Текст книги "Том 2. Круги по воде"
Автор книги: Аркадий Аверченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Мужчины
Кто жил в меблированных комнатах средней руки, тот хорошо знает, что прислуга никогда не имеет привычки докладывать предварительно о посетителях.
Как бы ни был неприятен гость или гостья, простодушная прислуга никогда не спросит вас: расположены ли вы к приему этих людей.
Однажды вечером я был дома, в своей одинокой комнате, и занимался тем, что лежал на диване, стараясь делать как можно меньше движений. Я человек прилежный, энергичный, и это занятие нисколько меня не утомляло.
По пустому коридору раздались гулкие шаги, шелест женских юбок, и чья-то рука неожиданно громко постучала в мою дверь.
Машинально я сказал:
– Войдите!
Это была немолодая женщина, скромно одетая, с траурным крепом на шляпе.
Я вскочил с дивана, сделал по направлению к посетительнице три шага и удивленно спросил:
– Чем могу быть вам полезным?
Она внимательно всмотрелась в мое лицо.
– Вот он какой… – пробормотала она. – Таким я его себе почему-то и представляла. Красив. Красив даже до сих пор… Хотя прошло уже около шести лет.
– Я вас не знаю, сударыня, – удивленно сказал я. Она печально улыбнулась.
– И я вас, сударь, тоже не знаю. А вот привелось встретиться. И придется вести еще длинный разговор.
– Садитесь, пожалуйста. Я очень удивлен. Кто вы?
Дама в трауре поднялась со стула, на который только что опустилась, и, держась за его спинку, с грустной торжественностью сказала:
– Я мать той женщины, которая любила вас шесть лет тому назад, которая нарушила ради вас супружеский долг и которая… ну, об этом после. Теперь вы знаете, кто я. Я – мать вашей любовницы.
Посетительница замолчала, считая, вероятно, сообщенные ею данные достаточными для уяснения наших взаимоотношений. А я не считал этих данных достаточными.
Я помедлил немного, ожидая, что она назовет, по крайней мере, имя или фамилию своей дочери, но она молчала, печальная, траурная.
Потом повторила, вздыхая:
– Теперь вы знаете, кто я… И теперь я сообщу вам дальнейшее: моя дочь, а ваша любовница, недавно умерла на моих руках, с вашим именем на холодеющих устах.
Я рассудил, что вполне приличным случаю будет: всплеснуть руками, вскочить с дивана и горестно схватиться за голову.
– Умерла. Боже, какой ужас!
– Так вы еще не забыли мою славную дочурку, – растроганно прошептала дама, незаметно вытирая уголком платка слезинку. – Подумать только, что вы расстались больше пяти лет назад… из-за вашей измены, как призналась она мне в минуту откровенности.
Я молчал, но мне было безумно тяжело, скверно и горько. Я чувствовал себя самым беспросветным негодяем. Если бы у меня было больше мужества, я бы должен был откровенно сказать этой доброй, наивной старушке:
«Милая моя, для тебя роман замужней женщины с молодым человеком – огромное, незабываемое событие в жизни, которое, по-твоему, должно сохраниться до самой гробовой доски. А я… я решительно не помню, о какой замужней даме говоришь ты… была ли это Ася Званцева или Ирина Николаевна, или Вера Михайловна Березаева».
Я нерешительно поерзал на диване, потом бросил на посетительницу испытующий взгляд и, свесив голову, осторожно спросил:
– Расскажите мне что-нибудь о вашей дочери.
– Да что же рассказывать?.. Как вы знаете, они с мужем не сошлись характерами. Он ее не понимал, не понимал ее души и ее запросов… А тут явились вы – молодой, интересный, порывистый. Она всю жизнь помнила те слова, которые были вами сказаны при первом сердечном объяснении… Помните?
– Помню, – нерешительно кивнул я головой, – как же не помнить? Впрочем, повторите их. Так ли она вам передала.
– В тот вечер мужа ее не было дома. Пришли вы, какой-то особенный, «светлый», как она говорила. Вы заметили, что у нее заплаканные глаза, и долго добивались узнать причину слез. Она долго отказывалась. Тогда вы обвили рукой ее талию, привлекли к себе и тихо сказали: «Счастье мое, я вижу, тебя здесь никто не понимает, никто не ценит твоей кристальной души и твоего жемчужного сердца. Ты совершенно одинока… Есть только один человек, который ценит тебя, сердце которого всецело в твоей власти…»
– Да, это мой приемчик, – задумчиво улыбнулся я. – Теперь я уже его бросил.
