355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Первенцев » Над Кубанью. Книга первая » Текст книги (страница 8)
Над Кубанью. Книга первая
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Над Кубанью. Книга первая"


Автор книги: Аркадий Первенцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

ГЛАВА XIV

Просторная Сергиевская площадь вязко заросла корневатым шпарышем, пожелтевшим и огрубевшим к осени. Издавна на ней происходили конные соревнования, а поэтому носила она еще название площади Скачек и содержалась в отменном порядке. Даже и в грязь ее не размалывали колесами и ездили мимо дворов, которыми она была окружена с трех сторон, с четвертой ее замыкал кубанский обрыв.

Миша подъехал, когда праздник уже начался. Кругом пестрел народ, и на плацу перерубывались лучшие рубаки, отличавшиеся в первых заездах. Они мчались поодиночке мимо станков, чучел, жгута, глиняной головы, и на солнце блестели их обнаженные шашки. Каждый удачный удар сопровождался гулом напряженно следящей за всадниками толпы, а когда казак бросал в ножны клинок, гул вырастал в шум одобрения.

У бокового въезда Мишу встретил Шаховцов.

– Разрешили, – сказал он, беря под уздцы лошадь, – поехали к атаману.

Недалеко от общественного колодца, возле которого золотились трубы оркестра, на ярко покрытых тачанках стояли Гурдай, Велигура, полковник Карташев, любопытствующе поднявший бородку, рядом с ним что – то подсказывающий Самойленко и другие, которых Миша уже не сумел узнать, так сильно было его волнение. Миша двигался вперед, и ему становилось не по себе. Теперь он почти не видел генерала и свиту, все как бы подернулось душной густотой воздуха, а люди угадывались расплывчатыми пятнами, страшно близкими и одновременно недосягаемыми. Мальчик легонько провел ладонью по глазам и обернулся туда, где отстал Петя. У колодца шумели сверстники, и среди них белело платьице Ивги. Вот девочка махнула ему платком, и это приветствие как-то уравновесило его. Он уже не испытывал к Ивге неприязни, – ее дружественный жест, вернув ему самообладание, почти примирил его с нею. Мальчик видел теперь широкую спину Ильи Ивановича, его крутые плечи, двигающиеся в такт шагу, и божью коровку, расправляющую оранжевые твердые надкрылья, покрытые черными точками. Букашка пыталась взлететь с плеча Ильи Ивановича, но прозрачные крылышки неумело выныривали и прятались.

Генерал внимательно оглядел подъехавшего Мишу, одобрительно кивнул в сторону Шаховцова.

– Похвально стремление пашей молодежи воспитывать смелость и волю, – сказал он.

Махнул разрешающе рукой. Удаляясь, Миша слышал, как директор высше-начального училища громко произнес его имя, фамилию и гордо добавил:

– Мои питомцы.

– Да?! – удивленно произнес генерал.

Миша покраснел. Он боялся, что директор сообщит атаману отдела о неприятной переэкзаменовке по русскому языку.

Смена расположилась на противоположном конце площади. Кобылица шла на сокращенной рыси, и Миша, поджимая бока шенкелями и набирая повод, постепенно собирал ее, зная дурную повадку Куклы сразу же бочить и переходить в маховитый галоп. Он, ощущая на спине взгляды генерала и свиты, старался держаться в седле прямо, по-казачьи, приподнявшись в стременах на вытянутую ногу, одновременно глядел вбок, зная шутливую привычку казачат швырять под лошадей шапки. Чувствуя, что лошадь собралась на троте[3]3
  Сокращенная рысь.


[Закрыть]
, Миша поставил ее на галоп. Кукла, отвыкшая от строя, начала крестить и, подобно Купырику, опустив голову, легла на повод. Миша терпеливо перевел кобылицу снова на сокращенную рысь, помял ей губы трензелями, а затем, дав легкий постав на левую ногу, поднял ее опять в галоп. Кукла, вспомнив забытые при тяжелых полевых работах строевые уроки, вскинула голову и пошла сво-бодным полевым галопом с нужной ноги. Миша смягчил повод, похлопав кобылицу по чуть увлажненной шее. Кукла насторожила уши, скосила глаз, блеснувший фиолетовым зрачком.

У шеренги приготовившихся к джигитовке казаков Миша осадил лошадь. Приподнявшись в стременах, он громко отчеканил вахмистру Ляпину:

– С разрешения его превосходительства, атамана отдела, разрешите стать в строй.

Ляпину понравилась Мишина четкость. Он крякнул и удовлетворенно мотнул рукой в сторону мальчика, точно говоря: «Вот как надо, учитесь».

– Становись на левый фланг.

