355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Первенцев » Над Кубанью. Книга первая » Текст книги (страница 2)
Над Кубанью. Книга первая
  • Текст добавлен: 3 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Над Кубанью. Книга первая"


Автор книги: Аркадий Первенцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

ГЛАВА III

Миша проснулся первым. Осторожно переступая через спящих, он выбрался на затоптанную кругами траву, закиданную черными головешками и золой. Поеживаясь от утреннего холодка, Миша решил по-хозяйски обойти табор. Сразу же наткнулся на новенькие шлейные хомуты, валявшиеся возле велигуровского рундука. Миша узнал Федькины хомуты. Внимательно оглядев их, он заметил острые следы зубов и пожеванную петлю постромки.

«Волк, что ли?» – подумал мальчик, и от сознания столь близкой опасности, в которой находилось ночное, по телу пробежали мурашки.

Прибрав хомуты, он вытащил повозочный кнут, украшенный пышным ременным махром, и продолжал осмотр, теперь уже более смело. В стороне, на слегка примятом следу, возле сырых колючих татарников распласталась изорванная Федькина сумка. 'Мишка поднял ее, покачал головой и понюхал. Пахло чесноком.

«Колбаса, – вздохнул Миша, – а угостить не мог, жадный. Кабана-то хворого закололи, и то жалко».

Но упреки приятеля вскоре сменило любопытство: кто же был виновником кражи? Волк не способен на столь безобидное дело. Шакалы? Не могли эти трусливые звери вытащить из-под головы провиантский мешок.

Перебирая известных ему зверей, куда попали даже безобидный заяц и крот, Миша подгибал пальцы. Наконец весь дикий животный мир был исчерпан. Когда мальчик хотел уже в недоумении развести руками, внезапная мысль пришла ему в голову.

– Да ведь это Малюта! Малюта нашкодила! – воскликнул он, и сразу же от этой догадки все как-то стало на свое место. Нападениями Малюты можно было только гордиться, а не сетовать на них. Малюта, сука яловничего, деда Меркула, славилась далеко по округе. Собака жила грабежами. Днем она либо спала у куреня хозяина, либо играла с волкодавами, а ночью уходила «на охоту». Ни один табор не мог поручиться, что не будет ограблен этой хитрой и осторожной собакой. Она терпеливо выжидала, притаившись в бурьянах, пока люди мертвецки уснут, и тогда кропотливо рылась в пожитках. Малюта тонко обделывала дела и возвращалась с первыми лучами. Позевывая и облизываясь, она ложилась у ног яловничего и чутко засыпала. Иногда Малюту обстреливали бекасинником, солью и даже волчьей дробью, но счастье неизменно сопутствовало собаке, заряд никогда целиком не достигал цели. Попытки изловить ее живьем были безуспешны, и преследования только закаляли ее.

Дед Меркул, отлично зная проделки Малюты, преклонялся перед мудрой собачьей изворотливостью, никогда не корил ее, а людей, пытавшихся опорочить собаку, прогонял вон. Малюта, чувствуя это отношение хозяина, совершала каждую ночь все более дерзкие вылазки. Меркул уважал собаку и награждал ее тихой любовью. Он мог часами сидеть, выбирая из шерсти Малюты нахватанные за ночь блужданий колючки. Себе же дед никогда не чистил теплые чулки и все лето терпеливо ходил в репехах.

Положив сумку у Федькиного изголовья, Миша направился на поиски табуна.

День только начинался. От реки и балки поднималась парная теплота. Поблескивала роса. Утром степь казалась пышней, нежели во время зноя, когда листья сворачивались, удлинялись и растительность становилась острее и строже.

Буроватый заяц, чувствуя свежесть утра, выскакивает за просторную дорогу, не потревоженную еще колесами мажар, оглядывается, поджимая мягкие уши, и меленько щиплет конский щавель, обмытый росой. Вот его спугнули, он скрывается в густом разнотравье, и только на минуту перед глазами мелькают беленький пушистый задок и мохнатые быстрые лапки. На восходе любит работать крот, не зная, что возле черного дышащего бугорка его норы задерживается любопытный тушканчик, поднимается на длинных ногах, поводит усиками и, успокоившись, безмятежно, точно котенок, начинает умываться. На песчаных пригревах, у корней, продравших первородную землю, располагается на отдых гадюка, с шуршанием скручивая свое стальное пружинное тело, и, повернувшись к солнцу, засыпает у красноягодных кустов барбариса огромный, похожий на удава, желтобрюх.

Вон над Кубанью вершина насыпного кургана, похожего на баранью стариковскую папаху.

Много курганов красуется и над реками и по равнинам, напоминая сторожевой цепью либо о временах набегов, либо о воинственных вожаках, в чью славу насыпаны высокие могилы. Знал Миша больше двух десятков разных курганов, не раз врывался на коне на вершины, вспугивая байбаков и стрепетов, но этот, прозванный Золотой Грушкой, давно пленил молодого казачонка.