– Что? – переспросила старушка.
– Я говорю: да. Это именно были те слова, которые я сказал ей.
– Ну вот. Потом вы, кажется, стали… целовать ее…
– Наверно, – согласился я. – Не иначе. Что же она вам рассказывала дальше?
– Через несколько дней вы гуляли с ней в городском саду. Вы стали просить ее зайти на минутку к вам выпить чашку чаю… Она отказалась, ссылаясь на то, что не принято ходить замужней даме в гости к молодому человеку, что этот поступок был бы моральной изменой мужу. Вы тогда обиделись на нее и целую аллею прошли молча. Она спросила: «Вы сердитесь?» Да, сказали вы, вас оскорбляет такое отношение и вы вообще страдаете. Тогда она сказала: «Ну, хорошо, я пойду к вам, если вы даете слово вести себя прилично…» Вы пожали плечами: «Вы меня обижаете». Через полчаса она была у вас, а через час была уже вашей.
И, опять приподнявшись со стула, старуха торжественно спросила:
– Помните ли вы это?
– Помню, – подтвердил я. – А что она говорила, уходя от меня?
– Она говорила: «Вы теперь перестанете уважать меня», а вы прижали ее к сердцу и возразили: «Нет, никого в жизни я не люблю так, как тебя». А теперь она умерла, моя голубка!
Старая дама заплакала.
– О! – порывисто, в припадке великодушия вскричал я. – Если бы можно было вернуть ее вам, я пожертвовал бы для этого собственной жизнью.
– Нет… ее уже ничто не вернет оттуда, – рассудительно заметила старая дама.
– Не говорила ли она вам еще чего-нибудь обо мне?
– Она рассказывала, что вы виделись с ней сначала каждый день, а потом на вас свалилась неожиданно какая-то срочная работа, и вы виделись с ней раз в неделю. А однажды она, явившись к вам неожиданно, застала у вас другую женщину.
Я опустил голову и стал сконфуженно разглаживать руками подушку.
– Помните вы это? – спросила дама.
– Помню.
– А когда она расплакалась, вы сказали ей: «Сердцу не прикажешь!» И предложили ей остаться хорошими друзьями.
– Неужели я предложил ей это? – недоверчиво спросил я.
Вообще это было на меня не похоже. Я хорошо знал, что ни одна женщина в мире не пошла бы на такую комбинацию, и поэтому никогда не предлагал вместо любви дружбу. Просто я спрашивал: «Кажется, мы охладели друг к другу?» У всякой женщины есть свое профессиональное женское самолюбие. Она почти никогда не говорит: «Кто это мы? Никогда я к тебе не охладевала!» А опустив голову, промолчит три минуты и скажет: «Да, прощайте!»
Очевидно, старуха что-то напутала.
– Не передавала ли мне покойница чего-нибудь перед смертью?
И в третий раз торжественно поднялась со стула старуха, и в третий раз сказала торжественно:
– Да, она поручила вам свою маленькую дочь.
– Мне, – ахнул я, – да почему же?
– Как вы знаете, муж ее умер четыре года тому назад, а я стара и часто хвораю.
– Да почему же именно мне? Старуха печально улыбнулась.
– Сейчас я скажу вам вещь, которая не известна никому, – тайну, которую покойница свято хранила от всех и открыла мне только в предсмертный час: настоящий отец ее ребенка – вы.
– Боже мой! Неужели? Вы в этом уверены?..
– Перед смертью не лгут, – строго сказала старуха. – Вы отец, и вы должны взять на себя заботу о вашей дочери.
Я побледнел, сжал губы, опустил голову, долго сидел так, волнуемый разнородными чувствами.
– А может быть, она ошиблась? – робко переспросил я. – Может быть, это не мой ребенок, а мужа.
– Милостивый государь! – величаво сказала старуха. – Женщины никогда не ошибаются в подобных случаях. Это инстинкт.
Нахмурившись, я размышлял.
С одной стороны, я считал себя порядочным человеком, уважал себя и поэтому полагал сделать то, что подсказывала моя совесть. Он должен быть мне дорог, этот ребенок от любимой женщины (конечно, я в то время любил ее). С другой стороны, это тяжелая обуза, при моем образе жизни, совершенно выбивала меня из колеи и налагала самые сложные и запутанные обязанности в будущем.
– Я – отец. У меня – дочь.
– Как ее зовут? – спросил я, разнеженный.
– Верой, как и мать.