Миша примкнул. Смена состояла из казаков допризывного возраста. Они проходили обучение в местной команде, и лучшие из них были выделены для участия в конных соревнованиях. Казаки волновались, подтягивались, туже засовывали полы бешметов за пояса. Оружие сияло, груды шашек и кинжалов лежали на попоне, возле пожарной бочки. Мальчишки пытались ощупывать оружие, оглаживать чеканку. Их отгонял специально приставленный для охраны дневальный. Тогда мальчишки неохотно отходили, закладывали руки за спину и молча стояли, восхищенно уставившись в столь любезные их сердцу предметы. Как далек был сейчас Миша от этих ребятишек, какое превосходство перед ними испытывал он, гордо оглядываясь и выискивая взором знакомых! Людей было много. Среди цветастых кофточек, ярких юбок, черкесок и бешметов Миша различил белую бороду Харистова, бабушку Шестерманку и цибулястую фигуру деда Меркула.

Рубка окончилась, вдоль дворов проваживали лошадей. У атаманских тачанок взмахнули флагом, оркестр заиграл марш. Ляпин крикливым голосом подал команду на джигитовку. Первым отделился правофланговый Матвей Литвиненко. Литвиненковский жеребец отличался необычным храпом, и про него в станице говорили: «Сам себе паровоз». Оглушенный шумами, непонятными для его табунного характера, жеребец, нервничая, рванулся в сторону. Литвиненко, попустив повод, вскинулся в седле. «Паровоз», не приученный к джигитовке, шарахнулся на народ, мигом подмял какого-то мальчонку и так же неожиданно остановился, точно испугавшись своего поступка. Ребенка схватила обезумевшая мать, прижала к себе и завыла, собирая вокруг толпу. Обескураженный Литвиненко возвратился на левый фланг.

– Кого? – спросил Гурдай Велигуру.

– Мальчонку.

– Ребенка казака?

– В картузе. Видать, иногороднего.

– Гм, – промычал Гурдай, – узнайте фамилию пострадавшего. Окажите немедленно помощь.

К месту происшествия подбежал посыльный, придерживая болтавшуюся шашку. После минутного замешательства джигитовка продолжалась. Следом за Литвиненко скакали два казака, перекувыркиваясь через седло и под ликующие крики людей вьюнами проскальзывая под брюхами коней. Смена постепенно вытягивалась на плац, направляемая Ляпиным. Казаки щеголяли друг перед другом, и случай с «паровозом» сразу затушевали эти быстрые, стремительные всадники.

Миша с волнением ожидал своей очереди. Лошади уходили на плац, веерно мелькая хвостами. Он наклонился к кобылице, ощущал ее чистую шерсть и шептал ласковые слова поощрения. Кукла нетерпеливо топталась, и Миша видел тугие жилы на ее тонких ногах. Сколько раз в раздолье степей носился мальчик, практикуясь в сложной джигитской науке, но сегодня он чувствовал неуверенность, какую испытывает даже прилежный школяр перед экзаменами, зная, что за столом будут сидеть жесткие и требовательные судьи. Проверив подпруги, Миша подобрал полы бешмета и, когда вахмистр подал знак, с места снялся карьером и завязал повод. Кукла, прижав уши, шла как по шнуру. Миша взялся за луку, укрепился кистью, выбросил по ходу тело, ударился носками о землю с левой стороны и легко перелетел направо, отбился там, снова очутился слева. Казалось, чья-то невидимая огромная рука играет мячом, выбрав потехой эту мчащуюся длинногривую кобылицу. Мимо мелькали пятна лиц, вырастали и пропадали крики одобрения, взлетали шапки. Последний бросок – и Миша, плюхнувшись на упругую подушку, покачиваясь, развязал повод.

Мишу приветствовали, но он ничего не понимал. В глазах застилало, люди как бы втягивались и вытягивались, и шум воспринимался оглушенными ушами, будто сквозь войлок. Миша пристроился к смене, поднял руки, вспотевшие под мышками, и только тут снова заметил Харистова, Петьку, деда Меркула и Трошку Хомутова.

– Хорошо скакал, Большак, – похвалил Харистов, показывая желтенький платочек. – Гляди, в призовом не подкачай, я тебе вот этот подкину. Не промахнись, двухгривенный завяжу, за сомят выручил.

– Обязательно промахнет, – подзадорил Трошка Хомутов. – Потрогай кобылицу за храп, – ишь какая! В плужке фордыбачила, а тут… Кукла.

– Не трожь рукой потную, – сказал Миша, направляя лошадь на мальчишку. – Вам, хохлам, на конях только кисляк возить, чтоб не расплескался…

– Ну ты, не здорово, – огрызнулся Трошка, – а то я тебе лозину подкину. Разом с копытков долой.

– Миша, а Миша? Ты его брось, не путайся, – упрашивал Петька, – знаешь, как генералу ты понравился. В ладошки хлопал, сам видел.

– Генерал хлопал? – усомнился Миша, зная впечатлительный характер приятеля. – Не может быть! То он, видать, муху поймал. Она его за нос куснула, а* он ее – так, – Миша показал, как делал генерал.

Дед Меркул подтолкнул Харистова:

– Нашатырь парень! В кого только удался? Семен Карагода немудрячий казак вроде, пеньковатый, а этот нашатырный спирт. Аж в нос шибает.

