355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркан Карив » Операция 'Кеннеди' » Текст книги (страница 2)
Операция 'Кеннеди'
  • Текст добавлен: 10 июля 2017, 16:30

Текст книги "Операция 'Кеннеди'"


Автор книги: Аркан Карив


Соавторы: Антон Носик
сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

III

Проснувшись утром, я с приятным удивлением обнаружил, что мое предпраздничное настроение за ночь не улетучилось. Я сварил кофе и вывалил себе на тарелку полбанки луфа – армейской тушенки. Страшное дерьмо, но зато отличный источник белка.

Дождь перестал, небо, хоть и оставалось пасмурным, уже не было таким безнадежно и однотонно серым, как вчера, и временами даже разрешало слабому лучику зимнего самарийского солнца приласкать мою небритую щеку. "jEn toda la Samaria el cielo esta despejado!"[8]8
  jEn toda la Samaria el cielo esta despejado! – Над всей Самарией – безоблачное небо! (исп.)


[Закрыть]
– орал я, скидывая барахло на заднее сиденье старого «фольксвагена».

К восточному выезду из города пришлось пробираться довольно долго. С дорожным движением в Шхеме дело обстоит, по-моему, еще хуже, чем в Тель-Авиве – там, хотя бы, светофоры есть. Не то чтобы я боялся, – я вообще редко боюсь того, что еще не произошло; видимо, из-за недоразвитого воображения, – но в этом мире пятьсот пятых "пежо" мой вопиюще израильский горбатый "фольксваген" явно привлекал внимание публики. Оставалось уповать на то, что в утренние часы любители кинуть первый и второй камень заняты чем-нибудь более конструктивным. Учат в школе азбуку, например.

Наконец, мне удалось выбраться на относительный простор шоссе, и я попрощался через зеркало заднего обзора с оставшимся внизу Шхемом. "Лучший вид на этот город. – если сесть в бомбардировщик". Бродский когда-то был существенным элементом нашей школьной жизни. Как и портвейн. Они были почти неразделимы. Песни на стихи запрещенного поэта распевались в лесу у костра; там же распивался многократно прославленный и превознесенный напиток эпохи развитого социализма.

 
И открываю я напиток,
скорее приготовленный для пыток,
чем для торжественных и прочих возлияний
(глоток – желудок твой завоет, точно Вий) —
«Кавказ», «Агдам», «Долляр» – какой букет названий!
 

А это уже не Бродский. Эти замечательные стихи написал в восемьдесят первом году наш друг Саша Лайко, перебравшийся впоследствии в Берлин – еще до нашего отъезда в Израиль.

Как-то незаметно от крамольных песен и обобщенного диссидентства мы перешли к изучению иврита. В те времена учительствовал в Москве подпольный гений-самоучка Леша Городницкий, говоривший на иврите так, будто он учил его не за железным занавесом, а на рынке Махане-Иегуда и в гимназии Рехавия. Он знал все: от сочного жаргона тель-авивских окраин до изысканного языка Агнона. К нему мы и пошли учиться, и к концу десятого класса уже довольно бодро болтали, хотя ни одного живого израильтянина тогда еще в глаза не видели. Меня иврит привлекал как еще один язык – я их вообще люблю, а Матвей скоро проникся сионистской идеологией и загорелся идеей отъезда. Но в начале восьмидесятых выезд был прикрыт начисто, и надо было быть сумасшедшим, чтобы решиться подать документы в ОВИР. Матвей дожидался лучших времен, а я вообще ничего не ждал, а жил, как жилось; книжек и девчонок и в Союзе было навалом. Так зачем мне еще какой-то Израиль?

После школы Матвей по очередному бзику решил поступать в третий мед – единственный медицинский институт, куда принимали евреев. Я пошел по проторенной дороге физматовского жида и поступил на кафедру теорфизики в МИСиС. Самое смешное, что из нас двоих на выезд подал первым я, причем в то самое мертвое и тоскливое время, когда надежд получить разрешение не было никаких. Я редко рву на себе рубаху и бросаю шапку оземь. Но уж когда это делаю, то иду до конца. Безумная и все, ну просто все поглотившая любовь к девушке по имени Асунта Лопес, проживающей в Толедо и приехавшей в Москву на две недели в составе испанской делегации на международный кинофестиваль, погубила мою карьеру в такой увлекательной области, как физика металлов. Две недели с Асунтой пролетели хоть и заметно, даже очень, но все же слишком быстро. И, посмотрев сквозь слезы вслед улетающему из Шереметьева самолету компании "Иберия", я пошел в аэропортовский бар, взял двести коньяку и стал вырабатывать план. Когда стакан опустел, я уже знал, что должен делать.

Из института меня вышибли даже раньше, чем я думал, и через две недели после подачи заявления в ОВИР я устраивался грузчиком в булочную номер три на Ломоносовском проспекте. Началась новая жизнь, новые хлопоты. Чтобы закосить от армии, пришлось провести четыре недели в психиатрической больнице. Из психушки я вышел пишущим человеком: носить в себе такой опыт и не давать ему выхода было немыслимо. Процесс пролетаризации шел быстро. Вскоре я сменил булочную на дворницкую. По утрам убирал снег в районе Тверских улиц, потом шел к себе в казенную коммуналку, читал по-испански, подучивал иврит. Какие-то письма от Асунты доходили. Она писала, что пытается приехать, чтобы выйти за меня замуж и вытащить меня из этой mierda[9]9
  mierda – дерьмо (исп.)


[Закрыть]
, но для женитьбы нужно как минимум две недели, а советское посольство не хочет давать ей визы на такой срок. Со временем письма стали реже, и, наконец, пришло последнее, в котором Дульсинея просила своего Дон Кихота простить ее за все и сообщала, что приняла предложение одного «замечательного человека», продюсера, он очень поддерживает ее в жизни и уже выхлопотал ей главную роль в фильме про девушку из бедной семьи, которая, преодолев все препятствия, становится в конце звездой фламенко.

"jAmado mio![10]10
  jAmado mio! – мой любимый (исп.)


[Закрыть]
– писала Асунта, – Я очень надеюсь, что фильм покажут в России, и ты увидишь мой триумф. А потом у вас тоже все изменится, – ведь не может так продолжаться вечно, правда? – ты приедешь к нам в гости, и мы будем дружить все втроем". Рвя письмо на мелкие кусочки, я не знал, что судьба действительно уготовила мне дружбу втроем, но только – не с Асунтой и не с ее продюсером.

Обалдев от воспоминаний, я даже не заметил, как въехал в Рамаллу. Здесь, как и в Шхеме, улицы были запружены транспортом. На центральном перекрестке улиц Ан-Насха и Аль-Кудс (Иерусалимская, стало быть, улица на Запад нас ведет...) я надолго застрял в пробке перед светофором. Поставил машину на ручник и полез в бардачок за какой-нибудь музыкой. Леонард Коэн. Люблю его. Матвей тоже его обожает, поэтому стянул у меня все кассеты, оставив – и на том спасибо – только одну: "I'm your man". Первая песня на ней – "First we'll take Manhattan, then we'll take Berlin!"[11]11
  First we'll take Manhattan, then we'll take Berlin! – Сперва возьмем Манхеттен, потом – Берлин! (англ.)


[Закрыть]
неизменно поднимает мне тонус. Я огляделся вокруг, делясь хорошим настроением с окружающими. Но оказалось, что окружающие, то есть люди, так же, как я, притертые в своих машинах в пробке, сами уже смотрели на меня во все глаза. И взгляды их были какими-то странными. О, Господи! Вот идиот! Я так торопился домой, что не переоделся в гражданское. Один, в форме ЦАХАЛа, в частной, ничем не защищенной машине и – в центре Рамаллы. Редкое сочетание. Редкостный мудак! Перегнувшись назад, я перетащил свой М-16 на переднее сиденье и вставил в него обойму. Это, конечно, мало поможет, если каким-нибудь ребятам из ХАМАСа приспичит прошить очередью-другой моего «жучка». Но хотя бы погибну с оружием в руках. Ха!

