Текст книги "Том 2. Круги по воде"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
Революционер
В первый день св. Пасхи к Кутляевым пришел Птицын. Глава семьи Кутляевых был чиновник, и звали его Исидором Конычем, а Птицына называли Васенькой.
Птицын пришел, наряженный в смокинг и лакированные башмаки, с ярким, сверкающим цилиндром в руках.
– А! – закричал весело Кутляев, растопыривая руки. – Васенька! Христос воскресе!
– Здравствуйте, – вежливо поклонился Птицын. – Я, простите, не христосуюсь…
– Почему, Васенька? – кокетливо, склоняя голову набок, спросила жена Кутляева.
Васенька поздоровался с ней, поклонился сидевшей в углу старой тетке, опустился на предложенный стул и, обмахиваясь платочком, сказал:
– Видите ли… Я нахожу этот обычай отжившим. В нем, вы меня извините, нет логики. Будем рассуждать так: почему знакомые целуются при встречах на Пасху и не целуются на Рождество? Вы, конечно, возразите мне, что Пасха – это праздник любви, торжества и радости. Хорошо-с. Тогда, – спрошу я вас, – а Рождество, чем же хуже Рождество? Чем оно меньше по радости и торжеству? Да и вообще: я понимаю поцелуй как акт физического влечения одного пола к другому, что уже, конечно, есть простое требование природы. А, согласитесь сами, ведь указанных мною элементов в пасхальном поцелуе нет? Ведь нет?
Жена Кутляева задумчиво качнула головой и вздохнула. Муж сказал:
– Пожалуй, это и верно.
– Конечно же, верно!
Васенька говорил серьезно, подыскивая выражения, округляя периоды и внимательно поворачиваясь к собеседнику, который подавал реплику. Собеседник внимательно выслушивался и сейчас же получал ясный, точно формулированный ответ.
– Хотя, – возразила госпожа Кутляева, – я того мнения, что в этой радости, в этих поцелуях и дружеских объятиях есть что-то весеннее.
– Хорошо-с, – солидно, складывая руки на груди, сказал Васенька. – Хорошо. Но если это так, – то почему же не целоваться в июне или сентябре?
– Что вы говорите?! – вспыхнула Кутляева. – Разве можно?
– Вот то-то и оно. Нужно как можно дальше отходить от нашей затхлой традиции, от всего того, что «все делают».
– Однако, – сказал Кутляев, – вот вы же, Васенька, с визитом пришли?..
Васенька привстал.
– Я могу и уйти, если вам мое посещение не нравится…
– Что вы, что вы! Как вам не стыдно?.. Мы очень рады! Я только к тому говорю, что визиты тоже традиция.
– Да-с! Пошлейшая, никому не нужная традиция! И вот именно поэтому я решил всюду ходить и во всеуслышанье заявлять: господа! Бросьте этот глупый утомительный обычай! Станьте выше! Стремитесь быть сверхчеловеками!
– Вы водку пьете? – спросил Кутляев.
– Что? Какую водку? Ах, водку. Рюмочку я, конечно, выпью, но не потому, что это какой-то там праздник, а просто – небольшое количество алкоголя мне не повредит.
Кутляев налил две рюмки водки, а жена его сказала:
– Если вы, Васенька, это натощак – я вам дам сначала кусочек священого кулича. Хотите?
Васенька резко и строго обернулся к хозяйке.
– Нет-с, Наталья Павловна, не хочу. Нет, не хочу! Согласитесь сами – зачем? Что изменится в нашей будущей жизни от того, если я съем этот кусок желтого сладкого хлеба, а не тот? Если вы мне дадите именно тот, который был обрызган священником? Зачем это? Да и вообще, кулич… Почему вы меня не угощали им, когда я у вас был в декабре? Почему теперь мне должно хотеться, а тогда нет? Согласитесь сами – странно!
– Да бросьте вашу философию, – хлопнул его по плечу хозяин. – Ох, уж эта мне интеллигенция! За ваше здоровье!
– При чем тут здоровье? – поморщился Птицын. – Просто нам с вами хочется выпить – мы и пьем.
– Кулича нашего попробуете? – робко спросила хозяйка.
– Принципиально не попробую, уважаемая Наталья Павловна. Вот в сентябре будут именины вашей дочки, – тогда съем. А есть его сейчас, согласитесь сами, это ординарно.