Меркул расправил плечи, приняв бравый вид, и Миша с удивлением оценил его превосходную выправку. Трубач проиграл сигнал последнего, призового заезда. От колокольни опустились уже острые тени. Над Богатуном поднимались туманы. От хребта пахнул свежий ветерок, разбудивший заснувшую листву кудрявых карагачей церковной ограды. Деревья разом зашумели и кое-где на землю, медленно кружась, слетали желтые листья.

На призовой заезд выехали тридцать казаков. Поближе к беговой линии подошли люди с платками, в которых были завернуты деньги и разные подарки. Скромно поглядывая, ожидали заезда девчата, прижав к груди узелки с затейливо расшитыми кисетами, приготовленными для милых сердцу. Когда по кругу пойдут казаки, каждый подбросит платок избранному всаднику. Может, джигит промахнуться на других, но позор тому, кто не сумеет поднять платок возлюбленной. Пойдет тогда дурная слава за тем казаком по пятам, будут насмехаться над неудачником девчата, и вправе отослать сватов отец оскорбленной девушки.

Матвей Литвиненко, до этого выбивший дурь жеребцу, метнулся вперед. Зол был Матвей и пролетел вихрем, подобрал все платки, на скаку спрыгнул и подошел к подозвавшему его генералу. Наступал черед Миши. Он подстегнул подпругой путлище, покачался в седле.

– Следующий, – скомандовал Ляпин.

Миша всыпал кобылице плетей и, ослабив повод, послал ее вперед. Кукла, поднявшись свечкой, рванулась. Миша швырнул в воздух плеть и с места выбросился из седла. Замелькали платки, точно белые цветы, высыпанные под ноги удалому наезднику. Миша видел стежку этих цветов и мчался по ней. Один, другой, третий, руки были полны, он сунул платки за пазуху бешмета, схватил следующий ртом, рванув зубами траву, и уже ничего не помнил, кроме задачи овладеть всеми щедро усыпавшими путь белыми комками. Проносясь возле атаманских тачанок, он ловко подхватил брошенный ему самим генералом узелок и перевел лошадь на рысь.

Тело сразу обмякло, во всех членах появилась страшная усталость, и в глазах все еще крутилось, переворачивалось, шаталось. Миша, сняв шапку, вытер пот рукавом. На рукаве остался грязный, увлажненный след. Оглядел себя. Бешмет и сапоги в пыли, руки, расцара-паны, на пальце сорван ноготь. Он взял палец в рот, пососал, сплюнул и тут только ощутил ноющую боль. Разорвав один из платочков, он начал перевязывать руку.

– Что же ты, чи оглох? – проорал нагнавший его Ляпин. – Давай к атаману.

У тачанок тихо играл оркестр мелодию из венской оперетки. Гурдая окружили старики и участники соревнования. Генерал благодарил казаков. Поднесли бутылки с пенным хлебным квасом. Гурдай отогнул от горлышка проволоку, налил в стакан и выпил.

– Ваша лихость еще пригодится. Войску и… – он расправил усы широким движением руки, – … нашей родине – Кубани. Примерная молодежь, отличные наездники-джигиты.

Он обратил ласковый взор на Мишу, обвешанного узелками. Подозвал его, поцеловал и, положив руки на плечи, чуть отстранил.

– Вот такой и у меня герой, – любуясь мальчишкой, сказал Гурдай, – чуть, может, будет пониже. Славный тоже у меня мальчишка, но к коню не привык… на скрипке балуется. Кубанский казак – скрипач, а? Ха-ха-ха… Господин атаман, – обратился он к Велигуре, – поощрите во всеуслышание. Велигура, откашлявшись, объявил решение атамана отдела и выборных о награждении казака Михаила Семенова Карагодина двадцатью пятью рублями за проявленную лихость в конных станичных соревнованиях с присвоением ему первого казачьего чина младшего урядника. Атаман тут же снял свою шапку, кинжалом отпорол на вершке галуны и передал их Мише. Директор школы поманил его к себе.

– За сегодняшний день снимаю с тебя переэкзаменовку, – шепнул он на ухо.

Обратил еще раз внимание генерала на удаляющегося мальчика.

– Мои питомцы, – произнес он.

Мишу окружили сверстники. Федька Велигура гордо заявил:

– Это батя ему все дал: деньги, лычки.

Трошка оттолкнул Федьку плечом.

– Герой, – осклабился он, подходя вплотную к Мише. – У кобылы под пузом катухи очищал. Дай-ка сюда, – он потащил один из платочков, – а то мне сопли разу вытереть нечем.

Миша был настроен крайне миролюбиво. В этот счастливый момент не хотелось ни буянить, ни ссориться.

– Подожди, Трофим. Проверю все, потом, может, и дам. Пойдемте.

На Тихой улице привязали кобылу к обглоданной акации, уселись на коряге у высокого шилеванного забора.