– Хорошо, – решительно сказал я, – согласен. Я усыновлю ее, но пусть она носит фамилию Двуутробникова.
– Почему Двуутробникова? – спросила у меня недоумевающая старуха.
– Да мою фамилию. Ведь я же Двуутробников.
– Вы… Двуутробников?
– А кто же?
– Боже мой! – в ужасе закричала странная гостья. – Значит, это не вы.
– Что не я?
– Вы, значит, не Классевич? Дочь называла фамилию Классевич и дала этот адрес.
Неожиданно бурная волна залила мое сердце.
– Классевич, – захохотал я. – Поздравляю вас: вы ошиблись дверью. Классевич в следующей комнате, номер одиннадцатый. А моя комната – номер десятый. Пойдемте, я провожу вас.
Оживленный, веселый, взял я расстроенную старуху за руку и потащил за собой.
– Как же, – тараторил я, – моя фамилия Двуутробников. Номер десятый… А Классевич дальше. Он – номер одиннадцатый. Он тут давно живет в этих комнатах, вот тут, рядом со мной. Как же, Классевич. Очень симпатичный человек. Вы сейчас с ним познакомитесь… А вы, значит, вместо одиннадцатого номера в десятый попали. Хе-хе!.. Ошибочка вышла. Как же! Классевич, он тут. Эй, Классевич! Вы дома? Тут одна дама вас по важному делу спрашивает. Идите, сударыня! Хе-хе! А я-то, слушаю, слушаю…
Новый Соломон
Vanitas vanitatum et omnia vanitas…[11]
I
Я не помню, что именно навело моих ближних на мысль сделать меня мировым судьей: была ли у них гениальная способность угадывать скрытое призвание в человеке, или просто не было никого другого, кому можно было бы навязать это хлопотливое дело? Во всяком случае я охотно взялся за него, не споткнувшись даже об единственное условие, которое мне поставили: судить по совести.
Наоборот – должен сказать, что это условие именно и прельстило меня… Законы я знал плохо, а совести у меня был непочатый угол. Совести – могу сказать с гордостью – у меня были целые залежи (вероятно, потому что до сих пор мне не приходилось пускать ее в дело…).
Кроме совести у меня перед глазами был еще благой пример в лице царя Соломона, который тоже был судьей и, занимаясь этим делом, ловко умел выкручиваться из самых затруднительных положений, несмотря на полное отсутствие законов и уставов о мировых судах.
В особенности восхищал меня его известный всем прием с двумя женщинами, которые судились из-за ребенка: одна присваивала его себе, а другая – себе. Я согласен, что узнать действительную мать было бы трудно, если бы не гениальная мысль царя Соломона: он взял, меч и заявил, что разделит ребенка на две равные части. Фальшивая мать согласилась на это (по принципу: ни тебе, ни мне), а настоящая мать упала на колени и, заливаясь слезами, вскричала: «Не рубите младенца, пожалуйста! Отдайте его лучше ей!»
Таким образом Соломон и обнаружил настоящую мать.
Были и другие способы: установить истину свидетельскими показаниями, разыграть младенца в чет и нечет или подождать, пока он вырастет, чтобы посмотреть – на кого он будет похож? Но, конечно, «способ с мечом» в таких случаях – наилучший.
Вступая в новую должность, я дал себе слово отбросить всякие связывающие человеческое творчество законы и действовать исключительно по принципам, завещанным великим царем Соломоном: быстрота и натиск! А эпиграфом к своей деятельности я мысленно поставил историю с мечом и ребенком. По-моему, она должна быть исходным пунктом для каждого здравомыслящего судьи.
* * *
Вступая в новую должность, я не знал, что деятельность судьи так разорительна для его здоровья, для его кошелька и его самолюбия: меня подцепили на удочку, сделав судьей, – я в этом убедился в первый же день моей работы, в тот самый первый день, который был и последним. Да! Сознаться нужно – маловато поработал я на почетном поприще правосудия: всего один день…
II
…Я сел в кресло, обвел присутствующих взглядом и сказал:
– Итак – начнем. Тяжущиеся! Подходите по порядку.
Втайне я был бы очень рад, если бы первым делом оказалось дело двух женщин, заспоривших о младенце… Я знал бы, как поступить в этом случае… (недаром в кармане у меня лежал громадный складной ножик, купленный еще вчера, как необходимый атрибут жреца правосудия). Но, к сожалению, первым делом оказалась сложная и запутанная история под названием: «Оскорбление словами».
Мещанин Федосеев жаловался на купеческого сына Лутохина, который якобы обозвал его словом «дурак». Дело упростилось бы, если бы Лутохин отпирался от сказанного слова (в таких случаях дело обыкновенно прекращается), но Лутохин на первый же мой вопрос откровенно признался:
– Да. Я назвал его дураком!
– И не стыдно вам? – сказал я. – Зачем же вы это сделали?
– Потому что он действительно дурак.
– Вот странно: что это, звание, что ли?
– Конечно, звание, – хладнокровно подтвердил Лутохин. – Сметливый вы, например, судья – вас называют судьей; Федосеев дурак – его нужно называть дураком…
Лутохин крепко утвердился на этой позиции, и мне трудно было выбить его оттуда.
«Интересно, – подумал я. – Как бы поступил на моем месте сметливый царь Соломон? Я уверен, он подошел бы к этому запутанному делу с самой неожиданной стороны… Эх! Будь один из них младенец…»
И тут же меня озарила мысль, настоящая царская, соломоновская: «А что если Федосеев в самом деле дурак? Попробую испытать его. Если Лутохин прав, прекращу это загадочное дело, да и все».
Я очнулся от задумчивости, поднял глаза на обиженное лицо Федосеева и сказал тоном судьи:
– Вы жалуетесь на купеческого сына Лутохина, который назвал вас дураком… Скажите, вы твердо уверены, что вы умный?
– Твердо, – отвечал Федосеев.
– Хорошо-с, – потер я с довольным видом руки (дело начинало налаживаться). – Если это так, то я задам маленькую загадку и по ответу посмотрю: кто вы такой?
Федосеев промолчал, растерянно глядя на меня,
– Вот-с, если бы перед вами горели две свечи: длинная и короткая… То какую бы вам нужно было погасить, чтобы эти обе свечи потом сравнялись?
Федосеев долго, напряженно думал и потом, солидно погладив бороду, ответил:
– Длинную.
Я усмехнулся.
– Вот и выходит, что Лутохин был прав. И выходит, что вы дурак. Ступайте! Прекращено дело.
Царь Соломон, глядя с небес на меня, вероятно, радовался, а мещанин Федосеев обиделся.
Он сказал:
– Какой же вы судья, если ругаетесь… Я буду жаловаться на вас.
– Ступайте, ступайте, – нетерпеливо крикнул я. – Сколько угодно! Следующий! Подходите!
Следующим делом я заинтересовался больше: оно было почти соломоновским, только роль ребенка играло осеннее пальто, да вместо женщин были мужчины. Но принцип был тот же.
– Вот, ваше благородие, – сказал один из двух мужчин, по профессии смазчик вагонов. – Висело мое пальто на гвоздике, а он пришел да взял. «Ты, говорю, куда?» «Это, говорит, не твое пальто, а мое». «Как твое, когда я его покупал?» «Нет, говорит – мое».
– А что вы скажете? – обратился я к другому человеку с рыжими волосами и грязными руками.
– Он врет, ваше благородие, – заявил грязный человек. – Пальто мое.
– Хорошо-с, – с наружным хладнокровием резюмировал я. – Он говорит пальто его, вы говорите пальто ваше. Самое справедливое будет, если я разделю его пополам.
Я разложил пальто на столе, вынул ножик и выжидательно посмотрел на тяжущихся. Я ожидал, что настоящий владелец, по соломоновскому принципу, упадет на колени и со слезами на глазах, простирая ко мне руки, скажет: «О, не режьте его! О, отдайте его лучше этому человеку!»
Однако оба они стояли и хладнокровно смотрели, как я вертел ножиком, занесенным над распростертым пальто.
В «деле с ребенком» Соломона удержало от раздела ребенка на две части то обстоятельство, что предмет спора был живой. Меня это удержать не могло…
Я аккуратно разделил ножом пальто на две части и, вручив их смазчику и грязному человеку, сказал:
– Вот вам по справедливости! Ступайте.
Один из них повертел в руках свою половину (именно грязный человек), чему-то усмехнулся, бросил свою часть на пол и ушел, хлопнув дверью.
А смазчик – теперь я убедился, что он был настоящим владельцем – положил обе половины пальто на стол и сказал:
– Пожалуйте за пальто пятьдесят рублей.
– Как? – испугался я.
– Да так. Пальто было новехонькое, а вы его разрезали… Пожалуйте деньга!
По зрелому обсуждению этого вопроса я решил, что смазчику, действительно, причитается указанная сумма. Я заплатил ему и тут же утешил себя тем, что мой принцип судопроизводства в общем все-таки был верен: настоящий-то владелец был все-таки мною обнаружен!
III
Следующее дело заставило забиться мое сердце живейшей радостью: дело это именно и заключалось в споре двух женщин из-за знаменитого ребенка.
Это казалось прямо-таки чудесным: аналогия между моим и соломоновским делом была почти полная. И обе матери, и ребенок, завернутый в одеяльце, находились тут же.
Выше я сказал слово «почти». К сожалению, разобравшись в деле, я нашел в нем значительное уклонение от соломоновского шаблона.
Это выяснилось из разговора.
– Добрые женщины! – сказал я. – Насколько я понимаю, каждая из вас, называя себя матерью, хочет присвоить этого ребенка?
– Если она хочет, – сказала поспешно толстая женщина, – пускай забирает себе. Ребенок ведь ее!
– Ишь ты, ловкая какая! – подхватила худая. – Мой ребенок?! Какой же он мой? Он твой! Дала мне его на руки подержать, да сама убечь и хотела! А еще мать!..
– Нет, ты мать, – возразила другая. – Что ты врешь? Знаем мы вас: всякая хочет своего ребенка сплавить! Грешить вы все мастера, а потом ребят на чужую шею вешать норовите!
Они подняли невозможный крик.
Я задумался.
– Вот, – говорил я сам себе. – Как со времен Соломона изменился свет! Раньше каждая женщина присваивала себе даже чужого ребенка, а теперь каждая мать своего подсовывает чужим людям. Боже мой, Боже мой… А из-за какого-то пальто люди теперь способны перегрызть друг другу глотку!..
Привычным движением я вынул из кармана ножик и сказал:
– Сейчас каждая из вас получит по половине ребенка! Я его разрежу.
Ни одна из них не бросилась передо мною на колени… Обе стояли в ожидании операции, тупо глядя на меня и на мой ножик.
Конечно, у меня и в мыслях не было перерезывать пополам младенца… Я только хотел попугать женщин. Но они не испугались. Просто они, как я полагаю, не доверяли мне.
Я со вздохом спрятал в карман ножик и попробовал прием более культурный.
– А-а… Хорошо же! – угрожающе сказал я. – Если так – я забираю ребенка себе. Вот вам!
Поразительно. Опять ни одна из них не испугалась, не заплакала, не умоляла «о, добрый господин» и т. д.
Просто обе они облегченно вздохнули и, повернувшись, вышли из комнаты.
А младенец остался у меня на руках.
IV
Я устал от всех этих судейских дрязг и следующее дело – об оскорблении действием – гнал на всех парах, стремясь поскорее закончить свой трудовой день.
– На что вы жалуетесь? – спросил я здоровенного приказчика бакалейной лавки.
– Он мне вчерась по морде ударил, этот вот.
Его противником был жирный, легковой извозчик с наглым выражением лица.
– А если бы и вы его ударили? – спросил я. – Вы бы на него не жаловались?
Приказчик задумался.
– Нет. Тогда бы не жалился.
– А почему же вы его не ударили?
– Не успел, ваше благородие, некогда было.
– А сегодня у вас время есть?
– Есть.
Я обратился к его противнику:
– Что бы вы хотели? Сидеть две недели в тюрьме или получить один удар по физиономии.
Извозчик обрадовался и сказал:
– Лучше один удар!
– Так дайте ему хорошенько по голове, – сказал я приказчику. – И все тут.
Приказчик тоже обрадовался и, размахнувшись, так ударил своего врага, что тот покатился на пол.
– А! – сказал извозчик, поднимаясь. – Я тебя бил – ты не падал, а меня небось с ног валишь. Покажу ж я тебе!
Он вцепился в приказчика и стал беспощадно тузить его. По долгу милосердного человека и судьи я бросился разнимать их и сейчас же почувствовал, что сделал это напрасно: оба набросились на меня – судью и милосердного человека.
Только теперь я понимаю, как трудна деятельность мирового судьи: в один день я потерял пятьдесят рублей и доброе имя, получив взамен этого – чужого, ненужного мне ребенка и несколько тумаков.
«Царю-то Соломону хорошо было, – подумал я. – У него стража была и царская власть… Что ни сделает – все хорошо».
Теперь я сижу дома и рассуждаю: почему я не удержался на своем месте? Ума у меня не было, что ли? Нет, ум был. Совести? Была и совесть. Сообразительности не хватало? Сколько угодно.
Почему же?