Если верить дедушке Харистову, рассказчику и бандуристу, то шабашили на этом кургане волшебные старухи, разлетаясь с буревым свистом при блеске первого луча, упавшего на кресты христианского храма. Но это было не так доходчиво, нежели старинная песня о бес-счетном ханском кладе, зарытом семнадцатью некрасовскими казаками, возвратившимися из турецкой земли, после того как опостылели им чужая страна и обычаи. Сами казаки, утоптав яму, спокойно вошли в Кубань – реку и все до одного утонули. Пел еще старик об атаманской булаве и нетленной грамоте, припечатанной золотой царской грушкой, с дарственным указом на земли войску казачьему Черноморскому: по Днестру, Западному Бугу, побережью Таврическому и по всей Кубани, начиная от границы Войска Донского и Ейского городка.

Общинные и вотчинные земли не больно прельщали бескорыстную ребячью душу. Но загадочная печать и сундук, кованный персидской красной медью…

Когда казачьи полки правого берега отправлялись в далекие походы воевать чужие земли для белого царя и захватывать новые города, они проходили мимо Золотой Грушки и досыпали землей – по шапке каждый – заветный курган. А вернувшись из похода, сыпали землю рядом с Золотой Грушкой, назвав этот второй курган Алариком. Гордо вздымалась Золотая Грушка, попирая своим величием низкорослый Аларик. И сейчас курган начала походов заслонил курган возвращения, и точно шаталась его тупая макушка, поднятая в последний раз летом четырнадцатого года ушедшими на войну тремя бригадами.

Снялся с кургана горный орел, махнул резным крылом, темным посредине, светлым по краям, и поплыл вдоль осыпей, то взмывая, то низко припадая над черными силуэтами мелкокустья.

Позолотились горы. Сливаясь в широкие столбы, поднимались туманы, будто спеша подпереть идущую на левобережные долины тяжелую, сытую тучу.

А табуна все не было. Начинались запольные земли, на горизонте стеной темнела кукуруза, поколыхиваясь макушками. В пологой лощинке, у полевой дороги, паслась одинокая лошадь. Миша узнал слепого коня из их косяка. Накинув недоуздок на угловатую голову лоша-ди, он поехал по дороге через кукурузу, доверившись коню. И тот бодрым шагом вывел его к светло-зеленому полю отавного проса, где паслась добрая половина косяка. Конь остановился, пошевелил ноздрями, заржал. Подскочил мышастый стригунок и, осторожно протянув любопытную морду, понюхал воздух. Миша легонько подстегнул стригуна под пузо. Лошак крутнулся на месте и, задрав хвост трубой, кинулся к насторожившемуся табуну. Кони находились в потраве, в землях соседней Камалинской станицы. Если увидят камалинцы, дело обязательно дойдет до неприятного атаманского разбора. Миша поспешно закруглил косяк и погнал его, гаркая и посвистывая, как заправский табунщик. Лошади, покачивая раздувшимися боками, охотно возвращались, обгоняя и покусывая друг друга.

По степи навстречу ему шли мальчишки. Заметив табун, окружили его и начали разбирать лошадей. У некоторых лошади исчезли, и ребята принялись укорять Мишу, обвиняя во всем происшедшем. Черная неблагодарность сверстников возмутила мальчика.

– Вы зоревали под полостями, а я уже ноги по колючкам рвал. – Он спрыгнул с коня, щелкнул кнутом. – Своих я тоже не нашел, а вот слюни не распускаю.

К Мишке подошел опечаленный Сенька.

– Кнутом не махай, не цыган, – тихо произнес он, – где коней шукать? Утекли.

– Домой подались, по конюшням.

– Может, так, а может, и не так, бабка надвое сказала. – Сенька покачал головой. – Надо подаваться в станицу, а там… тебе-то пышки со сметаной, а мне Лука кнутяги отвалит за «будь здоров».

Лошади потерли ноги, особенно – слабо спутанные. У табуна мальчишки принялись за лечение. Промывали раны и лечили либо выцарапанной из колесных втулок мазью, либо салом, вытопленным в котелках. Лагерь сразу оживился. Федька, заполучив всех лошадей, был доволен и охотно дал Мише саврасого мерина для поездки в станицу. Сеньке же уступил вислозадую кобыленку. Перед отъездом Федька обошел коней, повыдирал из хвостов репехи, именуемые еще женихами.

– Дорогой не скакать, мой дом объезжать и с собой харчей привезти, – сказал он, а когда ребята тронулись, покричал вслед: – Никому – что Малюта колбасу пожрала.

Сенька обернулся, приложил ладони трубой, заорал:

– Хай она сдохнет, твоя Малюта, чтоб мы ею хвалились!

Вскоре табор остался позади. Лошади, чуя дом, весело трусили. Иногда, забыв уговор, друзья пускались вскачь так, что пузырями вздувались рубахи. Их спутники – ребята поехали верхней дорогой, они же опустились на нижнюю дорогу, что вилась среди небольших перелесков, промойных бугров и щелей. У урочища Красные окалы проехали тихо, поднимая головы и с восхищением осматривая заржавевшие громады, нависшие над тропой.