Миша развязывал узелки, и глаза ребят горели восторгом. Сегодня счастливейшим был, конечно, этот мальчишка в измазанном кровью и пылью бешмете, держащий на коленях груду загадочных свертков.

Вдруг Миша вспыхнул и прикрыл ладонью узелок.

– Что такое? Что? – любопытствовал Петя, стараясь заглянуть другу через плечо. Миша легонько оттолкнул друга, поднялся и, прислонившись к теплому забору, по слогам прочитал скомканную записку: «Миша, дорогой мой. Это я, Ивга».

ГЛАВА XV

Вечерело. Валким шагом расходились коровы. Их встречали хозяйки, открывали ворота. Почуяв матерей, мычали запертые в сараях телята. Коровы басовито отвечали, отрыгивали жвачку. От них пахло молоком, полынью, степью. Западный край неба постепенно терял розоватую окраску, и над станицей первым огоньком слабо загорелась вечерняя звезда. Кое-где, управившись, «заспивали» девчата, и улицы перекликались зовущей песней. Кто-то попробовал лады, заиграла гармоника.

Вернувшись домой, Миша увидел запыленные повозки гостей с забрызганными грязцой дышлами и колесами. Очевидно, над Богатуном днем проплыла слепая тучка. Повозки были пусты. Закубаицы расторговались на богатунском базаре. Сбруя лежала на мажарах; раз ее еще не прибрали в сарай, значит, заявились недавно.

Убрав Куклу, Миша направился в дом. Мать собирала ужинать. Свет не зажигали, в комнате было темновато, среди тихих, каких-то убаюкивающих голосов выделялся резкий голос Мефодия.

– А, господин урядник! – приветствовал Мефодий Мишу. – Будут какие распоряжения рядовому составу.

– Миша, а ну, подойди поближе, – позвал отец. – Да ты и впрямь настоящий урядник. Жена, ну-ка засвети лампу, дай мне при светлом разглядеть своего сынка.

– Пузырь чего-сь лопнул, – сказала Елизавета Гавриловна, – так глазком и выдавился. Заклеила бумажкой. Коптеть случаем не будет?

Она поставила лампу на стол, и на стекле задребезжали навешанные для охлаждения шпильки. Загородившись рукой от света, полюбовалась сыном. Миша уныло теребил измазанный до неузнаваемости бешмет.

– Ничего, ничего, – успокоила она, – бешметик, я обещалась, постираю. А с рукой что у тебя? – Она кинулась к сыну, размотала окровавленную тряпку. – Эх ты, миленький, – забеспокоилась она. – Как же ты так, я сейчас тряпочку чистенькую принесу. Кажись, в пу-зырьке где-то йод стоял… – Она торопливо ушла.

– Ничего, до свадьбы заживет, – успокоил отец. – Так, что ж, сыночек, теперь уж, видать, мне перед тобой во фронт становиться надо? Как же: урядник, а батько всю жизнь, как медный котелок, прослужил – и ни одной лычки. Видать, и верно царский режим прижимал нашего брата.

– Батя, брось насмехаться, – смущался Миша, – лучше вот деньги прибери призовые да платочки.

Миша вывалил на стол груду мятых платков и мелочь.

– Ого, как у попа-батюшки после поминальной субботы, – удивился отец, – а это что? Чей же ты кисет подхватил? Это не тебе шитый. Какого-сь казачка обидел? Вот тебе и сын! А? Хорош сын? – Семен похлопал его по спине. – Гляди, в генералы продерется?

– Генералам в такое время не дюже светит, – ухмыльнулся Мефодий, – нехай уж лучше в урядниках казакует.

– Да, видать, скоро генералы отэполетются… – согласился Семен, разглаживая на коленях платки и аккуратно складывая вчетверо. – Надо их матери отдать, в стирку, ишь как ты их замусолил.

Возвратилась мать с флакончиком йода, заткнутым ветхой разрыхленной пробкой, и с полосками тряпочки, висевшими у нее на руках.

– Обыскалась. И там и сям, а он стоит на печурке. Я и забыла, телушка-то ухо об колючий дрот порвала, а я заливала ей йодом от заразы. Разве все вспомнишь? Ну-ка, подойди, сынок!

Она бережно принялась за перевязку. Кто-то поцарапался в дверь.

– Сенька! – обрадованно воскликнул Миша. – Он всегда так. Заходи, Сеня. Мама, кончай. Да не обрезай концы, я их пообкусываю.

Сенька был в ситцевой коротенькой рубашонке и рабочих штанах, застегнутых на одну медную пуговицу с двуглавым орлом. На ногах надеты шерстяные крашеные носки и чувяки на сырцовой подошве. Поздоровавшись со всеми за руку, он чинно присел на табуретку, держа в руках полстяную шляпу.

– Ну, что же, гостем будешь, Семен Мостовой, – пригласил Карагодин.

– А это чьи? – указывая на неизвестных ему людей, по-обычному, серьезно спросил Семен.

– Закубанские, дружки мои, Мефодий Цедилок…

– Друшляк, а не Цедилок, – укорил Мефодий. – Друшляк, значит, и Тожиев Махмуд.

– Чечен? – просто спросил Семен.

– Не чечен, а черкес, – поправил Мефодий.

– Все равно, – снисходительно улыбнувшись уголками губ, сказал Сенька, – все азияты, все в какого-сь аллумуллу верють.

– Отец писал? – спросил Карагодин, переводя разговор с неприятной для Махмуда темы.

– Давно писал. Да и то не по поште. Павло письмо привез.

– А новости знаешь?

– Какие? – сразу встрепенулся Сенька. – Поранили?

– Нет, – успокоил Карагодин, – отличился твой батько. Коня ему выдали, во Второй жилейский полк перевели, вторым Георгием наградили.

– Батя такой. Он никому не уважит, – сказал мальчик. – Ну, Мишка, пойдем.

– Куда ты его тянешь? Дома посидите, повечеряете, – вмешалась Елизавета Гавриловна.

Сенька поднялся, потянул приятеля за рукав.

– Дедушка Харистов просил… чтоб пришли… Вечеря у него тоже будет…

– Когда просил? – оживился Миша.

– Павла нашего встревал на улице, передавал. Чтоб обязательно, без обману приходил.

– Мама, батя, можно? – живо попросился Миша.

– Да как же так, – забеспокоилась мать, – или у нас дома хлеб не такой, а?

– Дедушка сегодня рассказывать будет. Можно, батя?

– Что могу против сказать, – улыбнулся отец, – какое же полное право я имею уряднику указывать? Идите уж…

Дедушка Харистов встретил их на улице и, полуобняв, повел в хату. Крылечко было чисто вымыто, коридорчик выстлан половиками, печь в кухне побелили. Да и не случалось замечать ребятам, чтобы когда-либо загрязнялся домик Харистовых. Следила за всем бабушка Акулина Самойловна, которая славилась на всю станицу своей деловитостью, добротой и честностью.

Отец ее, виленский еврей Шестерман, двадцать пять лет тянул лямку николаевской службы. После действительной прибкп на Кавказ, на линию, охранять станицы от набегов горцев. Ему выделили пай земли, вскоре он женился на жилейской вдове казачке, вознаградившей его за всю мытарскую жизнь черноглазой девочкой. Раненный во время одной из стычек, Самуил Шестерман бросился переплывать Кубань, но, захваченный весенней водоворотной струей, не мог прибиться к крутому правобережью и утонул невдалеке от Ханского брода. Жена Шестермана не надолго пережила мужа. Девочка Акулина выросла сиротой при поддержке станичного общества. Поддержка эта выражалась в том, что кормивший ее казак безвозмездно пользовался паевым наделом Самуила, оставленным за девочкой до совершеннолетия как за дочерью человека, погибшего при охране станицы. Когда сироте исполнилось восемнадцать лет, пай отобрали, и девушка пошла батрачить. Ее приняли к себе иногородние, ютившиеся в балке Саломахи, и, живя в семье штукатура, она обучилась этому ремеслу. Лучшей штукатурки, нежели ее, не знали во всей округе, и ее охотно приглашали для штукатурных работ и казаки и учреждения. Говорили, что штукатурка Шестерманки держится двадцать лет и не обваливается. Самойловна заставляла пересеивать песок, чтобы не было ни одного камешка, сама готовила специальную мастику и до старости не прекращала работы. Даже после того, как на ней женился овдовевший в пожилом возрасте Харистов, она оштукатурила правление, гостиницу и министерскую школу. И еще бабушка Шестерманка славилась своими кулинарными способностями. Ее приглашали готовить на всех крестинах, свадьбах, поминках и званых обедах. Лучше нее никто не пек пирогов с рисом, и сладких, и с печенкой, яблоками, капустой, кабачком. Она умела в печке, где обычно хозяйка вмещала четыре-пять пирогов, втиснуть пятнадцать, под самый черен, и все пироги хорошо подходили и пропекались на славу. Ей доверяли разные запасы, и никто никогда не усомнился в ее честности. К людям она относилась с какой-то чистой любовью и всячески помогала бедным, хотя и у самой далеко не всегда и не всего было вволю. Она могла отдать последние чулки, последнюю юбку, причем все это делала даже грубовато, и многие из тех, кто ее не знал как следует, напуганные внешним видом ее и обращением, просто побаивались этой бабки. Сделалась она к старости, от непосильных трудов, маленькой, сутулой, нос заострился, замечательные ее глаза казались тоже слишком остры, страшноваты. В довершение всего, говорила она грубым голосом, а ходила всегда с палочкой и всегда ею постукивала. И странным казалось, что вот идет неприятная на вид старуха, в короткой кашемировой холодайке, а возле нее – радостные дети, и кто ни встретится, отвесит ей поклон и обязательно скажет:

– Здравствуй, бабушка.

Кого пропускает она, отвечая на приветствие, а кого задерживает.

– Ну-ка иди, иди ко мне, милый, – подзывает она грубым голосом, – ты что ж это жену колотишь? Что ж, думаешь, детям своим вторую мать сумеешь найти? Не найдешь, не разыщешь.

Уходит от нее пристыженным здоровенный казак, чешет затылок, размышляя над словами Шестерманки.

Или берет она за рукав богатого казака, живодера и скупца:

– Пошли-ка, Илько, чувал размолу Ипатовой вдовке. Пятеро детей, тяжело жить… Как не стало мужика – вроде правую руку отрубили.

Скуповатый казак скрепя сердце везёт вдове муку, боясь, что не сделай он этого, ославит его Шестерманка и засмеют детишки на улицах.

А когда у одной робкой женщины умер муж, оставив кучу ребятишек, а за долги по приговору мирового судьи забрали все у вдовы, а после и хата сгорела, Самойловна помогла ей. Она выпросила подводу, проехала по всей станице и собрала на погорелое все, что нужно, да мало того, сама ей новую хатенку оштукатурила, а деда своего заставила сложить печь и укрыть крышу саломахниским очеретом.

Где-то громили евреев, черные силы царизма обрушивали народный гнев на неповинные головы, а здесь, в одной из кубанских станиц, жила еврейка Шестерманка, окруженная всеобщим уважением и почетом. Была она явным укором режиму погромов и провокаций, каждым днем своей жизни доказывая, что в глубинах русского народа нет антисемитизма, что диким и нелепым казалось бы обвинить Акулину Самойловну в принадлежности к другой нации. Смрадный воздух национальной вражды шел оттуда, от вельможных верхов. Подходило время, когда сами рабочие и земледельцы под руководством большевистской партии должны были установить на земле законы национального равноправия.

У дедушки Харистова уже сидели Ивга, Петя и двое мальчишек, в которых Миша сразу же узнал драчунов, чуть не избивших его у яра. Они исподлобья взглянули на вошедших, переглянулись и улыбнулись. Миша нерешительно остановился у порога.

– Может, тут нам делов нету? – тихо спросил он Сеньку. – Гляди, городовики.

Дедушка подтолкнул гостя к мальчишкам.

– Дурачки, – сказал он, – чего делите? У всех под ногтями грязь. Ну-ка, марш руки мыть!

Ребята вышли и возле умывальника помирились. Ивга оживленно беседовала с Самойловной, а та гладила ее волосы. Петя, сидевший рядом, многозначительно подмигнул Мише, тот скривился. Ивга вспыхнула.

– Ну, говорите, чего же замолчали. Говорите, – потребовала она, – а то я сама скажу.

– А вот не скажешь, – подзадорил ее брат.

– Бабушка, – выпалила Ивга, схватив сухонькие руки старушки, – я вас раньше боялась. Вы мне была страшная, ну как… как… ведьма.

Ребята подпрыгнули.

– Что?

– Да, да, как ведьма. Я так вам и говорила тогда, – скороговоркой подтвердила девочка, – ну что ж, тогда я была дура, а сейчас я люблю бабушку, вот как…

Она схватила ее голову и начала целовать.

– Ну, ну, оторвешь. Не за что меня любить. Плохая я.

– Нет, хорошая, хорошая, и дедушка хороший, хотя у него пух на голове, как у молоденького гусеночка…

Ивга прикусила пальцы и с тревогой уставилась на старика сразу же увлажнившимися глазами.

Харистов сделал вид, что ничего не заметил, и пригласил ребят в горницу, где Самойловной уже был накрыт стол. Тут были и заливной сом с кружочками морковки и пастернака, и жареный цыпленок с гречневой кашей, картошка со сметаной, моченые яблоки, сливы, два пирога с мясом и капустой, подрумяненные, посыпанные сверху толчеными сухариками. В двух кувшинах стоял медовый квас-бражка, искусно приготовляемый хозяйкой дома.

Ивга сидела рядом с Мишей, пробовала все, что стояло на столе, хвалила бабушкину стряпню и любовалась галунами на Мишиной шапке, которую она держала на коленях. Самойловна что-то шептала ей, показывая глазами на Мишу. Ивга краснела, качала утверди-тельно головой. Прибыл еще один юный гость – Трошка Хомутов.

– Ну и саданул ты меня, урядник. Помнишь, на яру? Аж дых зашелся, – сказал он Пете, ставя рядом табуретку. – Бабушка, мне бы пирога капустного, а после курчонка.

Очевидно, Трошка был здесь нередким гостем. Это немного обижало Мишу, он пробовал посетовать Сеньке, но тот, уписывая снедь за обе щеки, успел шепнуть:

– Брось ты. Что тебе, чужих курчат жалко? Пускай жрут.

Дедушка приподнялся, поднял стакан, поглядел на свет, точно любуясь, как по светлым краям лопаются игривые пузырьки кваса.