Дежурных террористов не оказалось на моем пути в это пятничное утро, и, благополучно миновав Рамаллу в сопровождении хриплого голоса Леонарда Коэна, я с облегчением проехал зигзагом между бочками нашего КПП. Затем справа от меня выросли виллы Гиват-Зеэва, и, спустившись через Рамот к промышленной зоне Санхедрии, я въехал на своем грязно-белом "фольксвагене" в Иерусалим. Я отсутствовал всего две недели, но порядком успел соскучиться по городу, который, когда в нем застреваешь безвыездно на долгий срок, начинает даже раздражать. Но сейчас я возвращался в него в новом качестве – отпущенного на свободу.

Я припарковался прямо возле дверей студии, которую снимал в бывшей гостинице "Камениц" на улице Невиим. Гостиница была шикарной лет сто назад. По преданию в ней останавливался на одну ночь Герцль и съехал наутро, обескровленный клопами. Клопов с тех пор вывели, но состояние здания, разделенного на жалкие меблирашки, было аварийным. В моей каморке только что потолок не обваливался. Впрочем, меня это как-то мало волновало. Функционально – значит красиво, как говаривал старик Корбюзье. А свою функцию холостяцкого гнезда разврата и творчества, иногда – творческого разврата, обшарпанная студия выполняла добросовестно. Я переснял ее у популярного в Израиле писателя Аркана Карива. "Гордись, – сказал он, вручая мне ключи. – Когда-нибудь на этом доме будет висеть табличка с моим именем". "Постараюсь оправдать доверие", – ответил я, а про себя подумал: "Это мы еще посмотрим, чье имя будет на табличке". Каривовская проза была занимательной, не более. Хорошей литературой я бы ее не назвал.

На ответчике была старая запись от Матвея, который, видимо, мучаясь совестью после той нашей телефонной беседы, еще раз извинялся, клялся в любви и обещал прислать E-mail. Алина тоже кокетливо отметилась, попросив не забывать ее и обидно адресуясь во множественном числе: "мальчики". Я набрал ее номер, но никто не снял трубку, а ответчика у нее сроду не было – не соответствовал, наверное, каким-то там богемным стандартам.

Была куча неважных сообщений от неважных людей. Но последним, без указания даты и часа, шел Гарик. Голос у него был какой-то встревоженный, и он просил перезвонить, как только я появлюсь. Нашел дурака! Гарик – Георгий Соломонович Ковалев – был редактором израильской русскоязычной газеты "Вестник", в которой мы с Матвеем бессменно и безвыходно вкалывали уже четыре года.

IV

В 1989 году, когда моя пролетаризация достигла, кажется, своего пика, стало ясно, что, если подать по-новой, можно уехать. Матвей окончил к тому времени институт и работал в проктологическом отделении 24-й городской больницы на Страстном бульваре. До того как грянула перестройка, его сионизм находился в латентном состоянии; будучи человеком хоть и заводным, а все ж практическим, он горячки не порол. Но в восемьдесят девятом вернулись из юности, из небытия наши – его, в основном, – мечты, и, обмозговав это дело за склянкой ворованнного Матвеем по месту работы медицинского спирта, мы собрали по инстанциям бумажки и отнесли их в ОВИР. Через полгода мы шли по трапу на борт самолета венгерской компании «Малев», доставившего нас в лучшем виде на Землю обетованную. Вид был что ни на есть хорошим, потому что на борту продавались за советские рубли маленькие такие бутылочки коньяку...

Похмелившись, потом оглядевшись, мы начали обустраиваться. Сняли на двоих квартиру на улице Яффо в Иерусалиме – роскошный пентхауз, на крыше которого можно было жарить шашлык, загорать в полном неглиже и делать много чего еще. Матвей было решил сдавать квалификационный экзамен и продолжать лечить геморрой, теперь уже – исключительно евреям; я собирался поступать в Еврейский университет на кафедру стран Латинской Америки и не без тоски думал о том, чем смогу заработать на пропитание. В дворники мне почему-то больше не хотелось. И тут австралийский газетный магнат Руперт Мердок додумался сделать широкий жест и учредить для новых репатриантов из России газету на русском языке, не уступающую по уровню ивритским. До того в Израиле существовало две русскоязычных газеты, влачивших, за малостью аудитории, довольно жалкое существование. Сотрудникам "Вестника" положили приличные зарплаты, а сама газета получилась довольно презентабельной, потому что имела право пользоваться всей базой "Мевасера" – одной из центральных израильских газет на иврите. Нас с Матвеем взяли за знание языков, не отличающее даже ту русскую литературную братию, которая окопалась в Израиле двадцать лет назад. Новое дело вызвало в нас новый всплеск энтузиазма, и из переводчиков мы были скоро повышены в журналисты...