Он обвел глазами стол, и взгляд его остановился на высоком куличе, увенчанном тремя сахарными розами и шоколадным барашком с крошечным зеленым флагом.
– Вы простите меня, Наталья Павловна, но… можно мне быть с вами откровенным?
– Пожалуйста, – съежившись, сказала хозяйка.
– Я уж такой человек, что всегда режу правду-матку в глаза! Это самое лучшее. Не правда ли? Скажите: неужели вы серьезно думаете, что эти сахарные розы и этот барашек на что-либо нужны? Ведь вкусу они вашим куличам не придадут, а…
– Ах, какой вы критик, – слабо усмехнулась хозяйка. – Я и не знала… На всякий пустяк обращаете внимание… Это сделано так только – для красоты.
Птицын горько улыбнулся.
– Для красоты… Красота – это Рафаэль, Мадонна, Веласкес какой-нибудь! Венера Милосская! Вы извините меня, но я так говорю, потому что считаю вас хорошими, умными людьми и знаю, что вы не обидитесь… А какая же красота – барашек с рынка стоимостью в пятиалтынный? Ни моего эстетического, ни моего морального чувства такая безвкусная вещь удовлетворить не может.
– Ха-ха! – засмеялся Кутляев, – вот не думал, что у покойного Павла Егорыча такой умный сынок будет. Ай да Васенька! Бог с ними, с барашками… Вы бы еще рюмочку! Красным яичком закусите или поросеночком.
Васенька нахмурился.
– Позвольте быть с вами откровенным: вы их для вкусу покрасили или для красоты?
– Черт его знает, для чего. Взял да и покрасил.
– Я думаю, краска, которой они выкрашены, не безвредна. В таком случае я очень попрошу вас, добрейшая Наталья Павловна, дать мне простое белое яйцо. Оно, правда, не так сияет, но ведь я же и не любоваться на него буду…
Птицын долго ел молча, опустив голову и о чем-то думая.
– Поросенок тоже, – закачал он укоризненно своей широкой черной костистой головой. – Ведь если крашеное кушанье вообще красиво, – почему бы и поросенка не выкрасить в голубой цвет или побронзировать золотым порошком? Однако этого не делают. Правда, для чего-то всунули ему в рот кусок петрушки, но, я думаю, никто этим не будет восторгаться. Всунули просто неизвестно для чего…
– Охота вам, Васенька, петь Лазаря, – нервно перебил его хозяин. – Ну и всунули! Ну и поросенок. Надо же чем-нибудь великий праздник отметить.
– Так, так, – покачал головой Васенька. – Подъем религиозного чувства знаменуется всовыванием в пасть мертвого животного пучка зелени… Логично!
* * *
В комнату влетел завитой, пронизанный насквозь праздничным настроением блондин, расшаркался и радостно, во всю мочь легких, заорал:
– Христос воскресе! Исидор Коныч, троекратно! Наталья Павловна, троекратно! Мой молодой товарищ, – троек…
– Простите, не целуюсь, – сказал твердо и значительно Птицын. – Устаревший пережиток. Форма без содержания…
– Фу-ты ну-ты, – пропел молодой блондин. – А то бы лобызнулись. Не хотите? Как хотите.
Склонив голову набок и смотря укоризненными глазами на пришедшего, Птицын ехидно спросил:
– Визиты делаете?
Блондин склонил голову направо и юмористически пропищал:
– Визиты делаю! Мученик естества.
– Выпейте чего-нибудь.
– С восторгом в душе! Боже ты мой! Какие красивые яйца!! И зелененькие, и розовенькие. И лиловые!
– Вам нравится? – иронически спросил Птицын. – А мне, представьте, не нравится. Это не есть вечная красота… Вечная красота – это Рафаэль, Мадонна… Знаменитая статуя Венеры Милосской, находящаяся в одном из заграничных музеев, – вот что должно нравиться.
– Эх, куда заехали, – засмеялся молодой человек и молящим голосом попросил: – Можно съесть лиловенькое? Мне нравится лиловенькое!
– Да какое угодно, – радушно сказала хозяйка.
– Вечные самообманы в жизни, – печально прогудел Птицын. – Гонимся мы за лиловыми яйцами и забываем, что внутри они такие же, как и красные, как и белые… Слепое человечество!
