Текст книги "Когда море отступает"
Автор книги: Арман Лану
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 19 страниц)
Длинные шлейфы оранжевого света влачились над Ламаншем, в стороне Котантена. Поселку еще не хотелось спать. Юные велосипедисты устроили соревнование в езде по кругу, стрекочущими стайками гуляли девушки; те, что посмирнее, миловались в кустах. Пахло йодом, сидром и сеном.
Вдруг в глубине поселка что-то как бы взорвалось.
– Свадебное шествие, – пояснила Беранжера. – Потом обычно фейерверк, бал.
Впереди шли ребятишки и несли на палках разноцветные фонарики, за ними ревели трубы, трещали барабаны, синие и золотые пожарные толкали и тащили машину, красную, как огонь, как кровь, как война. Абель залюбовался усатыми дядями, которые дули в мундштуки так, что казалось, вот-вот лопнут, и у которых от напряжения сдвигались брови, а фуражки заламывались на затылок или сползали на нос. Флаги с ярко-золотыми буквами приходились младшими братьями тем счастливым флагам, которые 6 июня 1944 года удалось вытащить из-под обломков, которые потом были спрятаны и вновь извлечены, но теперь это приключение – «настоящий цилк» – уже не казалось Абелю смешным: в нем сочетались страх и героизм. Ну, а если в душе у отдельных личностей, у «героев», уживаются страх и отвага, значит, так же дело обстоит и у множеств, и у них то же смешение наихудшего и наилучшего, они пишут историю с помарками, повторяясь, сами себе противореча, неся околесицу, но все-таки пишут.
Теплая рука легла на руку Абеля, нащупала под рубашкой запястье, погладила сплетение голубых жилок, прогулялась по ложбинке ладони – по тому самому месту, по которому гадалки предсказывают кому жизнь, кому смерть, затем разжала и медленно отогнула ему пальцы.
– Купи мне мороженого, – сказала она. – Только не в кафе. Вон тележка.
Беранжера была беспечна и в то же время себе на уме. «Беранжера – это сама жизнь». Мороженщица, с лицом сморщенным, как печеное яблоко, была уже наготове.
– Гуляешь нынче, Беранжера? Ну и молодец, надо пользоваться случаем! Фисташкового с ванилью?
– Фисташкового с ванилью. А тебе?
Беранжера познакомилась с этим человеком сегодня, а уже говорила ему «ты», как будто они век были знакомы. Занавеска и зеркальца, украшавшие тележку, мешали мороженщице разглядеть спутника Малютки.
– Шоколадного, – сказал он.
– Сладкоежка! – заметила Малютка.
Старуха нагнулась ниже, чем требовалось, чтобы достать из бака мороженое, и скользнула взглядом по лицу Абеля.
Свадьба с воинственным шумом шла обратно. Выше других мальчишек нес палку с фонариками Куршину. Он не сводил глаз с синих, желтых и красных огоньков. Нахальная его мордочка была ярко освещена. Так вот почему он улизнул! Вдруг послышался крик. Загорелся фонарик. Мальчик, который его нес, с испугу бросился бежать. Так, под встревоженный гул толпы, он пробежал шагов двадцать. Абель окаменел. Бег с пылающим фонариком воспроизводил в миниатюре бег человека-факела из блиндажа, бег немца, подожженного огнеметным танком. Фонарик рассыпался снопом искр и угас. Там, где спрятался мальчик, глаза Абеля не видели теперь ничего, кроме мрака. Кроме чернильной густоты мрака. В этой тьме собрались те, кто погиб 6 июня 1944 года. Они присутствовали на празднестве незримо, и только неловкость мальчугана выдала их. Ныл среди них и Жак. Абель не мог разглядеть его лицо. Но Абель точно знал, что Жак здесь и что он на него смотрит.
Они пошли к морю, предоставив поселку играть в войну, для того чтобы она смилостивилась и больше не возвращалась, – так анимисты передразнивают его величество тигра, чтобы он поискал себе жертв в другом месте!
Шаг у них был неодинаковый, и она все старалась приноровиться к нему. Впереди под рокот моря шла ночь. Она ничем не напоминала ту, которая была шестнадцать лет назад. Эта ночь представляла собой огромную глыбу из темного стекла, мерцающую огоньками. Сохранялось, однако, то же соотношение воды, земли и песка, та же пропорция земли и неба, и таким же бесконечно малым было животное, именуемое человеком. Ах, вот оно что! Нормандию я скорее узнаю ночью, нежели днем!
Ноги увязали в песке. Область сухого песка – это уже иная земля, Земля обетованная.
– На тебя это должно производить странное впечатление, – угадывая его мысли, сказала Беранжера.
Вне себя от радости канадец обнял ее, приподнял, притянул к себе и уронил ей на грудь пылающий лоб. Она наклонилась над ним, и на него каскадом полились распущенные ее волосы. Это было так же приятно, как колонка в «палестинах», когда он подставил под струю голое тело. Он давил, он душил ее в объятиях, ноги ее легонько ударялись о его бедра. Затем он поднял Беранжеру еще выше, лицо его касалось теперь ее живота, ощущавшегося под шуршавшей тканью мягкого и тонкого платья, на секунду она, точно сломанная кукла, повисла у него на плече, миг один – и он вознес ее к Млечному пути.
Беранжеру, эту свою теплую, отяжелевшую в его руках добычу, он показал ночи, войне, Жаку, а затем медленно, бесконечно долго спускал, и она текла по его лицу, а он подставлял губы сперва шелку платья, мотом ловил губами голое ее тело, уткнул свой горбатый нос в желобок между грудями. Затем прильнул к той впадине, где начинается шея, и сразу почувствовал, как в него вливается жизнь. Она все еще не касалась ногами земли. Его губы поднимались все выше – теперь он покусывал треугольный ее подбородок, а она тихонько вскрикивала; но вот наконец губы их встретились и слились. Все таившиеся в нем силы притекли к центру его существа. Беранжера обеими ногами стала на землю и, точно по волшебству, мгновенно ощутила свой вес. Сплетенными руками она обхватила крепкий его затылок. Она тянула его. – А ведь ты сильная девочка! – Крайним напряжением воли, всей своей отданностью ему, всей прочностью своего союза с землей она тянула его на песок. Она вдувала прямо в его дыхание: «Ляг, ляг, ляг»… Он упал на колени. Она извивалась под ним: «Ляг, ляг, ляг»… Он чувствовал все ее вытягивающееся тело, ослабевшие ее плечи, а она прижимала, прижимала его к себе: «Ляг, ляг, ляг»… ни на секунду не прекращая зовущее это движение, и в конце концов оно притянуло его – «Ляг, ляг, ляг»… он рухнул на нее, а она, раскрытая, точно раковина, в исступлении рвала на нем рубашку.
Начинался прилив. Отдаленная пальба разрушила непрочное их единение. В Вервилле взлетали ракеты. Беранжера лежала, подогнув под себя ноги, а он гладил теплую округлость ее икры.
– Я сейчас видел ковры, – каким-то странным голосом сказал он.
Улыбалась она. Улыбался он. Время от времени улыбающиеся их лица освещала ракета. В красиво очерченных, полных губах и у нее и у него были разлиты жизнь, добро и любовь, слабость и сила. Как у всех живых людей.
– Огненные ковры. Восточные ковры. Огромные ковры, рубиновые и изумрудные, с золотыми блестками… Когда я был маленький, я закрывал глаза, давил пальцами на веки, и передо мной возникали невероятных размеров ковры… Я мог любоваться на них часами… А ты?
– И я.
– Все дети делают такие ковры. Я сейчас видел ковры Сагене.
Они помолчали.
– Только что?
– Да.
Это она его спрашивала. Она сознавала свою ответственность. Она должна была знать, что с ним. Ее рука невольно сжала его сильную, мускулистую руку. И тогда на него налетел порыв блаженного смеха, и он откинулся назад.
– Ковры Сагене я видел не часто. О нет! Откровенно говоря, не часто! Я даже не помню, видел ли я их потом… Нет, видел… когда вернулся с фронта. И ты тоже?
Она долго колебалась.
– И я тоже.
– А ведь ты…
Она зажала ему рот. Ветер колол их мириадами песочных игл. Ну да, он, понятно, прав, и все-таки ему не следовало говорить: «А ведь ты…» От водорослей пахло фиалками… Дрожь барабанной дроби передавалась земле и через землю отдавалась в спине… Вдали – празднество… празднество в брезентовой палатке… Празднество на кладбище… Беранжера между тем не отодвигалась. Тело молодой женщины ни в чем не упрекало его. Он залез к ней под пуловер и пальцы его нащупали узенький поясок – полоску загрубелой кожи, надвое делившую тело Малютки… Пальцы осторожно скользили по шраму, дошли до лопатки – Абель не глядя читал горестную историю молодой женщины. Вдруг он почувствовал, что она вздрогнула. Он привлек ее к себе. Она не сопротивлялась. «Абель, Абель, если б ты знал! Ах, если б ты знал!» – прошептала она. «Прости, прости, прости», – прошептал он и, опрокинув ее, вдавил в песок и овладел ею бурно, на этот раз – безжалостно, ветер хлестал его по плечам и затылку, дикий рев прибоя бил его по всем нервам, еще немного – и его окутал необъятный покров некоего блистающего моря, в котором плавали огненные цветы и звезды, его окутали ковры Сагене.
– Ты где ночуешь?
– В лодке.
– И часто ты ночуешь в лодке?
– В этих краях ночевка в лодке – обычное дело.
– Ты все еще как на войне?
Она вцепилась в горные кряжи его плеч и сжалась под ним в комочек. Мимо них с пением прошли парни и девушки.
– Маленькая Ивонна. Дочка бакалейщицы. Ей ведь еще шестнадцати нет! Не знаю, видела ли она каждый раз ковры, но по ее поведению ей не то что ковры, а целый ковровый магазин мог померещиться! И толстушка Раймонда с ней! Раймонде пятнадцать! Ну что ж, это неплохое возмещение за утрату девственности!
– А разве невеста не девушка?
– У тебя что, глаза на затылке? А который теперь час?
Тогда он смотрел на те же часы, на этом самом месте, а может быть, в нескольких километрах отсюда…
– Двадцать минут третьего.
– Мои тетки спят. Ты способен не шуметь?
– Уж как-нибудь.
– Предупреждаю: это святоши, искушаемые бесом похоти. Если они тебя загонят в угол, то ты пропал! От Барты и Мерты так просто не отделаешься!
Комната Беранжеры находилась в одном из крыльев высокой виллы, построенной в стиле сногсшибательной готики 80-х годов. Над крыльцом виднелась наполовину стершаяся надпись:
СЕМЕЙНЫЕ НОМЕРА
«ВОЛНЫ»
В саду были целые заросли гортензий – гордость «Мерты и Барты», Визгливый скрип двери напоминал крик чайки. В доме пахло мастикой. Они шли галереей, по которой шарил бледный луч маячного огня, потом Абель, предводительствуемый Беранжерой, держась за обтянутую тканью стену, стал подниматься по натертой лестнице. Поднявшись, они повернули направо по коридору, заставленному пахнувшими плесенью сундуками. Абелю пришлось нагнуться, чтобы войти в комнату, где в золоченых рамах висели картины, написанные на один и тот же сюжет и изображавшие пышных римлянок, подставлявших полные груди убеленным сединами нищим. Абель различил подсвечники с потеками воска, свидетельствовавшими о том, что в доме недавно было испорчено электричество, и высоченную кровать под пологом.
Здесь все было лилово-коричневое с золотом, с золотом тусклых тонов. На обивке глубокого кресла в стиле эпохи Регентства были крупно вышиты обнявшиеся любовники. В стеклянной клетке спали голубки. В свете окна вырисовывался слон из папье-маше.
– Добрый вечер, Бабар! Я его купила у арроманшского фотографа. Незадолго до того, как он попал в сумасшедший дом. Не Бабар, а фотограф. Это был настоящий сатир. Фотограф, а не Бабар. Все наши девчушки снимались на Бабаре и вытерли его своими попками. Сейчас ты увидишь, какая я была хорошенькая девочка. Такая же хорошенькая, как моя дочка!
Сквозь складки абажуров просачивался янтарный свет.
– Не знаю, что со мной. Я говорю с тобой так, как будто мы с тобой знакомы…
– Сто лет.
– Я рассказываю тебе о таких вещах, которые ты не можешь понять, а мне почему-то кажется, что ты понимаешь.
– Да, я понимаю. У тебя есть дочь. Ей семь лет.
– Семь с половиной. Не говори так громко! Мерта и Барта услышат.
Она засмеялась звонким смехом и неожиданно помолодела.
– Сейчас ты похожа на кошку, которая отлично знает, чье мясо она съела! – заметил он.
– Это верно. Мерта и Барта глухие тетери.
– Почему же я должен говорить так, Словно ты боишься, что тебя вот-вот застанет муж?
Она изменилась в лице.
– Для большей интимности. Ну, медведь, я хочу спать.
Она погасила свет. Огни фейерверка осветили нелепое готическое окно. Абель и Беранжера растворились в молочно-белом. Она расстегнула юбку на талии. Юбка скользнула и обнажила ноги.
– Ложись.
– На кровать под пологом надо залезать с осторожностью?
Она исчезла. Вдали пело море.
– Ну конечно, я была замужем! – словно издалека донесся до него ее голос.
Он лежал голый. Мускулистый, волосатый, с животиком, грудь – колесом, а на груди поблескивал золотой образок, который мать надела ему там, за морем. За морем – за морем – замужем. Беранжера была замужем. Замужество неудачное. Вдруг зашипел кран. Только бы не проснулись тетки! Сквозь бульканье воды послышался ее голос с детски-капризной ноткой:
– Что ж ты молчишь? Понимаешь: это старая история. Мы давно не живем имеете.
Белый извив ее тела всей своей трепетной свежестью прикоснулся к нему.
– Зажги. Налево. Грушу.
– Какую грушу?
– Да, грушу.
– Грушу?
– Ну да, такая штучка на шнуре.
Он нащупал.
Действительно, это напоминало грушу! У самого основания была кнопка, он нажал ее. Вспыхнула лампочка, прикрытая оранжевой нижней юбкой. Он потушил, опять зажег – и так несколько раз.
– Допотопное приспособление! – заметил он.
Последовало молчание, долгое, умиротворяющее, на фоне которого особенно отчетливо выделялись завывания ветра и оглушительный грохот накатывавших волн.
В нем все еще были живы далекие отголоски наслаждения, острого, как боль.
Он медленно выплывал на поверхность.
«Беранжера – это колдовская трава с нормандских огородов, летний безвременник, от которого глаза становятся синими, трава, вызывающая у тех, кто ею злоупотребляет, расстройство зрения и слуха, похожее на то, какое бывает от мексиканского пейотля».
Клетка со спящими голубками, монументальные мраморные часы, увенчанные прелестными фигурками во вкусе Возрождения, – часы, из которых непрерывно струился символ бесконечности – источник, в золоченых рамах картины, изображавшие сердобольных римлянок, Бабар, окно, в которое смотрели звезды, – все это неудержимо клонилось влево. И Абель тоже клонился, клонился, клонился. Он попытался восстановить равновесие, но комната кренилась все в том же направлении. И вот что странно: мебель и безделушки не делали полного круга – они клонились в одну сторону и так и не становились на место! Он приложил руку к сердцу. Что это, смерть? Да, наверно, смерть приходит именно так. Еще шаг – и я окажусь по ту сторону. Превращусь в отражение. Останусь навсегда в неком изнаночном мире. Поскользнешься. Ошибешься этажом. И уже там. Здравствуй, Жак!
Так вот она, слева, бездна Паскаля!
– Малютка! Ты всегда в духе.
– С самой войны. Если б ты знал, что здесь было!
– Я же был здесь.
– Нет.
– То есть как «нет»?
– Ты был впереди. Или сбоку. Или с другого боку. Понимаешь?
– Нет.
– Ты когда-нибудь видел испуганную мышь? Глазки как булавочные головки, мордочка дрожит, ушки на макушке. Точь-в-точь такими мы были тогда. В день высадки я была в Соборе святого Стефана. Я и другие дети играли в прятки: мы прятались за колоннами, а колонны дрожали от взрывов, и мать дала мне шлепка. А потом я спустилась в подвал.
По ее телу пробежала дрожь.
– Тебе холодно?
– Мне всегда бывает холодно во время прилива.
– Во время прилива воскресают воспоминания.
В зрачках Беранжеры вспыхнул огонек удивления.
Он накинул простыню на перламутровое ее тело. Под этим белым полотном они еще живее почувствовали, что здесь их только двое.
– Ну расскажи, расскажи!
– Да нечего рассказывать. Бомбежка продолжалась. Все стало черным. Матери со мной уже не было. Я услышала плач сестры. А потом к нам, точно в цистерну, хлынула вода. Целый водопад. Я не умерла. Я даже не была ранена, мне не было больно, но вода грозила нас затопить. Мне никогда еще не было так страшно. Я стала звать сестру. Я звала ее сто раз. Потом я уже звала ее в забытьи. Я порывалась встать – и не могла. Проснулась я двенадцатого июня. Да, двенадцатого. Сестру мою так и не нашли, не нашли еще шестнадцать девочек, которые были с нами. Ничего не нашли, даже улицу! Сеновальную улицу. Старые почтальоны до сих пор ее, верно, разыскивают.
Он дал ей прикурить. Она курила сигарету «Old Gold».
– Gold. «Золотые». Один из высадочных пляжей назывался Золотой.
– Беранжера, ты прелесть! Но ты ошибаешься, полагая, что солдаты – по ту сторону. Кстати, зачем ты мне об этом говоришь?
– Потому что ты постоянно об этом думаешь! А что ты делаешь, когда ты не думаешь?
– Я диктор на радио в Квебеке. Бросаю слова на ветер. И в то же время не говорю ни о чем. Ни о чем. Бывают дни, когда мне хочется говорить о боге, о войне, о смерти. О Воротах Войны. И о вышках молчания тоже… Это особые трансформаторы, которые устанавливаются около военных учреждений. Квадратные, приземистые, смертельно грустные… Ты их видала? Мне хочется говорить о прощении, девочка. О пречистой деве. О Марксе. Да мало ли еще о чем! В моей груди заперто четырнадцатилетнее молчание, а сверху на нее давит тот вздор, который я четырнадцать лет мелю по радио…
Она играла с волосками на его груди.
– Мягкие.
Она поднесла к ним красный огонек сигареты. Волоски затрещали.
– Пахнет войной. Ты говоришь, четырнадцать лет? Мне было четырнадцать лет в сорок четвертом. Не стоит считать, милый. Теперь мне ровно тридцать. Моя мать лежит здесь, под Вервиллем. Здесь есть город под городом. Город засыпанных. Чтобы они не вышли, замуровывают коридоры, подвалы, засыпают колодцы. Здесь никогда не копают. Построили над. Построили живой город над мертвым. Моя мать, Лоранса, там, внизу.
– Построили на возмещенные убытки?
– Ого! Браво, браво, канайец! Ты очень неглуп, канайец! Ты умнее многих.
На сей раз пересолила Беранжера. Она продолжала скороговоркой:
– Если ты хочешь понять мою Нормандию, Абель, никогда не забывай, что тут под каждым городом, под каждым поселком, под каждой деревней погребенная деревня, погребенный поселок, погребенный город, погребенный вместе с собаками, когда-то лаявшими на луну, вместе с красивыми котами, воровавшими цыплят, вместе с детьми, таращившими глазенки, вместе с ослепшими бабушками. Под Каном есть еще один Кан, есть Вогё, где когда-то было полным-полно уличных девок, где содержатели публичных домов находились в стачке с полицией…
– Мне… мне хочется еще раз увидеть Кан – вместе с тобой, Малютка.
– Хорошо, Абель. Но Кана ты больше не увидишь. Я тебе скажу: «Видишь? Вон там было то-то. Видишь?»
– Вижу.
– Ничего ты не увидишь. Сохранились только названия. Жила-была маленькая девочка… «Беранжера! Беранжера! Где ты?.. Мальвина! Вы не видали Беранжеру?» – «Наверно, где-нибудь носится… У нее шило в одном месте, у вашей Беранжеры…» – «Да, да. Вот я ее этим шилом… Беранжера, противная девчонка! Наконец-то! Где ты была?» – «В мужском монастыре, мама». Вот тебе история Беранжеры. Жила-была маленькая девочка, ее мать, Лоранса, слепила себе глаза… Шила на дому… Чтобы дать Беранжере образование. Среднее образование. Как у всех ее заказчиц!
– То есть?
– Заказчицы были дочки видных чиновников, и у всех у них было среднее образование! А ты этого не знал, канайец?
– Не знал.
– Бедный канайец! Хоть в тебе и девяносто кило…
– Девяносто два!
– … хоть твоя грудь целую гору выдержит, и, несмотря на весь твой опыт – опыт простодушного убийцы, ты всю жизнь будешь ребенком! А нам, Абель, нам сто тысяч лет… Земля наша полна мертвых городов. По ним ходят, над ними танцуют, надрываются на работе, целуются. Вот почему правил гигиены тут не соблюдают! Без всякого целлофана! Теперь ты понимаешь, что я склеенная кукла, которая говорит «мама», когда ее кладут? Помнишь у Брассана?
Душа его дрогнула от тихой жалобной песни, которую она напевала в полудремоте, лежа под корявыми яблонями воображаемого сада ее далекого детства, и он притянул ее к себе. Его пальцы, грудь, глаза, его гладкая голова, блестевшая при электрическом свете, излучали нежность. Он медленно проводил рукой по шраму, вдоль лощин, скатов и пригорков ее спины… По временам раздавался дребезжащий звон колокола, колокольчика, хотя никто его не раскачивал. А внизу был хаос подвалов, колодцев, полузасыпанных коридоров, обвалившихся зданий – город освобожденных мертвецов.
VIОн распахнул балконное окно, изогнутое, как лебединая шея. Открылся вид на море. Под окном пожилая женщина кормила кур. Должно быть, одна из тетушек. На небе ни облачка. Юный день веял чистой прохладой.
– Ты меня заморозишь!
– Холод бодрит!
– Злодей, изверг, деспот, зверь! Канайец!
Он остановил взгляд на часах, которые вчера возбудили его любопытство искусственной струйкой. Да нет! Не вчера! Позавчера! Вчера они с Беранжерой ходили купаться, только и всего. День был безмятежный, насыщенный, полный до краев. Среди скал они праздновали годовщину – свои первые сутки – и объедались паштетом, помидорами и золотистым камамбером, который они запивали красным вином «Ножка пастушки». Время, время… При утреннем свете это были обыкновенные мещанские часы: две нимфы опирались на колонны и поддерживали треугольный фронтон храма. Над ними разлегся аллегорический бородач; косу он положил рядом с собой. Внизу в выложенном ракушками фонтане изогнутая стеклянная трубочка изображала струйку; от беспрерывно вздувавшихся внутри нее пузырьков создавалось впечатление, что там в самом деле течет вода. Томно ворковали горлинки.
Абель прыгнул на кровать, и она чуть было под ним не провалилась. Зеленые и красные листья по бокам расшитого полога пообтрепались. Верх провисал. Грудь Беранжеры ощутила уже знакомое ей прикосновение предмета, висевшего у Абеля на шее. Была еще та золотая пора в их любви, когда оба располагали баснословными счетами в банке неведомого.
– Короче говоря, мы оба были в Кане.
– Да.
– В августе?
– Да.
– Сколько тебе тогда было?
– Девятнадцать.
– Уже можно было крутить любовь.
– Шрам – от тех времен?
– Нет.
Она засмеялась.
– Пришлось мне хлебнуть горя. Потому-то я такая веселая!
Абель притянул Беранжеру к себе и зажал ее ноги между своими мощными бедрами. «Мое ты маленькое счастье», – шептал он. Он любил эту песенку Феликса Леклерка. (Еще один Леклерк!) Она промолчала.
– Ты мой стакан виски, ты моя трубка, ты моя шелковистая кошечка. Ты принцесса водорослей. Ты моя маленькая ранка. Милая ты моя. Ты… ты… ты…
Она замурлыкала. Он шлепнул ее по мягкой части.
– Еще! – сказала она.
– Отчего у тебя рубец?
– Торакопластика. Полтора года пробыла в санатории. В Эне. Там особый климат. Для туберкулезников. Для больных грудной болезнью. Для чахоточных. А легкие у всех никуда – и у дворников, и у самих врачей, и у сутенеров.
Тон у нее был слегка вызывающий.
– К счастью, вы завезли стрептомицин, – продолжала она. – На память мне остался рубец. Мой хирург – это настоящий резака!
Сейчас она смотрела на Абеля не без боязни. Канадцы – это такой гигиеничный народ!
– Что ты делаешь? Абель, Абель!..
Абель, голый, соскочил с кровати, подбежал к окну, затворил его, прошел мимо часов с пузырьками, отсчитывавшими время, погладил хобот Бабара и заботливо укутал ноги Беранжеры пледом.
– Я не знал. Мне надо было быть осторожнее…
– А что?
– Как бы ты не простудилась…
За окном недовольно визжали чайки.
– Который теперь час?
– По фонтану – девять.
Беранжера зевнула. Она была очаровательна даже в самых прозаических своих проявлениях.
– Хочешь, поедем со мной? Нагрузка. Собственно, для тебя. В Грэ – летний лагерь. Там моя дочка. Моя куколка скучает без меня. Ее зовут Кристина. Ей скоро восемь.
Восемь лет. Значит, родилась она в пятьдесят втором. Следовательно, мать сошлась с ее отцом, во всяком случае, не позднее пятьдесят первого. Сколько Беранжере было в пятьдесят первом? Двадцать один год. Произошло это до санатория.
– Ты считаешь!
Она бросила в него подушкой – он увернулся.
– Да.
– Это глупо. Ты сам же себе делаешь больно.
– Да.
– Да?
– Да.
– Как ты благороден!
– Хорошо. Я поеду с тобой. А как же отец?
– А, отец…
Абель, все еще не одетый, зашагал по комнате. Она, лежа на животе, уткнувшись в валик, хорошо укрытая, так что простыня обрисовывала все ее стройное тело, не спускала глаз с диковинного этого зверя.
– Малютка! Ты… ты где-нибудь служишь?
Она завернулась в простыню, как в пеплум, и этакой забавной движущейся Танагрой направилась в туалет. У Абеля опять защемило сердце. Беранжера, однако, не зашла в туалет, она продолжала играть в привидение, она выбрасывала руки… При этих взмахах крыльев ладное, плотное ее тело, прелестное своей белизной с золотистым отливом, то появлялось, то исчезало. В Абеле она пробуждала животное чувство. Наконец она остановилась у самой двери, с важным видом произнесла:
– Я учительница, милостивый государь!
И рывком захлопнула ее за собой.
Абель сейчас же надел плавки. Малютка учительница! Он подошел к туалету – там яростно шумела вода.
– Малютка!
– Что тебе?
– Ты правда учительница?
– Я преподаю в Бондвилле, недалеко от Кана. Сейчас в отпуску по болезни. Меня замещает одна дуреха.
Учительница… Как Валерия! Почти как Валерия!.. Беранжера завернула краны, и ей стало слышно, как он напевает:
С этой девкою хоть плачь:
Парень нужен ей – не врач…
Беранжера насмешливо улыбнулась, глядя на себя в запотевшее зеркало, откуда ее лицо смотрело на нее как бы сквозь легкий золотистый туман.
Автобус был набит, но Беранжера все же сделала водителю знак. Невзирая на протесты пассажиров он остановился.
– Потеснитесь! В середине свободно, – сказал шофер в белой блузе. – Ты куда, Малютка, в Грэ?
– Да, Этьен. Ну как у тебя дела?
Этьен, коротышка, толстяк, все посмеивался в рыжеватые свои усики.
– Слыхала, что нашли у Короля Жауэна?
– Что с этой сволочью могло случиться?
– С ним-то самим ничего! – ответил Этьен. – Что ему деется? Мертвое тело, мертвое тело нашли у него в садке!
Тряхнув разнородный свой груз, Этьен сдвинул с места автобус. Молодежь ехала купаться, крестьяне – на рынок. Ехали с этим автобусом и рыбаки – лица у них были цвета обожженного кирпича, большие руки все в трещинах, – служащие и небольшая группа туристов. У вервилльского шлюза, не доезжая деревянного моста, Этьен замедлил ход.
– Жауэн – один из тех пожилых, которые приходят к «Дядюшке Маглуару» играть в карты, пояснила Абелю Беранжера. – Ты его вчера вечером видел. Его зовут Король Жауэн. Отвратительная личность.
Миновав мост, автобус поехал между садками. Человек тридцать любопытных наблюдали за двумя моряками в желтых резиновых сапогах, напоминавших мушкетерские ботфорты, – моряки исследовали тинистое дно садка. Этьен стоял, сдвинув фуражку на затылок; руля он из рук не выпускал и медленно вел автобус. Все пассажиры перешли на правую сторону и прильнули к окнам. Официантка из бистро с силой тряхнула рукой, словно ей хотелось, чтобы с пальцев что-то стекло.
– Первая увидела Люси, – сообщил Этьен. – Зрелище не из приятных… Его уже крабы обглодали!
– Лицом в тину, а зад – наружи, – отчеканил крестьянин в парусиновой шляпе.
Жандармы и два человека в непромокаемых плащах расспрашивали плакавшую женщину.
Жауэн. Да, верно, Жауэн был вчера у «Дядюшки Маглуара». Абель вспомнил. Вот так, сидит человек вечером в кафе, выпивает с друзьями, беседует, высказывает категорические суждения о свободе, о правительстве, о войне, а потом у него находят труп – «лицом в тину»!
– Жауэн – это тот самый седой человек в бархатной куртке? Он коммунист? – спросил Абель.
– Да, как раз, – сдавленным голосом проговорила Беранжера.
– А разве нет? Он не любит англичан. Не любит американцев. Не любит де Голля. Как же не коммунист?
– Эх ты! С луны свалился! Жауэн – бретонец. Сепаратист. Жил в Канкале. В Нормандию переехал году в тридцать пятом. Подвизался у Ла Рока. Это тебе ничего не говорит? Затем – петэновец. Это тебе понятно. После Освобождения он с месяц отсидел в канской тюрьме, пока один видный английский военный не поднял бучу и не выручил его, хотя даже уж добряки и те были уверены, что ему двадцать лет припаяют! Как видно, Король Жауэн давал англичанам сведения и не без удовольствия подбавлял сахару в бетон, который шел на Атлантический вал.
– Сахару в бетон?
– Ну да, это тоже война! Всем известно, что достаточно подсыпать горсть сахарного песку, и бетон уже не схватывается. А ты не знал? Так мне по крайней мере говорили.
Слегка откинув голову, она ласково касалась его лица своими распущенными волосами; мягкость ее движений не соответствовала прозаической теме разговора.
Рынок в Вер-сюр-Мер изобиловал рыбой, ракушками, мясом, фруктами, пестрыми тканями. Мясник сигналил Малютке до тех пор, нона она не услышала. И тут он просиял.
– Тебя вся округа знает, – заметил Абель.
Фамильярное обращение Беранжеры с местными жителями коробило его.
– Поневоле, – не моргнув глазом, сказала Беранжера, – как же не знать учительницу!
– Малютка! Тебе вылезать, – проехав еще несколько километров, бросил Этьен.
– До свиданья, Этьен! Поцелуй за мной!
Этьен невзирая на спутника Беранжеры улыбнулся ей такой же широкой улыбкой, как и она ему, и автобус скрылся в облаке пыли.
За грядой дюн угадывалось море. На невысоком холме, пригвожденный к земле колокольней, вырисовывался Грэ. Слева возвышалась усадьба; грунтовая дорога связывала ее с побережьем. На высокой дюне, выделяясь на анемоновом небе, резвились дети.
– Это мальчишки. Девочки приходят на пляж позднее. Извини, но сейчас я не могу показать тебе мою куколку.
– Ну что ж, я пока выкупаюсь, Я только провожу тебя.
В кустах ежевики гомонили птицы, клевавшие спелые ягоды. Солнце припекало. Абель вновь призвал на помощь всю систему своей караульной службы, своих сторожевых постов, своих наблюдателей, своих радаров. Как ни страшна была смерть незнакомого ему человека, но не только она явилась тому причиной и не только улыбчивая развязность Беранжеры. Что-то чувствовалось в воздухе. Состояние тревоги. Он приказал себе быть в полной мобилизационной готовности. Надо было обратить внимание на ежевику, непременно на ежевику. На яблоки. И на птиц. Особенно – на птиц. Беспокойство закралось к нему, как только он увидел толпу любопытных, сгрудившихся возле устричного садка, потом оно усилилось в переполненном автобусе и стало уже совершенно явным, едва он сошел с подножки.
За белыми заборами тянулись приветливые садики. Яблоки были еще маленькие – зеленая кислятина. Абель и Беранжера вышли к мирному ручью; в бурой его воде вздувались пузырьки, над ней вились мошки. И вот тут-то перед Абелем вновь возникли, но уже в другом ракурсе, замшелые стены укрытых от ветра домов, недавно покрашенные крыши, зелень, заляпанная краской…
У Абеля захолонуло внутри; он остановился.
– Малютка, Малютка, здесь!
Он был бледен.
– Клянусь тебе, что здесь!
Абель смотрел вокруг с таким видом, словно он сейчас проснулся. Ржавая решетка, зеленоватый каменный свод над входом. Абель и Беранжера прошли задами, мимо круглой, хлопавшей крыльями голубятни и вышли к густо увитому плющом старому дому с частым переплетом окон. Драгоценная подробность: два корпуса соединяла галерея, над ней был надстроен верхний этаж с чердаком, в слуховом окне виднелся шкив. Мертвенная бледность на лице Абеля сменилась ярким румянцем. Кровь приливала к щекам мощными ликующими волнами.