* * *

Чего мог хотеть Гарик? Скорее всего, просто забыл, что я уже две недели в армии, и решил поинтересоваться, почему присылаю и последнее время так мало материалов. У них там в редакционном конвейере те еще понятия о бешеной эксплуатации в условиях полного бардака. Они нам и после смерти звонить будут, – требовать некрологов. Подставляться было ни к чему, даже имея официальную отмазку, и перезванивать Гарику я не стал.

С животным удовольствием я смыл с себя под душем армейскую грязь, покидал в цивильную сумку тренировочный костюм и полотенца и поехал в "кантри клаб". Ничто не дает мне такой заряд оптимизма и бодрости, как проведенный в качалке час. Карате я забросил давно – при моем образе жизни ходить на тренировки ко времени оказалось нереальным. Хотя в первое после приезда время я еще пытался тренироваться. Я даже выступил на чемпионате Израиля, но уже во втором круге какой-то араб из Назарета вышиб меня из турнирной таблицы, чуть не сломав мне нос. С тех пор я перешел на более усидчивую и спокойную физкультуру.

Качалка была, среди прочего, превосходным местом для медитации. Выполняя жим штанги лежа, я пришел к заключению, что, если Алина не материализуется в ближайшие час-два, надо будет обеспечивать себе на вечер альтернативное женское общество.

Закончив тягать железо, я попарился в сауне, принял душ и отправился на Бен-Иегуду в кафе "Атара", где мы часто тусовались, особенно по пятницам. Я занял столик, заказал кофе с круасоном и подошел к телефонной стойке у кассы. У Алины опять никто не ответил.

Записную книжку с девичьими номерами телефонов американцы называют little black notebook[12]12
  little black notebook – маленькая черная книжечка (англ.)


[Закрыть]
. Русское название более сочное и, к сожалению, более жизненное: «сто обломов». Но мне повезло: начав с наиболее достойной по ранжиру кандидатки, я ее, во-первых, застал дома, а во-вторых, заручился немедленным и радостным согласием провести вместе вечер. Ночь подразумевалась в скобках. У Светочки были зеленые глаза, светлые вьющиеся волосы и роскошные, прямо из шеи растущие, загорелые ноги. Будем надеяться, что загар за зиму не сошел. Страшно довольный собой и жизнью, я вернулся за столик.

V

В «Атаре» мы познакомились с Алиной. Вернее, я познакомился. Я сидел один, пил кофе, поглядывая в разложенную на столе газету, но только делал вид, что читаю, а на самом деле, по обыкновению, разглядывал девиц. Существует бесконечное множество параметров, по которым можно классифицировать женщин: по цвету глаз, по длине ног, форме груди, по голосу и росту. Но есть одно качество, которое невозможно свести ни к каким замерам, хотя, только взглянув на женщину, ты сразу понимаешь, обладает она этим качеством или нет. У Ремарка это называлось умением создавать атмосферу. Мы сегодня говорим «аура». Но аура – совершенно пустое слово. Аура бывает разной. Та, про которую говорю я, заставляет забыть про все, про все частности и детали, и воспринимать ее носительницу как один цельный образ, к которому тебя просто страшно влечет, и все тут. Я спал с Алиной десятки раз, но, ей Богу, не могу даже сказать, хорошая ли у нее фигура. Зато я точно могу сказать, что каждого раза с ней мне мало, что я хочу ее всегда, что никогда не могу насытиться ею вдосталь. Кажется, это называется «роковая женщина».

Она сидела в дальнем углу кафе и, наклонив голову, сосредоточенно писала на больших разлинованных листах, которыми обычно пользуются студенты. Перед ней на столике лежал фотоаппарат; я не мог разглядеть, какой именно, но было видно, что это – не современный электронный изыск, а тяжеловесная профессиональная камера серьезного фотографа. Рукав черного вязаного свитера закрывал ей всю ладошку, оставляя снаружи только тонкие хрупкие пальцы. Время от времени она отрывалась от записей, рассеянно откидывала волосы со лба и смотрела перед собой, в никуда, и тогда ее выразительные полные губы приоткрывались в чуть заметной улыбке. Я встречал в жизни женщин и покрасивее, чем она, но никогда еще не попадал в такое поле безнадежной недоступности: я не мог себе представить, как эта девушка может кому-нибудь принадлежать.

Не знаю, на что я надеялся, направляясь в ее сторону. В общем-то, ни на что. Просто я чувствовал, что обязан подойти и заговорить с ней. О возможном результате я старался не думать.

– Простите, Бога ради, что помешал, но мы с вами, кажется, где-то виделись...

Ничего оригинальнее я в тот момент выжать из себя не смог. Она подняла голову и посмотрела на меня с доброжелательным любопытством:

– А почему вы были так уверены, что я говорю по-русски?

Получив зацепку, тему для продолжения разговора, я с облегчением затараторил:

– Понимаете, я заметил, что вы пишете слева направо. Само по себе это, конечно, еще ни о чем не говорит – вы могли бы писать на любом европейском языке, но в сочетании с аппаратом "Зенит"... И потом...

Я замялся.

– Что же потом?

– Вы мне показались настолько знакомой, настолько своей, что мне очень захотелось, чтобы вы говорили по-русски.

– О, это обязывает! Но раз я вам показалась своей, то давайте дальше по-свойски, без чеховского занудства. Меня зовут Алина. Несите сюда свой кофе, будем общаться...

Алина действительно оказалась фотографом. Она приехала три года назад из Ленинграда и второй год училась в иерусалимской академии художеств "Бецалель". Снимала, как и я, студию – совершенно несуразную комнатенку в полувосточном, полубогемном квартале Нахлаот. Все стены были обклеены ее работами, среди которых преобладали голые мужские торсы. В комнате с Алиной жили омерзительная в своей наглости кошка Маруся и попугай, который хлопал себя крыльями по бокам и пел "Raspoutin, lover of the Russian queen!"[13]13
  Raspoutin, lover of the Russian queen! – Распутин – любовник русской царицы (англ.)


[Закрыть]

Интуиция не подвела меня: хотя мы и переспали в тот же день, Алина не стала моей. Обладать ею было невозможно даже в постели. Не то чтобы она была холодна, нет, Алина была очень теплым человеком. Но ее теплота с математически вывереной равномерностью распределялась между всем: искусством, кошкой, хорошо сваренным кофе, друзьями, дежурным бой-френдом. Алина никого не любила, она хорошо относилась. Из хорошего отношения к человеку она иногда шла с ним в постель. Подход к сексу у нее был еще более легким и необязательным, чем допускали даже отвязанные нормы нашего круга. Я сам познакомил ее с Матвеем чуть ли не на следующий день, а через неделю обнаружил, что она спит и с ним тоже.

Сначала я взбесился, потом впал в депрессию, затем предпринял несколько малоэстетических и глупых попыток объясниться с Алиной и добиться эксклюзива. Время делает рутинными даже те ситуации, которые казались поначалу невыносимыми и абсурдными. Пошатавшись и покорчившись, наш треугольник в конце концов достиг равновесного состояния. Мы дружили втроем, а с Алиной спали по очереди, хотя Матвей – чаще. Ему не болело, как мне, и он ее не напрягал. Я же, хотя давно бросил всякие попытки изменить статус кво и не устраивал больше разборок, оставался все же слишком заинтересованной стороной, а значит – потенциальной угрозой ее ровным отношениям с миром.

VI

Я посмотрел на часы. До встречи со Светочкой оставалась еще куча времени. «А не навестить ли старика Хенделева? – подумал я. – По пятницам нужно ходить в гости». Поэт Александр Хенделев жил в ста метрах от «Атары», в многократно воспетой им самим мансарде на улице Бен-Гилель. Я поднялся на восьмой этаж по вечнонемытой лестнице и постучал в дверь; вместо звонка на ней висела бронзовая колотушка в виде бычьей головы с потерянным выражением металлических глаз навыкате и с кольцом в носу.

"Антре!" – отозвался по-французски Хенделев, любитель всего изящного. У него, как всегда, паслась в квартире масса народа, в гостиной компания смурных мужиков похмельного образа писала пулю. Какие-то томные девочки театрально хозяйничали на кухне: разливали чай, конструировали бутерброды. И не ведали, бедняжки, что самое позднее – в следующую пятницу в хенделевской гостиной будут создавать уют уже совсем другие девушки. Впрочем, – мало чем отличающиеся по фактуре от этих. Поэт был ветреным и эксцентричным старым сердцеедом. Он встретил меня на пороге в домашнем халате вопиюще бордового цвета с вензелем А.Х. на груди и отложным воротником.

– Входи, служивый! Рад тебя видеть. Из милуима? Ну проходи, садись. Чаю? Ниночка, сделай-ка Илье чаю! Газеты сегодня читал? Нет?! Не может быть! Ты только послушай...

Политику Хенделев любил не меньше, чем поэзию, и втайне завидовал Маккиавелли больше, чем Бродскому, которого терпеть не мог. Схватив со стола номер последнего "Вестника", – иврит он не учил принципиально и газет на иврите не читал, хотя жил в Израиле с начала семидесятых, – поэт размашисто зашагал взад-вперед по комнате, декламируя отрывки из еженедельной колонки Вадима Магазинера.

"Версия о причастности израильских спецслужб к убийству на площади Царей Израиля получает все больше подтверждений по мере того, как нам становятся известны новые факты о деятельности БАМАДа. Предположение о том, будто бы агенты охранки были заранее осведомлены о покушении, подтверждается тем фактом, что Авигдор Хавив, сексот и провокатор БАМАДа по кличке "Коктейль", находился на площади Царей Израиля в момент покушения и первым, за сорок минут до официального сообщения по радио назвал собравшимся имя убийцы. Хавив знал, что Итай Амит собирается совершить покушение на главу правительства; трудно поверить, что он не сообщил об этом своему начальству. Если бы он в самом деле утаил эту информацию от БАМАДа, вступив в заговор с Амитом, невозможно было бы объяснить, почему Хавив до сих пор находится на свободе, и ему не предъявлено никаких обвинений в связи с совершенным убийством... Нам неизвестно, знал ли Хавив, какими пулями заряжено оружие Итая Амита. Однако многие сотрудники БАМАДа на площади были уверены, что пули в пистолете у Амита холостые. Примечательны показания вдовы убитого премьер-министра, которая в интервью армейской радиостанции от 28 октября рассказала буквально следующее: "Когда прогремели выстрелы и вокруг поднялась суматоха, охранявший меня сотрудник БАМАДа подошел и сказал: "Не волнуйтесь, пожалуйста, в вашего мужа стреляли холостыми пулями..." Я не знаю, почему он так сказал..." И вдова не одинока в своем незнании. Надо полагать, эту загадку могли бы прояснить показания высшего руководства наших спецслужб. Они же могли бы объяснить, куда исчез другой охранник премьер-министра, кричавший на площади про холостые пули, а после давший показания на комиссии Шабтая и пропавший затем без вести"...

– Ну, как тебе это нравится? – Хенделев отшвырнул газету, продолжая мерить комнату шагами. – Хунта, дворцовый переворот, заговор полковников. Где мы живем? Это же какое-то Чили пополам с Африкой. Третий мир, мать твою!

– Сашенька! – взмолился я, – Имей сострадание! Я только сегодня утром приехал. На уикенд. Вырвался, наконец, после двух недель из этого шхемского говна. Наши пикейные жилеты в роте только и делают, что глотки дерут с утра до вечера, базарят о том, как убили, зачем убили... Каждый себя Киссинджером считает, по меньшей мере. Так неужели я еще и с тобой должен мутотень эту обсуждать? Давай лучше выпьем и поговорим за поэзию.

Хенделев рассмеялся:

– Ты прав. Кесарю – кесарево. Ну их всех в жопу, в самом деле. Аленушка, водки!

И, рада услужить, послушная Аленушка принесла нам штофчик "кеглевича", а сама присела с краю стола, дабы издали внимать мужской беседе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю