Текст книги "Пьяный призрак и другие истории (ЛП)"
Автор книги: Arlo Bates
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Некоторое время мы оба молчали. Я взглянул на крепкую фигуру русского, стоявшего у огня, и задался вопросом, каким было его прошлое. Я знал, что он был загадкой для всего округа, в котором жил более полудюжины лет. Очевидно, он был джентльменом, причем, довольно состоятельным. Я обнаружил в нем необыкновенную утонченность, он незаметно создал себе репутацию врача с выдающимися способностями и достижениями. Удивительно, почему он был вынужден жить в изгнании в Англии, почему так упорно сопротивлялся всем попыткам сменить место практики. Он посвятил себя филантропии, отказавшись при этом от какой-либо организованной благотворительности. Его ценили как искусного врача и постоянно приглашали для консультаций. В целом, он произвел на меня впечатление человека, прошлое которого было не безоблачным, и я не мог не задаться вопросом, каким именно оно было.
– Думаю, вы правы, – отозвался я несколько рассеянно, – но вам никогда не приходило в голову, что очень легко ошибиться, оценивая страдания других исходя из наших собственных представлений, а не из их реальных чувств? Насколько мне известно, предполагается, что люди рождаются с одинаковой способностью испытывать различные чувства, но, на мой взгляд, вряд ли существует что-либо более далекое от истины, чем это представление.
Доктор Полницкий некоторое время молчал. Сегодня вечером он казался странно встревоженным. Он ходил по комнате, вставал, едва присев, делал суетливые движения, свидетельствовавшие о его внутреннем беспокойстве.
– Разумеется, вы правы, – наконец, рассеянно произнес он. – Те, кто не имеют представления о чувствах, не могут обладать настоящей восприимчивостью...
Он резко замолчал и подошел к дивану, на котором расположился я.
– Мы говорили, – произнес он внезапно, с горечью, поразившей меня, – о настоящих страданиях. Послушайте! Я жил тихо, в чужой стране, долгие годы; но сегодня годовщина, и я не хочу молчать. Если вы желаете меня выслушать, я скажу вам, что имею в виду под страданием; я расскажу вам свою жизнь.
– Если вам угодно, – ответил я. – Со своей стороны, я попробую понять.
Казалось, он не слышал моих слов и даже не прислушивался к ним, но, походив взад и вперед по комнате, заговорил с пылкостью человека, которому пришлось долгое время сдерживать себя.
– Мой отец, – начал он, – был одним из мелкопоместных дворян и жил неподалеку от Москвы. Я был его единственным сыном и, когда он умер, на семнадцатом году моей жизни, беря с него пример, стал таким зрелым, как большинство юношей на полудюжину лет старше меня. Моя мать была слабой, нежной женщиной. Я любил ее, но она мало повлияла на мою жизнь. Она была добра ко мне и много молилась за меня. Она полагала, что ее молитвы услышаны, поскольку я не был распущенным. Возможно, она была права, но я со временем понял, что есть вещи страшнее распущенности.
Он некоторое время молчал, затем продолжил, опустив голову.
– Однажды моя маленькая матушка сильно испугалась, – продолжал он со странным смешением горечи и нежности в голосе. – Из-за девушки, дочери управляющего. Ее звали Александрина.
Его голос, когда он произносил это имя, звучал по-особому. Казалось, он забыл обо мне, и рассказывает свою историю какому-то невидимому слушателю.
– Шурочка! – Это уменьшительное имя он произнес как-то очень бережно. – Шурочка! Я любил ее; я был без ума от нее; моя кровь кипела, я тосковал, не видя ее, днем и ночью. Это была безумная страсть мальчика, становящегося мужчиной, чистая, несмотря на пылавший во мне огонь. По ночам я стоял у нее под окнами, и испытывал радость, даже если лил дождь или было ужасно холодно. Мне казалось, я готов ради нее на что угодно; вам должно быть знакомо это безумие, несмотря на холодный темперамент вашей расы. Я не мог надеяться, что она станет моей. Она была обручена со своим кузеном; кроме того, сердце моей матери было бы разбито, если бы я женился на крепостной. Я даже не мог сказать ей о своем чувстве. Казалось, мой отец из могилы повторяет мне то, что не раз говорил при жизни: «Не обижай того, кто ниже тебя, не оскверняй девичьей чистоты». Я не пытался скрыть от матушки, что люблю Шурочку, возможно, она узнала об этом от вечно сплетничавших слуг; но сама Шурочка ничего не знала о моих чувствах. Я не был уверен, что смогу молчать, увидев ее. Это было счастье для моей матушки, когда Шурочка вышла замуж и уехала в дом кузена в Москву. Она почувствовала себя в безопасности и относилась ко мне с нежностью и вниманием. «Время, – сказала она, – излечит твое сердце от этого безумия».
Он некоторое время задумчиво, со странным выражением на лице, смотрел на огонь.
– Моя добрая матушка! – повторил он. – Она была слишком святой, чтобы понять. Это было безумие, которому невозможно было удалиться из моего сердца! И я уходил на болота, я валялся по земле и рвал зубами траву, потому что мне казалось, это испытание во много раз превосходит тот предел муки, которую способен выдержать человек! Нет, если душа моей доброй матушки видит меня, она знает, что время не излечило меня от безумия!
Его лицо побледнело, он изо всех старался сдерживаться.
– Не могу сказать вам, была ли причина в том, что я потерял ее, а затем – свою матушку, умершую вскоре после этого, или же в веяниях времени, волнений, которыми был пропитан воздух, – но я присоединился к людям, стремившимся избавить Россию от политического рабства. Я поехал продолжать учебу в Санкт-Петербурге, и там близко сошелся с теми, кто был охвачен пламенем патриотизма. Мной все больше и больше овладевала их идея. Я никому об этом не рассказывал. Я даже не подозревал, что кто-то хоть в малейшей степени понимает мое душевное состояние, но когда пришло время, и я принял твердое решение принять их сторону, я нашел, что они не только готовы, но и ожидали моего присоединения к ним. Они ощущали мое тайное желание тем шестым чувством, которое появляется и развивается у нас из любви к Родине, а также из настоятельной необходимости доказывать это делом.
Возможно, мой поступок объяснялся не только патриотизмом. Мотивы наших поступков в этом мире редко объясняются чем-то одним. Это был последний штрих, итог, в котором было много личного. Я созрел для дела, но внезапный порыв ветра сорвал плоды. Из Москвы пришла горькая весть.
Он снова замолчал, но только на мгновение, а потом вскинул голову и продолжил твердым голосом.
– Шурочка исчезла. Ходили слухи, что ее увез с собой знатный вельможа, но никто не осмеливался говорить об этом открыто. Мы должны быть очень осторожны на святой Руси, говоря нечто подобное! Муж пытался найти ее, неоднократно обращался в полицию за помощью, но кончилось тем, что его арестовали как политического преступника, – у нас такие вещи вполне обычны. Этот человек, как я впоследствии узнал, был не более заговорщиком, чем вы. Его отправили на рудники в Сибирь только за то, что он жаловался на похищение жены, и, вследствие этого, стал неугоден человеку, стоящему у власти. Мне повезло, что я не наводил справки официально, иначе бы я тоже был сослан.
Доктор Полницкий бросился в кресло у камина и стал смотреть на угли, словно забыв о моем присутствии, словно вернувшись в те ужасные дни, о которых рассказывал. Я подождал некоторое время, прежде чем заговорить, а затем, не осмеливаясь выразить сочувствие, спросил, готов ли он продолжить свой рассказ. Он посмотрел на меня так, будто очнулся от сна, поднялся, подошел и сел рядом с моим диваном.
– Прошу меня извинить, – сказал он. – Я был глупцом, начав говорить, но, если уж начал, не имеет смысл останавливаться. Не стану рассказывать о своем опыте патриота, – нигилиста, скажете вы. Я был полон рвения; я был молод и горяч; я полагал, что вся сила моих чувств обращена на мою страну. Теперь же я знаю, что всего лишь был поглощен желанием отомстить неизвестному офицеру. Россия, наша святая Русь, говорил я себе, должна стать мне женой и ребенком. Степняк как-то сказал мне, что Россия – единственная страна в мире, в которой человек не должен подчиняться законам. Вы вряд ли сможете понять это у себя в Англии, где вам не приходит в голову бояться, когда вы ложитесь спать, и ни в чем не виноваты, – что утром можете увидеть себя на дороге в пожизненную ссылку, равносильную погребению заживо. Я мог бы рассказать вам о том, о чем не могу подумать без риска сойти с ума; это – каждодневные события в нашей несчастной стране. Героизму, преданности тех, кто стремится освободить Россию, могут поверить лишь немногие, кто знает, что они – истинны. Они выше человеческих чувств, они проистекают от Бога. Многое, о чем мне известно, совершалось женщинами, чистыми и нежными, ангелами во плоти...
Он прервался и вытер пот со лба.
– Прошу прощения, – сказал он тоном, которому постарался придать большую естественность. – Я не стану вам об этом рассказывать. Я молчал об этом много лет, и не могу себя заставить заговорить. Вам достаточно знать, что я видел все это и, насколько возможно, в этом участвовал. Со временем я сделал себе имя как врач в Санкт-Петербурге. Мои семейные связи, хотя у меня не было близких родственников, оказались мне полезны и, в конце концов, я получил хорошее место. Мне посчастливилось привлечь к себе внимание, когда я спас жизнь близкого родственника царя. Я рассматривал это как большой шаг, сделанный ради общего дела. Каждый, даже самый маленький шаг, с помощью которого я приобретал влияние и богатство, приближал меня к положению, наиболее пригодному для исполнения великой цели всей моей жизни. Эта цель настолько затмила личные амбиции, что я совершенно отринул их. Патриот не может быть иным в такой стране, как Россия.
– Когда казнь... – Он замолчал и повернулся с улыбкой ко мне. – Вы бы сказали: убийство... Когда генерал Каконзов был приговорен к смерти нашей секцией, мне не было отведено никакой роли, но я занимал достаточно высокое положение, чтобы знать все о подготовке. Он обладал информацией, распространение которой необходимо было предотвратить. Он прибыл в Петербург, чтобы доложить ее лично. Он был со мной вполне откровенен, сказав, что не может доверять никому, поскольку рассчитывает получить за эту информацию вознаграждение. Мы были подробно проинформированы о его планах и передвижениях. Мы приняли меры предосторожности, заменив одного из его слуг нашим человеком, как только он начал интересоваться двумя патриотами, заподозренными правительством. У него были неопровержимые доказательства их деятельности, и нельзя было допустить, чтобы они стали достоянием гласности. Если его ликвидировать, наш агент с легкостью завладел бы этими доказательствами, а без них наши друзья были бы в безопасности. Заговор провалился по причине одной из тех случайностей, которые заставляют людей поверить в сверхъестественное. В него стреляли, когда он выходил из поезда на вокзале в Санкт-Петербурге, но в тот самый миг, когда наш человек выстрелил, Каконзов споткнулся. Пуля, которая должна была поразить его в сердце, прошла через легкое, и он выжил.
Та невозмутимая манера, с какой доктор Полницкий рассказывал об этом инциденте, ужаснула меня. Когда человек, с которым вы встречаетесь ежедневно, которого вы полюбили, говорит об убийстве так, словно это самое обычное дело, – это почти то же самое, что считать его причастным к убийству. Я лежал и слушал доктора, восхищаясь им и ужасаясь, несмотря на то, что он знал, – мои симпатии всегда были на стороне нигилистов. Но сочувствовать их делу и приблизиться к ним настолько, чтобы, так сказать, почувствовать запах крови, были совершенно разные вещи.
– По странной случайности, – продолжал доктор, – к раненому позвали меня, и хотя состояние его внушало опасения, через несколько дней я убедился, что могу спасти ему жизнь.
– Но, – перебил его я, – не понимаю, почему вы должны были пытаться спасти ему жизнь, если изначально были одним из тех, кто обрек его на смерть?
Его взгляд пронзил меня насквозь.
– Вы забываете, – ответил он, – что я был призван к нему, как врач. Долг врача – спасти жизнь, в то время как долг патриота – отнять ее. Я старался делать все возможное в обоих направлениях. Я ухаживал за ним наилучшим образом, но, как только он поправился бы в надлежащей степени, я своей рукой застрелил бы его, если бы наша организация сочла меня наиболее подходящим для этой цели исполнителем. Или вы считаете, что я должен был воспользоваться его беспомощностью, его доверием, своим врачебным искусством, чтобы лишить его жизни, на сохранение которой должно быть направлено все искусство врача?
Он ждал от меня ответа, которого у меня не было. Эта ситуация была настолько вне моего опыта, настолько фантастически нереальна, настолько далека от того, что я мог себе представить, что я не мог судить о ней.
– Видите ли, – продолжал он, наклонившись вперед с сияющими глазами и со все возрастающим волнением, – пациент отдает себя в руки своего врача душой и телом. Предать это доверие, – значит нанести удар в самое сердце священного искусства целительства. Если я, как врач, воспользовался болезнью человека, то я не просто не оправдал оказанное мне доверие, – я пренебрег принципами, на которых зиждется отношение между врачом и пациентом. Разве вы не видите этой огромной проблемы? Что нанести вред Каконзову, значило выйти за пределы человеческих возможностей?
– Да, – ответил я. – Я понимаю чувства врача, но не знаю, в какой мере чувства патриота могут их перевесить; насколько идея служения своей стране доминирует над всем прочим.
Доктор Полницкий взглянул на меня так, что я вздрогнул.
– Это был вопрос, на который я не мог найти ответа, – сказал он, – когда получил от руководства нашей организации приказ не дать Каконзову поправиться.
Он вскочил со стула и принялся расхаживать по комнате.
– Как мне надлежало поступить? – говорил он очень быстро; его иностранный акцент усилился, так что мне стало сложнее следить за его словами. – Моя страна истекала кровью. Каждый день на моих глазах совершались самые гнусные злодеяния. Если Каконзов выживет и расскажет, что ему известно, – это означает пытки и смерть людей, единственное преступление которых заключалось в том, что они отказались от собственного благополучия, чтобы спасти своих товарищей от политического рабства. В моей власти было дать Каконзову умереть. Достаточно было проявить небольшую небрежность. Я дал торжественную клятву, исходившую из глубины моего сердца, принести все в жертву делу освобождения моей страны. Никогда прежде я не ставил под сомнение приказы, поступавшие от руководства организации. Я повиновался, следуя слепой вере человека, слишком любящего свое дело, чтобы прислушиваться к собственному мнению. Но теперь... Теперь я обнаружил, что не могу выполнить отданного мне приказа! Я не мог этого сделать. Я боролся с собой день и ночь, и все это время пациент шел на поправку. Он выздоравливал медленно, но – выздоравливал, и я не мог не понимать, что его показания против патриотов, – всего лишь вопрос времени.
Но однажды, не по моей вине, – а потому, что мои указания не были исполнены, ему стало хуже. Не могу испытать, какое облегчение я испытал, подумав, что этот человек может умереть, и я буду избавлен от ужасной необходимости принимать решение. Я лечил его, но он умер бы не по моей вине. Я отдал распоряжения и ушел, пообещав вернуться через несколько часов. Когда я вышел из гостиной и шел по коридору, кто-то быстро подошел ко мне сзади и положил руку мне на плечо. Я подумал, что это, наверное, сиделка, последовавшая за мной, чтобы о чем-то спросить. Я обернулся, и оказался лицом к лицу с Шурочкой! О Господи! Это было похоже на безумный фарс или дурной сон!
Невозможно, чтобы доктор Полницкий не понимал, какое влияние оказывает на меня его история; вряд ли можно сомневаться, что его отзывчивая славянская натура была в больше или меньшей степени тронута моим волнением. Однако, он, казалось, не ощущает моего присутствия. Его лицо побледнело от испытываемого страдания, он говорил с яростью того, кто пытается избавиться от нестерпимой боли, изливая ее словами.
– Я сразу же понял, – продолжал он, – что означает ее присутствие, и сказал себе: «Я убью его!» Я всегда надеялся, что, вступив в схватку с царской тиранией, я смогу попутно добраться до человека, ставшего ее несчастьем; но я не хотел акцентировать на этом внимание, поскольку не мог допустить, чтобы мои личные чувства вмешивались в служение моей стране. Это служение было священно. И вот случилось то, чего я боялся. Шурочка изменилась; я увидел на ее лице следы страданий, она выглядела так, как не могла выглядеть женщина ее положения. Она была одета как леди. Сначала она меня не узнала. Она заговорила со мной как с незнакомым человеком, умоляя спасти Каконзова. В волнении, она схватила меня за руки, и только тогда – узнала. И... О Господи, что же это за странные существа, женщины! Она воскликнула, что я любил ее когда-то, и что в память о том времени должен помочь ей. Вы только подумайте! Она швырнула мне в лицо мое разбитое сердце, умоляя, чтобы я спас негодяя, которого она любила!
– Это была Александрина, моя прежняя Шурочка; она цеплялась за меня, словно восстала из могилы, куда должен был свести ее стыд, а я любил ее, тогда и – всегда. Я едва сдерживался. Наконец, когда мне удалось заговорить, я спросил ее, достаточно глупо, был ли он добр к ней, и она сжалась так, словно я ударил ее кнутом. Она воскликнула, что это – не важно, что она любит его, что я должен его спасти, потому что она не может без него жить. Я не мог этого вынести. Я вырвался из ее рук и побежал прочь, скорее безумный, чем в здравом уме; у меня в ушах звенел ее голос, полный муки и отчаяния.
Его лицо исказилось от испытываемой им страшной боли, и я почувствовал, что не могу на него смотреть. Я закрыл глаза и попытался отвернуться, но случайно уронил книгу. Он очнулся, услышав шум падения. Машинально поднял книгу, и это действие, казалось, помогло ему взять себя в руки.
– Можете себе представить, – снова начал он, – какой ад творился внутри меня. Я мог бы разорвать его на куски, и все же... И все же, я сказал себе, что выполнить приказ руководства общества и позволить Каконзову умереть, – будет убийством, совершенным из чувства личной мести. Но этот вопрос продолжал мучить меня. Днем я спросил слугу о женщине, разговаривавшей со мной. Он пожал плечами и ответил, что она – всего лишь крестьянка, от которой генерал устал; она не желает покинуть его, хотя он ее бил. Он бил ее!
У меня на глазах выступили слезы, но глаза доктора Полницкого были сухими. Он сжал сильные руки, словно старался что-то раздавить. Затем встряхнул головой, будто просыпаясь, и сделал слабую попытку улыбнуться.
– Ба! – воскликнул он, пожимая плечами. – Никогда в жизни я не говорил так, но прошло столько лет с тех пор, как я вообще говорил, и вот – потерял над собой контроль. Прошу прощения.
Он пересек комнату, сел у камина и принялся набивать трубку.
– Но, доктор, – горячо сказал я, – несмотря на то, что я не вправе злоупотреблять вашим доверием, – вы не можете на этом остановиться.
Он посмотрел на меня так, словно не хотел продолжать. Затем лицо его потемнело.
– Чем должна была закончиться эта история? – спросил он. – Любой конец был плох. Должен ли я был отомстить ценой профессиональной чести? Должен ли был поддаться своим чувствам? Я говорил себе, что со временем она может полюбить меня, если этот человек исчезнет из ее жизни. Доброта способна повлиять на многих женщин. Но мог ли я сделать такой выбор?
– Нет, – медленно ответил я. – Вы не могли его сделать.
– В таком случае, мог ли я вернуть его к жизни, чтобы он продолжал избивать бедную женщину, а потом просто выбросить ее на улицу?
Я не ответил.
– Мог ли я позволить ему жить, чтобы он уничтожил патриотов, клятву верности которым я принес? Думаете, я смог бы когда-нибудь заснуть, если бы их постигла судьба, которую он им уготовил? Мог ли я убить его в постели, – я, врач, которому он доверял? Мог ли я это сделать?
– О Господи, – воскликнул я. – Что же вы сделали?
Он посмотрел на меня взглядом, словно стараясь прочитать мои самые затаенные мысли.
– Патриотов пощадили, – ответил он. – Это был мой гонорар за спасение жизни генерала Каконзова. А год спустя я был сослан сам, за то, что попросил об этой услуге.
– А... А что стало с ней? – спросил я.
– Она, слава Богу, умерла.
Минуту или две мы молчали. Потом я молча протянул ему руку. У меня не было слов.
В ЗАЛЕ ВИРДЖИНИИ
«Бездетная», – произнесла она в глубине своего сердца, входя в здание, бывшее когда-то президентским особняком Джефферсона Дэвиса, а сейчас являлось музеем Конфедерации. Почему мысль о разлуке с дочерью промелькнула у нее, когда она пришла почтить память своего давно умершего мужа, миссис Десборо сказать не могла, но охватившая ее печаль была так велика, что она едва ли стала бы задаваться вопросом, воспользовалось ли это горькое воспоминание моментом ее слабости, чтобы напомнить о себе. Она крепко сжала губы и попыталась отодвинуть эту мысль на задний план. Она не думала о дочери, которая была потеряна для нее; не думала здесь и сейчас, поскольку с любовью и чувством ужасной утраты пришла к герою, чью фамилию носила.
Она направилась в зал Вирджинии, быстро, но любезно, поклонилась музейному сторожу и, распахнув дверь печального для нее места, вошла, подумав, как это хорошо, что она здесь одна. Сильный апрельский дождь, заливавший Ричмонд снаружи, удержал посетителей дома, и здание было почти пустынным. Во время своих ежегодных посещений этого места, паломничеств, которые она совершала сюда, как к святилищу, она редко оказывалась здесь одна; сейчас, вздохнув с облегчением, она почувствовала, как велика была утешающая сила этого одиночества. Для ее чувствительной натуры было трудно стоять перед памятниками ушедшим, и при этом сознавать, что посторонние любопытствующие глаза, пусть даже и сочувствующие, могли читать по ее лицу то, что творилось у нее в душе. Ей всегда казалось, что она не может сохранить должное спокойствие и не соответствует священной для нее памяти; сегодня же она со вздохом облегчения откинула тяжелую вдовью вуаль свободным, гордым движением, присущим всем женщинам ее времени и расы, – женщинам, воспитанным на Юге до войны. Она казалась старухой, хотя ей было всего лишь немного за шестьдесят, ибо боль старит сильнее времени. Снова и снова она чувствовала, как в глазах ее, подобно живому огню, горят слезы; то, что она могла позволить себе дать выход своему горю, казалось почти радостью. Она чувствовала, как при одной мысли об этом у нее по щекам бегут слезы. Жизнь не оставила ей большего благословения, чем возможность беспрепятственно оросить слезами памятники дорогим для нее ушедшим.
В этот момент из-за одной из витрин вышел мужчина, так близко, что она могла бы коснуться его рукой. Она инстинктивно попыталась достать платок, но сделала неловкое движение и уронила сумочку. Та упала к ногам джентльмена, тотчас же наклонившегося, чтобы поднять ее. Когда он протягивал ее ей, она заставила себя улыбнуться.
– Благодарю вас, – сказала она. – Я... я была такая неловкая.
– Вовсе нет, – ответил он. – Эти сумочки так легко уронить.
Этот тон поразил ее, точно удар. К разочарованию, что она не одна в этом торжественном месте, добавился горький факт, что незваный помощник был не с Юга. Порыв горечи, крови и огня старых времен захлестнул ее, словно волна. Зал, как обычно, перенес ее в прошлое, спустя почти два десятка лет она впервые позволила своим чувствам вырваться наружу.
– Вы – северянин! – воскликнула она почти с ненавистью.
Слова были вполне обычными, но в тоне, – и она это чувствовала, – прорвалась столько лет сдерживаемая горечь. Она ощутила, как краснеют ее щеки, еще до того, как осознала смысл произнесенного. Незнакомец, однако, остался спокойным. Он улыбнулся, затем снова посерьезнел.
– Да. Разве северянин не может посетить музей? Полагаю, сюда приходят все, кто приезжает в Ричмонд.
Она была ужасно раздражена; ее щеки пылали так, словно она была девочкой. Показаться невежливой было унизительно, но предстать таковой перед северянином, – это было просто невыносимо.
– Прошу прощения, – она заставила себя произнести эти слова. – Войти в эту дверь, значит, – сделать шаг в прошлое; я позволила себе говорить, как могла бы, когда...
– Когда янки в доме президента Дэвиса потребовали бы объяснения, – закончил за нее незнакомец фразу, которую она не знала, как завершить.
Даже пребывая в растерянности, она оценила вежливость, позволившую ей избавиться от смущения и замешательства неоконченного замечания, и придавшую ответу необходимую логическую завершенность. Очевидно, он был светским человеком. Ее инстинкт, не позволявший ей оказаться ступенькой ниже его в вопросах вежливости, заставил ее снова заговорить.
– Я допустила грубость, – сухо произнесла она. – Я прихожу сюда в этот день каждый год, и позволила себе забыться.
– В таком случае, я, наверное, кажусь вам вдвойне назойливым, – серьезно ответил он.
Он определенно был джентльменом. Хорошо одет; по его виду можно было предположить, что он не стеснен в средствах. На одной его руке не было перчатки, и она отметила, насколько та тонкая, белая и ухоженная. Север теперь богат, невольно подумала она, в то время как многие потомки старых семейств Юга вынуждены зарабатывать себе на хлеб недостойными занятиями. Их руки не могли быть такими, как у незнакомца. Его привлекательность, процветающий вид, были оскорбительны для нее, потому что подчеркивали жалкую нищету многих ее родственников, чьи предки прежде никогда не знали, что такое нужда.
– Музей открыт для всех, – холодно ответила она.
Она ожидала, что он поклонится и оставит ее. Но он не только задержался; она, казалось, увидела на его лице выражение жалости. Однако прежде, чем она успела возненавидеть эту жалость, она встретила его взгляд, и этот взгляд был сочувствующим.
– Простите, что говорю с вами, но я тоже пришел сюда, потому что сегодня годовщина.
– Годовщина? – эхом отозвалась она. – Какую годовщину может отмечать северянин?
– Не свою. Моего сына. Его мать родом из Вирджинии.
Она была настолько взволнована, что почти с одобрением заметила, – он сказал о матери своего сына в настоящем времени. Она ощутила волнение. Она не могла остаться равнодушной, услышав о браке южанки. Она снова почувствовала приступ гнева, направленный против этого преуспевающего сына Севера, который увез дочь женщины из Вирджинии. Жестокая боль неудовлетворенного материнства, мучившая ее при воспоминании о собственном ребенке, ребенке, которого она сама бросила из-за ее замужества, была так сильна, что она не могла произнести ни слова. Она не могла задать вопрос, родившийся в ее сердце, и почувствовала, что почти приказала взглядом незнакомцу продолжать.
– Мы живем на Севере, – объяснил тот, – но она давно обещала мальчику, что, когда ему исполнится восемь лет, он увидит реликвии своего деда из Вирджинии. К несчастью, когда настало время, она была не совсем здорова, чтобы поехать с ним; но, поскольку ей очень хотелось, чтобы в этот знаменательный день он оказался здесь, я привез его сюда.
Южанка почувствовала, как забилось ее сердце, и ей показалось, когда она снова заговорила, обычным тоном, что это говорит кто-то другой.
– Надеюсь, ее болезнь не серьезна.
– Если бы это было так, меня бы здесь не было, – ответил он.
Она собралась с силами, казалось, покидавшими ее, и заставила себя окинуть взглядом зал. Она не могла сказать, чего ожидала, надеялась или боялась увидеть.
– Но ваш сын?.. – спросила она.
Лицо мужчины слегка изменилось.
– Мой отец, – ответил он, – был офицером армии Союза. Я хотел сначала сам увидеть этот зал, и подготовиться к вопросам о Десборо. Нелегко отвечать на вопросы умного мальчика, два деда которого погибли в одном сражении, сражаясь за разные лагеря.
Это имя поразило ее как громом. Она прислонилась к углу ближайшей витрины и уставилась на мундир генерала Ли за стеклом, в котором, подобно призраку, отражалось ее собственное лицо. Ее мужа звали Десборо, сегодня была годовщина его смерти; она почувствовала, будто мертвые восстали, чтобы противостоять ей, и почувствовала в крови какое-то волнение. Но не могла поверить, что перед ней стоит ее зять и смотрит на нее прямым, открытым взглядом; она сказала себе, что это просто совпадение, что каждый день – годовщина смерти одного из героев Вирджинии, и что стоящий перед ней просто не может быть мужем ее дочери.
– Вы уже решили, что скажете сыну? – услышала он свой голос, странный и далекий, нарушивший волнующую тишину комнаты.
Незнакомец взглянул на нее так, как если бы был поражен ноткой вызова в ее тоне. Глядя на нее, он, казалось, старался понять, чем вызвана ее резкость.
– Я ничего не могу сделать, – ответил он, – кроме как сказать ему то, что говорил всегда, – правду, как я ее вижу.
– И правда, которую вы собираетесь сказать ему здесь – здесь, перед священными реликвиями погибших, священной памятью нашего проигранного дела...
Она замолчала, поскольку ее голос вот-вот был готов сорваться.
– Ему всегда говорили, что южане сражались за то, во что верили, и что нет ничего почетнее, чем отдать жизнь за то, во что ты веришь.
Она внезапно, сама не зная, почему, твердо решила, что разговаривает со своим зятем, хотя основаниями для ее суждения были те, которые она только что отвергла. Это промелькнуло у нее в голове, как нечто само собой разумеющееся. Ее дочь знала, что в этот день ее всегда можно найти здесь, и намеревалась встретиться с ней и привести с собой внука, названного именем дедушки. Вопрос был в том, знает ли об этом ее муж. Что-то в его поведении, умиротворяющее, вне всякого сомнения, выходящее за рамки обычной вежливости по отношению к незнакомке, заставляло ее верить и не верить. Ее не оставило равнодушным стремление к примирению, но она снова и снова сопротивлялась своему желанию, и менее всего могла выносить мысль об обмане. Возможность того, что ее зять притворяется, будто ничего не знает, чтобы завоевать ее симпатии, разозлила ее.
– Вы знаете, кто я? – резко спросила она.
– Прошу прощения, – ответил он, явно удивленный, – но я никогда прежде не был в Ричмонде. Возможно, вас здесь хорошо знают, или вы – жена какого-нибудь известного на Юге человека, но я здесь чужак, и вас не знаю.