– Где вы были у заутрени? – спросила хозяйка.
– В десяти местах! Носился как вихрь. Весело, ей-богу! Радостно! Колокола звонят вовсю. Дилим-бом! Бам-бам! То тоненькие. То такие большие густые дяди! Гу-у! Гу-у!
– Красота не в этом, – сказал Птицын, внимательно, по своему обыкновению, выслушав собеседника. – Не в том, что по одному куску металла бьют другим куском металла… И не в том, что яйца красивые и голубые… И не в том, что у вас на сюртуке атласные отвороты. Красота – это Бетховен, симфония какая-нибудь… Кельнский собор! Микеланджело! Слепое человечество…
Хозяйка вздохнула и сказала блондину:
– Садитесь! Чего же вы стоите?
– Мерси. С удовольствием, – расшаркался представитель слепого человечества.
Повернулся к столу и сел.
– Что вы делаете! – закричал болезненно и пронзительно Птицын. – Вы сели на мой цилиндр!
– Ну? – удивился блондин. – В самом деле!
Птицын вертел в руках сплющенный, весь в крупных изломах и складках цилиндр и, со слезами в голосе, говорил:
– Ну что теперь делать! Сели на цилиндр. Ну куда он теперь годится… Кто вас просил садиться на мой цилиндр?!
– Я нечаянно, – оправдывался блондин, пряча в усах неудержимое желание рассмеяться. – Да это пустяки. Его можно выпрямить и по-прежнему носить.
– Да-а… – злобно смотря на блондина, плаксиво протянул Птицын. – Сами вы носите! Разве в нем можно показаться на улице?!
– Почему же? – усмехнулся гость. – Красота не в этом. Красота – это Рембрандт, Айвазовский, Шиллер какой-нибудь… Мадонна!
На глазах Птицына стояли слезы бешенства и обиды.
– Полез… Прямо на шляпу!
– Слепое человечество, – захохотал блондин. – Ну, если не хотите так ее носить, я вам заплачу. Ладно?
Птицын сжал губы, получил от блондина пятнадцать рублей и, ни с кем не прощаясь, угрюмо ушел.
Поросенок, держа в зубах пучок зелени, заливался беззвучным смехом.
Принцип
Иван Сергеич имел цельный, гармоничный характер и не гордился этим только потому, что был скромен и прост в обращении; эти качества резко отличали его от других воров, водившихся в трактире «Лужайка», – людей в общей массе крикливых, хвастливых и наглых.
Деятельность Ивана Сергеича имела строго определенное направление, от которого он не уклонялся ни вправо, ни влево: не убивал, но зато и не работал. Только воровал.
К людям не ворующим относился недоверчиво, с легким затаенным презрением, и когда вдумывался в их жизнь, то про себя нередко удивлялся: «Почему они тоже не воруют?»
После долгого раздумья объяснял это себе двумя причинами: беспощадной логикой социального строя (если все обворовываемые будут воровать, то некого будет обворовывать), а также отсутствием предприимчивости и неловкостью лиц, которые предпочитали зарабатывать пропитание трудом.
– И трудитесь, черти, – думал с ласковой насмешливостью Иван Сергеич. – Вам же хуже! Все равно украду.
И крал.
Эту веселую человеческую комедию изредка прерывали длинные антракты – именно тогда, когда Иван Сергеич попадал в тюрьму. Здесь он имел возможность бросать ретроспёктивные взгляды на пройденный путь и каждый раз успокаиваться на том, что ошибок в системе не было: право Ивана Сергеича – воровать, но зато право обворованных – ввергать его в тюрьму… Пожалуйста!
После этого никто не имел возможности упрекать друг друга в несправедливости и дуться один на другого. И по выходе из тюрьмы можно было начинать новую жизнь: трудящиеся, нажившись, должны были снова плохо положить несколько вещей, а Иван Сергеич брал уже остальное на себя.
Воровал Иван Сергеич двадцать пять лет – с тех пор как себя помнил. Если считать, что проживал он в год около двух тысяч, то накрадено им было за всю жизнь мелкими вещами и суммами – пятьдесят тысяч. Эти деньги должны бы вызвать еще большее к себе уважение, если принять во внимание, что ни одна копейка из них не была нажита обыкновенным трудом или убийствами. Кражи – только кражи.
* * *
Это был превосходный, очень уютный особняк, имевший все данные для того, чтобы понравиться Ивану Сергеичу.
Оба они – особняк и Иван Сергеич стояли друг против друга на глухой, пустынной улице, ж один из них думал: «Если выдавить стекло – стоят на подоконнике горшки с цветами или не стоят? Свалишь их или не свалишь?»
Долго размышлять было рискованно: через час прекрасная темная ночь сменится рассветом. Поэтому Иван Сергеич, закусив нижнюю губу, провел по стеклу кольцом, наложил на него какую-то тряпку и через минуту стоял уже на подоконнике, зорко всматриваясь в непроглядную тьму, сгустившуюся в комнате. Мягко спрыгнул босыми ногами на паркет и, простирая вперед чуткие руки, побрел наугад…
– Ох, ччерт!..
Нога его споткнулась обо что-то мягкое, большое, неподвижное, и Иван Сергеич, падая, схватился рукой за спинку кресла. Кресло стукнулось о стол, на столе задребезжала лампа… Иван Сергеич присел и сейчас же увидел, как в стороне мелькнула желтая вертикальная полоска света, которая сейчас же перешла в прямоугольник – и в дверях, освещенный маленькой лампой, показался человек.
Лампу он вытянул вперед и с любопытством водил ею во все стороны до тех пор, пока луч света не упал на присевшего около стола Ивана Сергеича.
Иван Сергеич взвизгнул, выпрямился и бросился к открытому окну, но незнакомец опередил его одним прыжком, не выпуская лампы из рук, сел на подоконник и, усмехнувшись, спросил:
– Испугались?
– Испугался, – признался Иван Сергеич и зашаркал смущенно босой ногой по полу.
– Эх вы! Как же можно быть таким нервным… Не бойтесь. Хозяина дома нет.
Иван Сергеич изумленно сверкнул глазами и спросил:
– Да… а вы кто?
– Я? Вот тебе раз! Ну, угадай-ка, миленький, кто я?
Блуждающие глаза Ивана Сергеича остановились на выдвинутых ящиках письменного стола, на большом солидном узле, валявшемся на полу, – том самом узле, о который споткнулся он минуту тому назад, – затем глаза Ивана Сергеича перешли на широкую смеющуюся рожу незнакомца, и оба человека, глядя друг на друга, стали смеяться.
– Ах, поди ж ты! – всплеснул руками Иван Сергеич. – А я думаю: хозяин. Тикать хотел. Один ты тут?
– Один.
– Да как ты сюда пролез? Окна были целые, парадные заперты – я толкал.
– А я ключом. Зашел, а потом заперся, чтобы не мешали.
– А если хозяин подойдет?
– Он-то? Каждую ночь в клубе до восьми часов утра в карты режется! Всю хурду-мурду успеем вывезти.
– Вы… везти? – ахнул Иван Сергеич.
– А ты что думал? Эх вы, – засмеялся новый вор. – Сколько уже веков прошло, а все вы, воры, ничему не научились. Простой вы народ – воры! Без плана, без выдержки, без хладнокровия… Тебе бы, дураку, только влезть в окно, рискуя, что тебя сцапают, стянуть какую-нибудь подушку или пальто, ценой в пять целковых – и убежать… и ты уже думаешь, что большое дело сделал!
– А ты… как же? – спросил, усаживаясь на узел, Иван Сергеич.
– Вот так же! Как видишь!.. Я целую неделю потратил на слежку: как живет хозяин, да что он делает, да когда возвращается вечером? И что ж ты, братец мой, думаешь… Прислуга приходящая, никого больше ни души, а сам из клуба под утро возвращается.
Иван Сергеич вздрогнул.
– А он сейчас не приедет?!
– Будь покоен, братец: верные сведения имею.
Новый вор помолчал.
– Так вот как. И задумал я вычистить квартиру до последнего гвоздика. Переулок глухой – кому помешать нужно? Работай тихенько, смирненько. К семи часам утра заказал я две подводы с нашими ребятами – приедут, все и вывезем.
Иван Сергеич ударил себя по коленкам и восторженно вздернул головой.
– Ловко!! Все как есть?
– Все, миленький ты мой. До гвоздочка, до последней карточки. Кой-что я уже и уложил.
– Ловкий дьявол… Меня-то в долю примешь?
– Почему не принять. Товару много. Расторгуемся. Однако, миленький… Американцы, о которых ты по своему умственному убожеству не имеешь никакого понятия, говорят: время – деньги. За дело! Я письменным столом займусь, а ты картины снимай.
Новые друзья весело захлопотали.
Наглость и уверенный план другого вора обворожили Ивана Сергеича. Заворачивая в полотняные простыни картины и связывая веревками груды дорогих золотообрезных книг, Иван Сергеич время от времени садился на пол и громко торжествующе хохотал:
– Ай да мы! Ну и мы! Ну и воры нынче пошли!
– Не дери глотку, – скромно сказал новый вор. – Дело нужно делать, а он гогочет… Укладывай лампу в ящик… Да с резервуаром поосторожней! Он, кажется, фарфоровый. Разве вы, черти, понимаете?
Иван Сергеич хлопотал, вертелся по комнате, упаковывал, распутывал веревки, развязывая узлы острыми зубами, и все время среди этих занятий восторженно поглядывал на товарища.
А тот, уложив всего одну этажерку с безделушками и какой-то чемодан, уселся в кресло и важно закурил папироску.
Работы было еще много, но он всем своим видом показывал, что закончить ее предоставляет простоватому Ивану Сергеичу, который с мокрым, потным лицом то и дело подбегал к товарищу и, держа в руках какой-нибудь альбом с фотографическими карточками., отрывисто спрашивал:
– Брать?
– Бери, Ваня, бери. Все пригодится.
– А салфеточку эту? Неужто и ее брать? На что она?
– А что ж салфеточка – собака, что ли? Зачем ее оставлять… Да поторапливайся! А то ребята с подводами приедут – куда нам все поспеть?
И вместо того чтобы помочь утомленному, запыленному Ивану Сергеичу, он только курил да поглядывал на окна, в которых занимался рассвет…
Приехали «ребята с подводами».
Все было уложено, связано, и Иван Сергеич, еле держась на ногах от усталости и суеты, разрешил и себе закурить папироску.
– Нечего там раскуриваться! – оборвал его безжалостный товарищ. – Помогай таскать вещи. Смотри – до хозяина досидимся.
– А ты чего же не помогаешь? – робко спросил Иван Сергеич.
– Напомогался достаточно! Моя работа раньше была. Не бросай папироски на ковер: прожжешь – за него и полцены не дадут! Черти вы! Разве понимаете?
* * *
На улице было холодно… Босые ноги чувствовали на мостовой предрассветную сырость.
Товарищ Ивана Сергеича тоже вышел к подводам и равнодушно смотрел, как их нагружали «ребята».
– Готово, ребята? – спросил он.
– Все готово.
Тогда товарищ обратил сонное лицо к Ивану Сергеичу и, улыбнувшись, сказал:
– А теперь – иди себе, братец, подобру-поздорову.
– Как – иди? – ахнул Иван Сергеич. – А вещи? А дележка?
– Какие вещи?
– Да эти! Что мы собирали.
– А разве они твои, эти вещи?
Иван Сергеич рассердился.
– Да ведь и не твои!!
– Нет, мои.
– Это же еще почему такое? Хозяин ты им, что ли?
Незнакомец засмеялся.
– Эх ты! Говорил же я, дураки вы, воры! А кто ж я? Конечно, хозяин. На другую квартиру переезжаю, с ночи укладывался… А ты тут пришел, помог… Да я ничего не имею. Спасибо, что помог. По крайней мере, честным трудом рубль заработал. Хе-хе! Я даром, братец, чужого труда не хочу. На, получай! За честный твой труд!
Хозяин вынул из кармана рубль и сунул его в руку Ивану Сергеичу…
Уже всходило солнце, когда Иван Сергеич брел по пустой улице недовольный, брюзжащий сам на себя, с серебряным рублем, зажатым в грязный кулак.
Гармоничная натура Ивана Сергеича могла показаться странной непонимающему, недалекому человеку.
Этот рубль, заработанный трехчасовым тяжелым, неблагодарным трудом, – жег ему руку.
Проходя по мосту, Иван Сергеич плюнул, очень неприлично обругался и, размахнувшись, выбросил дурацкий рубль в воду.
Животное
I
Мой приятель, студент Ушкуйников, и я – мы сидели в цирке и смотрели на громадного, мясистого парня, который стоял на арене и, изогнувшись чудовищным глаголем, поднимал над головой какие-то металлические шары,
– Ловко! – восторженно прошептал; Ушкуйников, шевеля мускулистыми руками. – Одной рукой! А в них около семи пудов.
– Ну так что? – спросил я, с усмешкой глядя на него.
– Семь пудов! Это – рекорд!
– Чего ты так волнуешься? Разве тебе не все равно, если в этом инструменте, висящем сейчас над его головой, – семь пудов, а не пять или шесть?
– Что ты! – удавился Ушкуйников. – Как же может быть все равно? Шесть пудов – это и я жму! А вот семь – это уже гениально!
– А что, если бы нашелся человек, – саркастически спросил я, – который мог бы переплюнуть через двухэтажный дом? Ты бы тоже назвал его гениальным?
– Поехала! – засмеялся: Ушкуйников. – Это уже, брат, философская отвлеченность. Шопенгауэр!
Не знаю, что меня привязало к этой большой, добродушной, глуповатой, сильной собаке. Мы были совершенно разные люди: я – маленький, худой, с нежными руками, впалой грудью и вечной боязнью холода, жары и ветра; он – высокий, широкогрудый, с железными мускулами, громким хохотом и с какой-то медвежьей грацией и ловкостью в движениях… Я – умный, много читавший, много знающий человек, он – недалекий, простой, с самыми примитивными, влечениями и настроениями.
Когда мы шли из цирка, я, делая короткие шажки, смотрел на него снизу вверх, нервно дергал его большую красную руку и язвительно говорил:
– Я тебе удивляюсь! Ты человек без полутонов. Осчастливить тебя можно тем, что – каким-либо образом – утроить твой рекорд в поднимании восьмипудовой гири… А сделать несчастным – еще легче. Стоит только ударить тебя оглоблей по голове; тогда ты, ощутив физическую боль, – будешь чувствовать себя страшно несчастным.
Он рассмеялся.
– Ну и чудак же ты! Выдумает что-нибудь вечно. Разве можно оглоблей драться?
– Вот видишь! Видишь? Очень мило… ты даже не уловил моей главной мысли, а обратил почему-то внимание на оглоблю, будто бы в ней весь центр! Оглобля играет здесь чисто служебную роль, как подспорье, как иллюстрация к отвлеченной мысли.
– Да брось, – сказал Ушкуйников. – Философия. Гегель.
– Ты меня извини, – с горячностью вскричал я. – Но я не понимаю тебя… У тебя какая-то мания притворяться глупее, чем ты есть. Ведь ты, как студент, все-таки знаешь, что употребление тобой имен философов совершенно бессмысленно. Ни Шопенгауэр, ни Гегель здесь ни при чем.
– Да брось.
– Чего там бросать? Я знаю, когда тебе возразить нечего, ты говоришь: да брось. Это, брат, самый глупейший прием в споре.
Он, сбитый с толку, приостановился.
– Чего ты ругаешься? Смотри – горло пересохнет. Хочешь, я сейчас посажу тебя на крышу этого киоска? Оттуда удобно говорить блестящие речи!
– Конечно, конечно! У тебя ведь другого аргумента быть не может. Или на какую-нибудь дурацкую крышу посадишь, или повалишь на тротуар.
– Да брось, – поежился Ушкуйников. – Я же пошутил.
Я сделал вид, что не слышу его.
– Ты можешь ударом кулака раздробить мне голову, но ведь эту же операцию может произвести и любой дом, который уронит с карниза мне на голову кирпич. Какая же между вами тогда разница?
– Между мной и домом? – спросил притихший студент.
– Да-с. Между тобой и домом. Теперь уже пора бросить это!.. Раньше, конечно, когда любовь женщины добывали дубиной, и пищу добывали дубиной, и честь свою защищали дубиной – тогда физическая сила была хороша… А теперь, когда мы идем по гладкому тротуару, мимо целой тучи городовых, навстречу вежливо извиняющимся при невольном толчке прохожим, – кому и на что нужны твои рекорды, бицепсы и твое примитивное «да брось…»
– Да брось, – сказал Ушкуйников. – Почему же человеку и не быть сильным, если он хочет этого?
– Не надо. Устарело. Пережиток. Уродливый атавизм.
– Эммануил Кант, – прошептал Ушкуйников.
– Дурак.
– Да брось. Пойдем лучше в кабак. Чего ты так распетушился?
II
В ресторане мы выбрали в боковой комнате укромный, безлюдный уголок и уселись за столик.
– Дайте мне баранью котлетку. А ему, – усмехнулся я, указывая на Ушкуйникова, – четыре порции сосисок с капустой.
– А сколько у вас штук на порцию? – спросил с любопытством Ушкуйников.
– Четыре штуки.
– Тогда четырех порций хватит.
– Однако, – болезненно поморщился я. – Я хотел пошутить… А ты серьезно?..
– Такими вещами не шутят, – сентенциозно сказал Ушкуйников. – И дайте маленькую кружку пива за 20 копеек.
– Это самая большая, – возразил лакей.
– Ну уж и большая! Хвастаетесь. Давайте скорей! Иначе я выпью всю вашу кровь и жалкие остатки тела съем!
Он подмигнул лакею и захохотал.
Когда лакей отошел, Ушкуйников сладко потянулся, встал и заявил.
– Хорошо бы, пока подадут ужин, сыграть одну партийку на бильярде. Как движение – очень полезно!
– Играй сам свою партийку. Я не хочу.
– Да почему?
– Что в ней хорошего, в бильярдной игре? Тычут палками в какие-то шарики, а те катаются по сукну, падая изредка в узкие, неудобные для этой цели, отверстия. Очень забавно!
Эта живая, нарисованная мною картина подействовала на впечатлительного Ушкуйникова угнетающе. Он приостановился, и на его лице появилось выражение нерешительности и колебания: стоит ли действительно играть?
Но сейчас же его медленную голову осенила какая-то мысль… Он улыбнулся, погрозил мне пальцем, сказал:
– Барух Спиноза!
И ушел в бильярдную.
Я развернул газету. Погрузился в чтение.
III
– Зд…ррасссьте! Скуч…ск…учаете?..
Я поднял голову и увидел перед собой неопределенно улыбающееся лицо какого-то плотного господина, склонившегося над моим столом.
– Простите, – заявил я. – Я не имею удовольствия вас знать.
– Неужели? Оч-чень жаль. Позвольте присесть?
– Да зачем же? – возразил я.
Он придвинул стул, сел, протянул руку к моей газете и отложил ее на подоконник.
– Охота вам читать! Все равно чепуха. Ничего интересного. А я – можете представить – вдребезги!
– Что вдребезги?
– Прокутился. Даже на пиво не осталось.
– Это место занято, – сказал я, с гримасой смотря на его красные сузившиеся глазки.
– За-ня-то? – откинулся он на спинку стула. – Послушайте!.. Может, вы не рады, что я к вам сел, а?
В его заплывших глазах мелькнуло что-то такое, от чего я сделал равнодушное лицо и с легкой дрожью в голосе сказал:
– Почему же не рад? Я ничего… Я только к тому, что место занято. А то – сидите.
– Б…лагодарю вас! Спасибо. Б…лагороднейший человек!
На лице его появилось выражение нежности.
– Ни…когда не забуду! Позвольте поцеловать вас.
– Да к чему же, – насильственно засмеялся я. – Ведь мы же даже не знакомы.
– Позвольте расцеловать вас, – упрямо повторил незнакомец.
– Я… вообще… не целуюсь, – возразил я, с нетерпением поглядывая на двери, выходившие в общую ресторанную залу.
– Глупо! Ид…иотски глупо! Как так можно – не целоваться?
Он притих, потом поднял тяжелую голову и ударил сжатым кулаком по столу.
– Я трребую!
– Чего вы требуете? – с тайной злостью и нервной дрожью в голосе спросил я.
– Я вам противен? – кричал он, размахивая перед моим лицом массивными руками. – Ха-ха! Вы важный… барин? Да? Может, граф? Может, какой-нибудь князь де Черт меня побери?
Я бледно улыбнулся и, снисходительно смеясь, сказал:
– Да извольте… Если вы уж так хотите – поцелуемся.
– Снисхождение… да? Они снизошли! Ха-ха! А теперь я не желаю!.. Ага! Что, съел? Вот не желаю и не желаю.
Я сидел молча с дрожащим подбородком и больно покусывал губы. Он посмотрел на меня исподлобья.
– Обиделись? А? Неррвы… «Ах, милый Жан, – пропищал он тоненьким голоском, – у меня сегодня нервы…» Ну черт с тобой! Из-звиняюсь. Дай руку!
– Зачем вам моя рука?..
– Дай руку! – закричал он. – Раз я говорю – значит, дай!
– Чего вы ко мне пристаете? – дрожащим голосом сказал я. – Я с вами не знаком, а вы говорите мне «ты».
Он грузно встал, взял одну из моих рук и хлопнул ею по своей мясистой ладони.
– Значит, так? Решено?
Неожиданно он навалился на меня всей тушей. Спиртом несло от него невыносимо.
– Гов…вори!.. Значит, чтоб уж больше никаких? Чтобы нет и нет! И кончено! Пр…равильно?
В двух вершках от меня нависли его мутные, воспаленные глаза. Я снова усмехнулся уголками дрожащих губ и, подделываясь под его несуразно пьяный тон, сказал:
– Ну, правильно – и правильно. Хорошо. И кончено. А теперь садитесь на свое место.
– Од…дин поцелуйчик!
Я закрыл глаза и вообразил себе, что бы ясделал со своим собеседником, если бы обладал силой Ушкуйникова… Я схватил бы его за горло, вцепился бы зубами в его ухо, а когда он заревет от боли, повалил бы его на пол и стал бы бить ногами в бока и живот, в этот отвратительный толстый живот, который сейчас терся о мое лицо…
– Одно лобзание! Лобызни меня, друже!
Любитель поцелуев неожиданно отшатнулся от меня, и из-за него выглянуло улыбающееся лицо Ушкуйникова…
– Что за черт? С кем ты тут поцелуи разводишь?
Я вскочил, нервно дрожа.
– Ты его спроси, а не меня! Подходит ко мне, незнакомый, пьяный, кричит, хватает за руки, лезет целоваться…
Я думал, что Ушкуйников сейчас же взмахнет кулаком и ударит моего мучителя.
Он обернулся к нему и укоризненно сказал;
– Вы чего же это, дядя, а? К незнакомым пристаете… Выпили – и идите домой.
Пьяный нахмурился и, внезапно обернувшись, схватил Ушкуйникова за воротник.
– А ты кто здесь такой?
– Да это все равно, – усмехнулся Ушкуйников. – А только вы мне воротник поломаете так. Пустите… Шли бы вы домой.
– Ах ты, корова, – сказал пьяный. – Взять, да трахнуть тебя, чтоб ты знал.
– Совершенно это лишнее. Ну что хорошего. Вы меня поколотите, я вас. Обоим будет больно…
– Што-с?!
Я не мог сдержать себя.
– Дай ты хорошенько этому пьяному скоту по затылку… Чего ты с ним церемонишься?
Незнакомец оттолкнул: Ушкуйникова и быстро обернулся ко мне.
– Ага… Вот как?
Рука его мелькнула в воздухе, натолкнулась на что-то, подставленное Ушкуйниковым, и бессильно повисла.
– Это уже не хорошо, – серьезно сказал Ушкуйников. – А я еще с вами церемонился. Вы просто глупый пьяница. Убирайтесь отсюда!
– Нет, я не пойду, – завизжал злобно и испуганно пьяный.
– Ну как же так не пойдете, – не мог сдержать улыбки Ушкуйников. – Пойти нужно. Позвольте, я вам помогу.
Он толкнул незнакомца в плечо, тот сделал пол-оборота, как на невидимой оси, и сейчас же, странным, особенным образом, схваченный двумя руками моего приятеля, – понесся вон из комнаты.
В дверях показались лакеи.
* * *
Нам подали ужин.
Я был бледен и задумчив, а Ушкуйников, осмотрев одобрительным взглядом сосиски и заглянув в кружку с пивом, – рассмеялся.
– А он веселый все-таки дядя. Я думаю, когда, не пьян – рубаха-парень!
Я заскрипел зубами.
– Убить его надо бы, мерзавца.
– Да брось! За что?..
– Есть люди, которые не имеют права пить!
– Спенсер!