– Выпьем, внучки мои, за Мишу, – сказал он, – за нашего Большака, за его сегодняшние успехи. Важно человеку быть удальцом, чтобы все на него любовались и примеривались к нему. Хорошая наша земля, внучки мои, хлебная, рыбная, и охранить ее надо умело. Трудно было вашим дедам, отцам, зато легче вам теперь. Трудно будет вам, зато легче будет детям и внукам вашим. Тяжело добывать хорошее, и к хорошему, добытому, всегда сама собой рука тянется…

Дети притихли, и пузырьки кваса, точно устав, подтянулись к поверхности стаканов, образовав пенные закраины. Дети входили в жизнь и ловили каждое слово, разъясняющее сокровенный ее смысл. У этих казачьих детей не было еще тех больших учителей, которых дадут им буйно разворачивающиеся события. Пока же они входили в жизнь, поддерживаемые одним из добрых наставников, дедом Харистовым, и слова его воспринимались как изустные законы, которые в дальнейшем помогут им разумно приложить свои силы.

– …Слухи идут – надвигается украинскими дорогами чужеземное войско жадных до нашей земли стран, тянется чужая рука. Еще деды завещали охранять травы и реки наши; умирая, приказывали не пускать на наши дороги подковы, заклейменные нерусским клеймом… Запомним, внучки, что не должна владеть нами басурманская сила, пока стоит над Кубанью-рекой Золотая Грушка, насыпанная походными шапками наших легкокрылых полков…

Сенька притих наряду со всеми, хотя вначале не очень внимательно вслушивался в слова старика. Представились ему идущие по черным дорогам басурмане, как их называл дедушка, почему-то на очень высоких конях, в чудных шапках и обязательно с махрами. А самое главное, на дороге ясно оставляют басурмане следы подков, почему-то представляемые Сенькой в виде трефового туза. А навстречу им несутся легкокрылые полки… Сенька даже прижмурился, воображая внешний их вид, и вдруг ясно увидел эти полки, летящие по воздуху на крыльях, какие нарисованы у ангелов на церковном иконостасе. И внезапно стало страшно Сеньке, уж очень басурмане тяжелы, крепки, ощутимы, а свои полки легковесны и неуловимы, как ветер. Он открыл глаза, толкнул Мишу.

– Аж потно мне стало, Мишка, – сказал он, – от всяких басурманов. Хай они повыздыхают…

– Гляди, Сеня, дедушка бандуру берет, – встрепенулся обрадованный Миша, – пошли на улицу.

Сенька прихватил в карман кусок пирога и направился вслед за всеми.

– Чего траву сторожить от басурманов, – бормотал он, продолжая раздумывать, – ее черт те сколько. За сто лет скотина не пережрет, всем хватит…

Запел дед, и отовсюду набрались мальчишки, услышав знакомые звуки бандуры. Этот отходящий в прошлое инструмент таил в себе великую притягивающую силу. Под его мелодичные переливы познавались прошлые годы, записанные только на языке струн и ладов. Народ боролся, страдал, любил и ненавидел, великие события потрясали огромное количество людей, а писалось об этом либо совсем мало, либо с такими извращениями, которые не могли не оскорблять людей несправедливою ложью. Мог ли бандуру заменить оркестр, введенный в полках и станицах? Под звуки медленных труб можно было шагать, поворачивать звенья, плясать, но трубы, в каких бы искусных руках они ни находились, не способны были заменить живое человеческое слово, подкрепленное несложной мелодией немудрящего инструмента.

Пел дедушка Харистов про казаков, изменивших родине и ушедших к турецкому султану, про лихую дивизию, громившую Османа-Пашу и Махмеда-Али, про кровавые штурмы Ардагана, Геок-Тепе, Карса, про хивинские и кокандские пески и афганские реки.

Пел он о разных делах казаков, перекидываясь с песни на песню, но везде явно ощущалась гордость боевой удалью, тоска о сраженных, опрокинутых навзничь в походах чужих и далеких.

Вот он отложил бандуру, глянул вдаль, туда, где раскидалась станица бесчисленными домами, акациями и тополями.

– Помнится мне другое, – сказал дедушка, – полвека назад станица селилась по балке, а тут, по форштадту, степь была, да над обрывами барыня-боярыня росла, терен колючий, да бересклет. Пахали по балке, правее северного леса, а сюда, к реке, народ боялся вечерами ходить, обижали черкесы, угоняли скот, девчат крали и морем сплавляли на мусульманских фелюгах до анатолийских городов. Поддерживали тогда турки черкесов и помогали им вредить казакам и разбойничать. На ночь съезжались в станицы, запаздывать боялись, таборов полевых не разбивали. Табуны и те подгоняли поближе, косяками загоняли в базы из дубового бруса. Мы жили тогда выше по Саломахе, на отлете, напротив Велигуровых. Осень того года была не в пример мокрая, дождь шел по три дня не переставая, по балкам реки неслись, дороги поразмывало, у озимых корень вымок, обрывы оползали в Кубань. Было мне тогда не больше, чем тебе, Большак, и заснул я на горячей печи. Отец по наряду в караул ушел. Слышу, ночью мать будит: «Вася, Вась, чуешь – стреляют. Не азияты ли переправились на наш бок? Ты б отцу коня повел». Спрыгнул я да в сенцы, гляжу, а конь отцов уже подседланный стоит, к наружным дверям мордой повернулся, умный конь был Бархат. Забыл я впопыхах-то сапоги надеть, прыгнул на Бархата, мать двери раскрыла, конь – в них, кое-как пригнуться успел, а то бы притолокой сбило. Взял Бархат сразу в карьер, через плетень пересигнул и понес. Темно, дождь в мелкоту перешел, потянул я поводья, уперся в стремена и тут только почуял – босой. Коню не впервой бывать в таких переделках, не удержу. Несет прямо к караулке, а стояла она под яром у мыса, думаю: «Поскользнется, разобьюсь». На тропку попал, крутая тогда была тропка, сейчас она уже поизъезжена, на заду конь сполз, прямо к караулке. Отец выскочил, принялся бранить, зачем коня мучил, пустил бы, он сам бы дорогу нашел, все одно никому бы в руки не дался. Я спрыгнул на землю, грязь, ногам зябко и скользко, а молчу, чтоб отец не заметил, что сапог нет, а у самого думки – как сверлом: хоть бы домой не услал отец, с собой взял, поглядеть бы, как с черкесами воюют. А выстрелы все чаще и чаще, уже у самой станицы. С заставы казак прискакал, говорит: «Черкесы в край станицы зашли, отступать пришлось, вахмистр сотню собирает на саломахинском отлете, передал, чтоб все туда». Отец говорит мне: «Берись за стремена, в галоп пошли». Выбрались на плоскость, подрал я себя всего в яру об кусты, а тут отец аллюр прибавил, нажимает, спешит со своими караульными казаками, чтоб не опоздать. Бегу, за стремя держусь, шаги делаю широкие, босиком легко, будто на санках. Отец кричит: «Поглядите, какой сын у меня резвак!», а сам коня прижмет да прижмет. Духу, вижу, у меня не хватает, вот-вот придется отрываться, и не увижу я тогда боя, как своих ушей. Смекнулось мне, что не худо па коня взлезть. Поймал заднюю луку да с разгона и прыгнул. Бархат с испугу поджался, дыбки стал, захотел сбросить, потому не был приучен двух носить. Приотстали мы, пока отец коня успокоил. К Саломахе подскакали, когда вахмистр разводил сотню для боя. Отцу сразу полувзвод выделил, урядника он носил, и приказ дал в обход идти. Крайние дворы уже горели, – по улице бабы коров, быков гонют, детишки ревут, прячутся под загаты и катухи, находят сухое место, пригреваются, утихают. Дым клубом валит, и от огня вроде развидняться начало. Отец вел полувзвод по той улице, что сейчас к велигуровской мельнице выводит, надо было обойти от глубокой протоки. Но, видать, у них командиры не глупее были, тоже обходить начали, и вот у крайних дворов на спуске мы с ними и повстречались. Спешил отец казаков, за скирдами лошадей сбатовал, залегли и отстрел начали. Напротив хатенка, чуть левее того места, где сейчас ваше, – рассказчик погладил по голове Сеньку, – Семен Мостовой, поместье расположено. Подпалили черкесы ту хатенку, чтобы нас виднее было, – быстро занялась она, на дождик не глядя, и выпрыгнули черкесы, думали на шашках схватиться. Но казаки встретили их огнем, отступили те, человека три на бурьянах осталось. Когда догорать стала хата и труба заколыхалась, перед тем как развалиться, отец подозвал меня: «Садись на коня, привези патронов с правления». Только вскочил я на Бархата, а тут черкесы в атаку пошли. Не вытерпели и наши, выбежали из-за скирдов и – на них. И те и другие пешие, на конях развернуться негде. Видел я, как отец рубанул одного, а тут на пего двое других насели, потому что их раза в три было больше. Стал отец отступать, а сам отбивается, не дает окружить себя, только шашки лязгают. Может, и отбился бы отец, да откуда ни возьмись еще один в бурке и ну своим по-могать. Гляжу, запрыгал батько во все стороны, и по всему видно, смекает их в кучу согнать, чтобы кто со спины не достал. Не управляется шашкой отбиваться, кинжал выхватил, а тут один голомозый больно здорово на отца наседать начал. Плохо отцу, начал оскользаться, раза два на колено упал. Не вытерпел я, жалко отца стало, думаю: «Вот-вот зарубит его азият». Спрыгнул с Бархата, берданку схватил, в черкеса целюсь. Только за курок – отец спиной ко мне, черкеса заслонит, изловчусь, забегу с другого боку – снова отцова спина. Потом гляжу, отскочил отец в сторону, прямо на ствол попал черкес, ну, думаю: «Завалю его на этот раз, не уйдет». Нажал курок, грянуло, чуть из рук не вылетело, гляжу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю