уровень кажется им удовлетворительным, так что. им в это время не хочется брать на себя те трудности, которые сопряжены с дальнейшим лечением. А кто-то продолжает проходить более или менее интенсивное лечение, но о, как и всякий другой человек, хочет, чтобы в его повседневной жизни присутствовало еще что-то, кроме диагноза, чтобы он мог сознавать себя чем-то большим, чем только больным человеком.
Не так давно я читала лекцию в Центре активного досуга для людей, страдающих различными формами психических нарушений. Беседа с людьми, которые сами страдают какими-то психическими нарушениями, иногда представляет собой увлекательную, занимательную или интересную задачу, но в то же время я порой перед ними робею, а иногда чувствую себя немного беспомощной, когда мне приходится иметь дело с людьми, чья жизнь проходит в постоянной борьбе с огромными трудностями. Разумеется, раз на раз не приходится, и мои ощущения могут быть очень разными, но эта лекция давалась мне особенно тяжело. В тот раз мне попалась очень неоднородная группа, и я, как ни старалась, отдавала себя отчет в том, что моя лекция не может быть одинаково интересна и полезна для всех присутствующих. Все, что я говорила, не имело для них жизненно важного значения и никак не могло повлиять ни на их каждодневную действительность, ни на течение болезни. Ощущение было такое, что я делаю что-то совершенно бесполезное, но, начав выступать перед ними, я старалась изо всех сил. В аудитории чувствовался доброжелательный настрой и, несмотря ни на что, все, казалось, были довольны, хотя я совсем замучилась, читая лекцию, и почувствовала облегчение, когда она подошла к концу. Я подумала, что сегодня я не справилась со своей задачей. И вдруг в заключительной части, после того как я ответила на вопросы аудитории и уже собиралась закругляться, одна женщина подняла руку. Она поблагодарила меня за то, что я согласилась прийти, и сказала, что сегодня они очень приятно провели время. Я была ошарашена. Но ведь женщина была права. Совершенно права. Я была здесь не потому, что мои слова могли серьезно повлиять на жизнь слушателей или изменить что-то в течении их болезни. Никто этого от меня и не ждал, да и часто ли это происходит под влиянием одной лекции? Они пришли не за этим, да и я сама обычно вовсе не затем хожу на лекции. Стремление психолога исцелять заслонило самое очевидное: что сейчас пятница, скоро вечер, люди собрались за чашкой кофе с вафлями, чтобы послушать приглашенного лектора, главное для них – провести время в*приятной обстановке. Нежелание добиться изменений в жизни, не лечебное мероприятие, а всего лишь, как уже сказано, провести часок-другой в приятной обстановке. Я расстроилась при мысли о собственной непонятливости, но меня тут же утешили слова благодарности и вывод, к которому я пришла: несмотря ни на что, встреча действительно прошла в приятной обстановке.
Однако эта ситуация заставила меня увидеть очевидное. Лечение, конечно, необходимо проводить. Больные люди вправе требовать и рассчитывать на лечение, и по мере возможности им должна оказываться необходимая и адекватная медицинская помощь. Но человек никогда не сводится к одной лишь болезни. Все мы совмещаем в себе очень много всего другого, а потому одного лишь лечения всегда будет мало. Нам требуется еще то, что помогает нам проживать ту жизнь, которой в живем в данный момент, независимо от состояния нашего здоровья. Нам требуется что-то, что говорило бы с той частью нашего существа, которая не захвачена болезнью. Что именно это будет, зависит от особенностей того или иного человека, этим «что-то» может оказаться все, что угодно. Порой достаточно подарить человеку немного обыкновенной воды.
Мне доводилось получать к рождеству много разных замечательных подарков. Так было до того, как я заболела, во время болезни и когда я снова выздоровела. Когда моя болезнь была в самом разгаре, подобрать для меня подарок было непросто. Во-первых, это должно было быть что-то небьющееся и во всех отношениях безопасное, так что уже это условие очень ограничивало выбор подарка. Кроме того, это должно было быть что-то такое, к чему я еще сохраняла интерес и что я могла каким-то образом использовать. Это условие еще более ограничивало выбор, поскольку меня редко тянуло что-нибудь почитать, мне не разрешено было выходить на прогулки, заниматься какими-нибудь поделками или слушать музыку, а из одежды мне, кроме самых необходимых вещей, почти ничего не требовалось, и наряды не вызывали у меня интереса. Таким образом, выбирать было почти не из чего. Но я все же получала подарки: большой, красивый ящичек с неядовитыми акварельными карандашами, мыло и кремы для моей расцарапанной кожи, мягкий шерстяной джемпер для тепла, так как я от истощения все время мерзла. Все это были замечательные вещи, в которых чувствовались забота и внимание, вещи, которые я по-прежнему могла использовать при всей ограниченности моих жизненных условий. Но я получила еще и другой подарок, вернее сказать, несколько подарков, которые оказались нужнее всего. Я получила маленький пластиковый коробок с водой «из озера Стураватнет[7]7
Стураватнет – озеро в фюльке Хордаланн в Норвегии.
[Закрыть], пускай оно само к тебе пришло, пока ты не можешь к нему прийти, чтобы искупаться, как раньше». Клочок шерсти «от бюавогских овец, которые соскучились по своей товарке». Осколок гранита «чтобы засунуть его в башмак, потому что с ним обычно забываешь все остальные беды». И так далее, и так далее. Эти подарки подкладывала в передачу моя сестра, и таких сверточков там было много в дополнение к «настоящим» подаркам. Я была единственной пациенткой, не отпущенной домой на Рождество, и у сиделок, которые смотрели за тем, как я разворачиваю подарки, были такие лица, словно они готовы ехать за моей сестрой, чтобы забрать ее в больницу заодно со мной.
– Тебе не обидно от таких подарков? – спрашивали они. – Тебе не кажется это странным?
Но мне это не казалось странным. Я-то знала свою сестру. Мы с ней очень похожи. Кроме этих подарков, она прислала мне и обычный, но именно те, необычные, стали для меня в тот раз настоящими Рождественскими подарками. Я сидела одна, взаперти на закрытом отделении, даже в сочельник ко мне не разрешено было пускать посетителей. Мне дали на обед пиннекьёт[8]8
Норвежское мясное блюдо из бараньих ребрышек.
[Закрыть], но из соображений безопасности мне пришлось есть его ложкой, а для этого блюда, уж поверьте мне, ложка никак не годится! Мне нельзя было гулять, нельзя смотреть телевизор, вообще ничего нельзя! А тут мне на Рождество прислали такую вещь, которая меня развеселила! Она напомнила мне, что не мне одной свойственно такое ненормальное чувство юмора. Напоминание о летних днях с купанием и играми. Осязаемое подтверждение, что мир за стенами по-прежнему существует, что на свете по-прежнему есть овцы, озера и горы и что когда-нибудь настанет день, когда я буду проклинать камешек в башмаке – что я опять смогу гулять на свободе и на ногах у меня будут башмаки, в которых может застрять камешек. Надежда на то, что когда-нибудь все придет в норму. Я проводила Сочельник, запертая на закрытом отделении. Но я смеялась. Это не сделало меня здоровой. Какое там! Но хотя этот сочельник был одним из самых печальных в моей жизни, в подарок я получила аккуратно завернутый пакетик смеха. Он был мне очень нужен, и я им воспользовалась. Я посмеялась.
Проклятье январской весны
Кабы весна была в январе,
Стал бы унылым июнь
В увядших розах,
Под пасмурным небом.
Кабы птицы пели всю ночь напролет,
Унылыми стали бы дни
В писке сиплом
Натруженных глоток.
Кабы совсем не плакали детки,
Жить бы нам в мире унылом
Среди голосов тусклых и тихих,
Непривычных заявлять свой протест.
Будь мой вчерашний день
Совершенно счастливым,
Невыносимо унылым
Казался бы нынешний день.
Ибо что толку от дня прожитого
Без надежды, что завтрашний день
Будет лучше?
Отделение было набито до отказа, лежали люди повсюду. В палатах на одного человека лежали двое, в коридорах за ширмами стояли кровати, общая гостиная и комната для собеседований были превращены в палаты. Все мы были больные – некоторые были беспокойны, другие печальны, но нигде не было места, чтобы уединиться. Негде было даже поплакать в одиночестве. В этом не было ничего хорошего, условия были далеки от идеальных, но так уж сложилось. Мест было мало, а нуждающихся в госпитализации много. И это еще было не самое худшее. Хуже всего было, что мы знали – теснота не снимает проблемы. Не снимало проблемы и то, что персонал соглашался работать на отделении в условиях хронической перегрузки. Не снимало ее и то, что пациентов размещали в помещениях, не предназначенных для их проживания. Мест все равно не хватало, и поэтому я жила в постоянном страхе, что вот-вот меня объявят достаточно здоровой и не нуждающейся в лечении и тогда выпишут. Я понимала, что иначе нельзя. Я знала, что есть другие пациенты, которым еще хуже, чем мне, и для них нужно освобождать место. Но мне так хотелось побыть в больнице еще немного, чтобы достигнутое улучшение закрепилось и означало бы не просто, что я «в состоянии продержаться несколько недель без постоянной поддержки, не убив себя», а стало бы настоящим выздоровлением. Чтобы в полном смысле слова дела пошли на лад. Но на то не было времени. И вот меня снова выписывали. В очередной раз. И в следующий раз тоже.
«Вертушечники» – так называют в газетах пациентов, за которыми не успевают закрыть дверь, как они уже снова попадают в больницу, и хотя мы все знаем, в чем тут дело, всегда находятся слова, за которыми можно спрятать правду жизни. Череду госпитализаций и промежутки между ними можно описать короткими фразами без лишних подробностей, в которых не будет ни крови и воплей, ни унижений и отчаяния. Действительность обычно выглядит несколько иначе. Во всяком случае, это можно сказать о моей действительности. С одной стороны, это ухудшение состояния. Возобновление болезни, когда опять приходится жить с голосами, которые звучат все настойчивее и злее, существовать среди хаоса и ужаса, когда в окружающем мире пропадает осмысленная связь. С другой стороны, внешние обстоятельства. Когда мое состояние ухудшалось, я вела себя все глупее. Наносила себя увечья, заговаривалась, окружающие переставали меня понимать; выходя на улицу, я не замечала опасностей, то и дело попадала в смешное положение в публичных местах, обижала и пугала близких людей. Затем самая госпитализация и сопровождающая ее кутерьма. Мама или кто-то еще хлопочут, чтобы пробиться к врачу, зачастую случайно попавшемуся, к тому, кто окажется на дежурстве. Иногда попадался умный и понимающий, иногда – нет. Медицинские заключения, бесконечные хлопоты доктора, чтобы добиться для меня места в переполненном отделении. Иногда полиция. Больничная вертушка была такой дверью, которая хлопала по морде меня и окружающих, нанося удары по самоуважению и человеческим отношениям. И по надежде. Последнее было хуже всего. Ведь, несмотря на то, что при каждой выписке я заранее знала, что снова вернусь в больницу, я в глубине души надеялась, что этот раз будет последним. И каждый рецидив, каждая новая госпитализация, каждое повторное осознание того, что и на этот раз опять не получилось, наносили удар по надежде. Как правило, я никогда окончательно не теряла надежды, по крайней мере, если теряла, то лишь на несколько дней или недель, и все равно это было больно. Я так старалась, перепробовала разные способы, и каждый раз терпела поражение. Это было как хождение по лабиринту, в котором все пути заканчивались тупиком и от которого во мне уже зародился страх, что я, наверное, испробовала все пути, и, может быть, выхода просто нет. Я стала пленницей. Такое чувство вызывали у меня не только постоянно повторяющиеся рецидивы, но и кратковременность каждого моего пребывания в больнице, где я получала лечение. Несколько дней, иногда несколько недель, и вот уже мне говорят, что «все наладилось», что пора думать о возвращении домой. Я чувствовала, что еще не пора. Я была в состоянии как-то выжить на воле, но я еще не поправилась. Видя, что меня, тем не менее, выписывают и говорят, что уже «все наладилось», я понимала, что это значит. «Наладилось» у меня все настолько, насколько это может «наладиться» у хронического больного, и пока длится «период улучшения», я могу как-то продержаться на воле до следующей госпитализации. Я понимала этот смысл, и надежда моя стонала под натиском отчаяния, которое грозило ее задушить. Потом они наконец увидели, как я устала, и дали мне место на отделении длительного пребывания. Это было окончательным подтверждением того, как тяжело я больна, но, как ни странно, это придало мне надежды: теперь у меня будет время. Много времени. И, может быть, это поможет.
Я не выздоровела, но у меня появилось время на то, чтобы постепенно и неторопливо поправляться, чтобы больше успеть. Я получила план дальнейшей реабилитации и возможность находиться в учреждении, где я получала бы лечение, а в промежутках и заботливый уход на то время, пока со мной все проясниться. В результате дело обошлось без новых рецидивов и повторных госпитализаций, так что я могла сосредоточиться и поработать над собой. Как и во всех других больницах, в которых мне довелось побывать, представителями системы, как бы она ни была хороша или плоха, выступали конкретные люди, которые там работали. Некоторые из тех, кто там работал, во всем следовали правилам и отличались отсутствием фантазии. Они крепко усвоили, что шизофрения – болезнь хроническая и неизлечимая, от которой невозможно выздороветь и к которой нужно приспособиться, а это тоже означало необходимость встраиваться в определенную систему. Но попадались и другие люди, понимающие, доброжелательные и креативные, которые относились к больным внимательно и вдумчиво и действовали предусмотрительно. А поскольку этот мир устроен так сложно и отличается многообразием, то попадались и такие люди, которые сочетали в себе оба подхода.
Я хорошо помню Лауру. Одно время она была моим лечащим врачом и была очень озабочена тем. чтобы заставить меня усвоить мысль, что я никогда не выздоровею, а должна приспособиться к тому, чтобы как-то жить со своими симптомами, и что «периоды временного улучшения» – это самое большее, на что я могу рассчитывать. Она так хотела дать мне некоторое представление о моей болезни и постоянно внушала, что Капитан и другие голоса – это всего лишь галлюцинации и искаженные представления, а следовательно не существуют в реальности и я не должна обращать на них внимания. Ее усилия не имели успеха. Я не желала отказываться от надежды на полное выздоровление. Я не желала отказываться от убеждения, что эти симптомы таят в себе важные и реальные истины. А Лаура оставалась в плену своих профессиональных представлений и идеи социализации как встраивания в систему, она никак не могла понять, что стандартные рекомендации в моем случае не срабатывают. В моих же мыслях под влиянием психоза царил хаос и, будучи не в состоянии рационально объяснить ей, почему эти методы со мной не срабатывают, я реагировала на них появлением новых симптомов. Мы с ней топтались на месте, увязнув в слишком узких представлениях о действительности, и обе не могли вырваться из своих рамок. Но мы хорошо ладили. Я относилась к ней с симпатией. По большому счету она была доброжелательна и во многих случаях, когда ее правила не заглушали в ней живое начало, поступала как человек, наделенный умом и фантазией. Она отметила, что я почти всегда по утрам бывала беспокойной, тревожной и «трудной». Сейчас я задним числом думаю, что моя беспокойность была связана как с физическим и душевным состоянием, так и с ситуацией. Во-первых, из-за лекарств. По утрам сказывался длительный промежуток времени, прошедшего после последнего приема лекарства. Обыкновенно я получала лекарства четыре раза в день, ночью же я долгое время оставалась без лекарств. При массированном приеме лекарств длительный перерыв мог приводить к тому, что какое-то из них «переставало действовать», и это, наверное, могло вызывать у меня усиление беспокойства и страхов. Во-вторых, дело было во мне самой. Каждое утро ты встаешь с потребностью начать новый день, я же в свои двадцать два года просыпалась вялая и уставшая в больничной обстановке, встречая новый день с мыслью о том, что я хронически больна психическим недугом. Это было не очень обнадеживающе, а сочетание безнадежной перспективы и естественного утреннего настроя с его желанием жить вызывало у меня беспокойство. В-третьих, на меня действовала и сама ситуация. Больничное утро – это обход, раздача лекарств, тележки с завтраком, смена персонала, когда приходят полные энергии дневные дежурные, которые носятся по отделению, готовя все для нового рабочего дня. Сочетание все этих трех моментов действительно трудновато было переносить. Я не могла четко объяснить это словами, потому что и мысли и слова у меня как раз в это время особенно путались. Ясно мыслить и отчетливо формулировать мысль было для меня нелегко, но чувствовать я все это могла, а моя тревога только усиливалась от непонимания. И вот, будучи не состоянии выразить свою тревогу в словах, я выражала ее в действиях. Она проявлялось в беспокойном поведении, в появлении голосов, страха, в искаженных представлениях, навязчивом повторении таких фраз, как, например, «Хочу домой» или «Меня убивают», и в бесцельной беготне по коридорам. Трудная ситуация, со сложными и многообразными причинами и вызывающими симптомами. Между тем решение этой проблемы оказалось необыкновенно простым.
Лаура сказала мне, что было принято решение, чтобы в дни ее дежурств мы с ней по утрам выходили бы сразу после завтрака в вестибюль и оставалась там до утреннего группового собрания. Так мы и сделали. Мы сидели вместе. Она брала с собой кофе и курила. Дело было еще до того, как закон о курении положил конец такому типу общения. Хотя я не курила, мне нравилось, что она сидит с сигаретой. Так она была чем-то занята и, когда мне нечего было сказать – а порой так случалось, – молчание не становилось тягостным. Главным были человеческая близость, покой, предсказуемость. Возможность ненадолго уйти от суеты, царившей на отделении, уверенность в том, что, когда понадобится, я смогу с ней поговорить. Возвращаясь мысленно к этому времени, я не могу припомнить ни одной темы наших разговоров, мы говорили о чем придется, главным образом о пустяках. Вспоминается мне только свет, вливавшийся через окна в просторный вестибюль, дымок, спиралью поднимавшийся от сигареты, ее смех, большие, полные света картины Экеланда[9]9
Экеланд Арне (1908–1994) норвежский художник.
[Закрыть]. Я помню, какой она мне давала покой, передышку от страхов благодаря тому, что уделяла мне время независимо от того, достигала ли я в этих беседах каких-то результатов с психотерапевтической точки зрения или нет. От меня не требовалось никаких достижений. Достаточно было просто быть. На первый взгляд ситуация казалась сложной, но оказалась, что никаких особенных сложностей не было. Меня мучило беспокойство, и мне дали покой.
Меня продержали на этом отделении долго, почти два года – для нашего деловитого общества это редкая роскошь. Когда меня выписали, я была готова попытаться начать все заново. И какое-то время мне это удавалось. Я сделала попытку и старалась изо всех сил, принявшись сразу за множество задач. Мне надо было ходить в школу, ездить туда на автобусе, а после уроков возвращаться в пустую квартиру. Я должна была жить одна, самостоятельно ходить в магазин, питаться и как-то справляться с одинокими вечерами. Посещать сеансы психотерапии, уживаться с голосами, согласовывать режим приема лекарств с расписанием приходящей медсестры, которая их выдавала, учить уроки, готовиться к экзаменам, следить за тем, чтобы, по возможности, не наносить себе травм, следить за своим поведением, учитывая, что мне официально поставлен диагноз сумасшествия, а хозяйка, у которой я снимала квартиру, судя по всему, страдала никем не диагностированными неврозами, также мне нужно было следить за расписанием движения поездов Норвежской железной дороги, принимая в расчет возможные опоздания, помнить о социальном пособии, об оплате сеансов психотерапевта, на которые не полагалось дотации, отличать собственные искаженные представления от ярлыков, которые мне навязывала окружающая среда, и самой развиваться как личность. Справиться с этим было тяжеловато. С чистой совестью могу сказать, что я много сил отдавала учению, иногда мне было вполне хорошо, но очень часто я надрывалась из последних сил, причем надрывалась одна и чувствовала одну лишь безнадежность, потому что цель была едва различима вдали и трудно было неуклонно стремиться к ней, когда мне постоянно твердили, что моя болезнь – хроническая, а мне самой то и дело приходилось убеждаться в том, что я выбилась из сил и больше не могу. Наконец меня снова госпитализировали. И снова выписали. Некоторое время я еще пыталась. Снова попала в больницу. Снова была выписана. И еще раз попыталась. Попала в больницу. И выразила протест: Все, больше я не могу. Я честно пыталась. Долгое время. Не хочу больше биться в одиночку, ведь я уже убедилась, что у меня ничего не получается. Я готова была трудиться и дальше, но не одна, а с кем-нибудь вместе, мне требовалось больше помощи.
Я просила, чтобы меня перевели из больницы в реабилитационный центр, о котором я знала. Я знала, что там со временем можно получить лечение, что у них есть школа, есть отделение трудотерапии, на котором имелись трудотерапевты и аниматоры, имелись тренажеры, игры и свои штатные, а не приходящие время от времени, психологи. Я мечтала об этом центре, считая, что он помог бы моему выздоровлению. Оказалось, что не тут-то было. Мне не дали в нем места. Сказали, что я слишком тяжелая больная. От меня нельзя ожидать потенциального улучшения. Реабилитация для меня бесполезна. Нет никакого смысла отправлять меня в этот центр, чтобы я понапрасну занимала там место.
Впоследствии я слышала от других об этом центре. Один из моих коллег был с ним знаком. По его словам, это был просто инвалидный дом, качество лечения там было очень низкое, причем проводилось оно в совершенно недостаточном объеме. Я нисколько не сомневаюсь, что он был прав. Но все-таки это было хоть какое-то лечение. Он спросил меня, лежала ли я там, интересуясь, каково это находится в таком заведении, но я ничего не могла ответить на его вопрос. Я была слишком больна для того, чтобы меня туда направили. Вместо этого мне выделили место в интернате для инвалидов.
И все же мне повезло. Я попала в новый интернат, и оказалась на этот раз ближе к своему дому. Там не было никакого лечения, кроме экскурсий, домашних работ, мастерской с различными видами работы и групповых собраний. Персонал отличался невысокой профессиональной подготовкой, врач приходил один раз в неделю, а уровень трудовой морали работников был очень неровным. Но на меня очень хорошо действовала работа в мастерской; кроме того, я могла поддерживать контакт с мамой и своим врачом, у которого я лечилась амбулаторно, потому что интернат находился поблизости от места, где жила моя семья. Немного оправившись, я некоторое время спустя уже могла наведываться в свою квартиру, а главное – в этом заведении у меня было свободное время. А время и было мне нужнее всего.
Вначале я почти ничего не делала, по крайней мере, так могло показаться на первый взгляд. Я занималась тем, что знакомилась с заведением, а поскольку я была совершенно без сил, в моих мыслях царил хаос, а голова совершенно отказывалась работать как следует, мне приходилось заниматься этим на свой лад. Сперва мне нужно было хорошо изучить те рамки, в которых будет протекать мое существование, узнать конкретную среду, в которой я оказалась, по приезде мне требовалось время, чтобы ознакомиться с новым местом пребывания и освоиться в новом жилище, которое отныне становилось моим домом. Все это я проделывала примерно так, как испуганный щенок или котенок, которого впервые впустили в его новое жилище: я стала его обходить. Сначала с осторожностью, позже уже более уверенно я принялась ходить взад и вперед по коридорам, вверх и вниз по лестницам и повторяла это не один раз, водя рукой по стене. Сначала я изучила только один коридор, который вел от моей комнаты в общую гостиную, затем постепенно расширила свои прогулки. Я редко разговаривала и не проявляла особенной общительности. Я ограничивалась обследованием помещений, как щенок, который не сразу дает себя погладить, а лишь после того, как привыкнет и наберется уверенности. И подобно щенку, я уставала до изнеможения от обилия впечатлений и предметов, которые нужно было обследовать. Случалось, что от усталости я засыпала на диване в то время, когда нужно было заниматься другими вещами. Я участвовала в общих собраниях, выходила на прогулки и пыталась заводить знакомства с окружающими людьми, но по-прежнему зачастую неправильно их понимала, часто пугалась, путалась в мыслях и очень изматывалась. В этих условиях я опять-таки прибегала к основному способу защиты котят, щенков и всех других созданий, лишенных такого эффективного орудия защиты как слово, – я пряталась. Мир вокруг был ненадежен, и я не могла с ним сладить, я чувствовала себя маленькой и беззащитной, границы моей территории были не прочнее мокрой папиросной бумаги, так что мне нужно было заменить их чем-то более надежным, поэтому я забивалась в постель под одеяло. Был период, когда я чаще спала под кроватью, чем на кровати, или вообще вместо кровати устраивалась спать в душе, конечно, не включая воду. В ванной не было окон, это тесное помещение давало чувство безопасности, я брала туда перину и сворачивалась калачиком прямо на теплом полу. Там, в тесном пространстве закрытого помещения, я чувствовала себя защищенной, пол казался таким надежным. Там я могла спокойно отдохнуть, пока не соберусь с духом для очередного выхода в мир.
Постепенно я начала участвовать в экскурсиях. Даже после коротких вылазок у меня начинали болеть глаза от обилия впечатлений, полученных во время пятнадцатиминутной прогулки по тихим дорожкам парка. Понемногу я становилась выносливее, и мои прогулки удлинялись. Я все больше и больше смелела, заявляла о своих пожеланиях, все меньше осторожничала, начала принимать участие в жизни отделения, стала выступать на собраниях, задавать вопросы. Иногда мои попытки удавались, иногда заканчивалось полной неудачей, и я на время искала убежища в постели. Пока не делала новой попытки. Теряла веру в успех. И снова пыталась. Но очень понемногу. Потому что как раз в то время я была так обессилена, как никогда в жизни. Для меня был утвержден план реабилитации, и мне предстояло сдать экзамены на право получения высшего образования, я уже надеялась, что скоро все будет хорошо, но надежда рухнула. Я не справилась с этой задачей. Я знала, что должна была сделать и что было записано в плане, но из этого ничего не получилось. Меня это очень мучило. Ведь рядом со мной были люди, которые готовы были меня поддержать, и я не могла понять, отчего я не справилась. Я не могла понять, что со мной: неужели я такая уж глупая или ленивая или какая-то там еще не такая. Я не могла поверить, что моя мечта была недостаточно важной для меня, чтобы я нашла в себе силы ее добиваться, а если она достаточно важна, то почему же случилось, что я ради нее не постаралась? Единственный ответ, который тогда пришел мне в голову – это моя хроническая болезнь. И тогда в первый и единственный раз в моей жизни эта мысль послужила мне утешением, а что еще важнее – дала мне отдохнуть.