– Знаешь, Сеня, я когда тут проезжаю, норовлю голову в плечи втянуть, страшно.

– Справедливо делаешь, Миша, – утвердил Сенька, – если скала по башке тюкнет, шею повредит, а для казака она самое главное. Сломаешь шею, куда будешь шнур от нагана цеплять?

– Я его в карман засуну.

– Можно и за голенищу, – усмехнулся Сенька, – не по форме, а форма для нашего брата самое наиглавнейшее.

За урочищем дорога постепенно поднималась к станице, стоявшей на обширном, высоко приподнятом плато. Станица посредине промывалась степной речкой Саломахой, переделенной мельничными гатями. Гати остановили течение, берега заилились, густо заросли камышом, кугой и болотной травой, которую станичники называли чмарою. Вечерами в камышах кричали беспокойные деркачи, стайками на полевые корма проносились утки, в глубоких ямах играли сазаны, поблескивая белыми брюшками, плюхались в воду, и серебристая рябь разбегалась лунными кругами.

Миновав протоку, ребята поднялись к станице по глинистой дороге.

Друзья жили на окраине станицы, так называемом форштадте, соседями через улицу.

– Авось даст бог, самого дома не будет. Пошли на мое счастье Павла, – тихо сказал Сенька, и в голосе его Миша почувствовал тревогу.

Бог не услышал Сеньку, несмотря на то, что юный батрачонок перекрестился на сияющие зайчиками купола Сергиевской церкви. У закрытых ворот угрюмо стоял Лука Батурин, приготовив за спиной бычий кнут, усиленный на концах тяжелыми лепехами из подошвенной кожи.

– Ну, ну, подъезжай, подъезжай, принц французский, – подмаргивая седой бровью, уговаривал хозяин, заметив Сенькину нерешительность.

– Дедушка, уйдите от ворот, – попросил мальчишка, не трогаясь с места.

– Это почему ж я должен уйти, а? – Кнут устрашающе завертелся в его руках.

– Дедушка, – издали закричал Миша, – пустите его, дедушка, он не виноват!

– Не твоего ума дело, шибеник, – погрозил Лука, сделав два тяжелых шага вперед.

Миша был полон чувства дружбы и самопожертвования. Подскочить, замахнуться на соседа – и в это время нырнет во двор приятель! Но Лука был старый человек, и поступок такого рода расценен был бы как страшное преступление, позорное для казака. Что делать? Двор Батуриных крайний. Сбоку улица, по бокам ее стояли молодые акации. Напротив белела оцинкованная крыша их дома, украшенная фигурными отдушинами. Отца не было, а только он мог бы вступиться за Сеньку. Провожаемый косым взглядом старика, Миша заехал в улицу, спрыгнул с коня и чуть не ползком пробрался во двор Батуриных. Пользуясь тем, что Лука разговаривал с Сенькой, Миша снял железную скобу, махнул другу и за спиной хозяина распахнул ворота. Сенька гикнул и вихрем ворвался во двор. Лука, успевший отскочить, заметил Мишу и погнался за ним. Мальчишку спасла резвость. Бросив погоню, Лука пошел в наступление на Сеньку.

– Абрек, басурманин, – шипел старик, – всем коням бабки раскровенил. Что ты там, женился?

Сенька сидел на раскидистой грушине. Вскарабкавшись на нее в минуты суматохи, он приготовился в крайнем случае перепрыгнуть с дерева на амбар.

Хозяин, обойдя дерево и постучав по корявому стволу кнутовилкой, потребовал, чтобы Сенька спустился вниз. Мальчишка скулил, медлил, ожидая, пока уляжется гнев старика. Недосягаемость Сеньки злила Луку. Он попытался взобраться на дерево, но, сорвавшись с первого гнилого сучка, сердито дул на ссадины, закровенившие руки.

– Слезай, хуже будет.

– Дедушка, дедушка, вы кнутом будете!

– Нет, я тебя вареником. Слезай!

– Боюсь, дедушка, – плакался Сенька, внутренне радуясь неудачной попытке хозяина достать его и жалея, что Мишка не был свидетелем конфуза.

В это время Сенькина кобыла после долгого раздумья потащилась к колодцу и опустила храп в корыто. Лошадь была горячая, опой неминуем. Лука, узнав атаманскую лошадь, бросил осаду, трусцой побежал к колодцу. Кобылица, почуяв воду, осатанела, вырывалась. Лука оскользнулся, попал коленом в грязь, наквашенную у корыта. Сенька притих. Втолкнув в двери сарая непокорную «худобу», Лука пошел по двору спокойным шагом. Пыл у старика прошел. Сенька, давно изучивший хозяйский характер, слез с дерева и нерешительно приблизился к Луке, покорно сняв шапчонку.

– Как коней выпустил, барбос?

– Волки загнали, всю ночь шукали, тьма-тьмучая волков. Кубань переплыли по Ханскому броду, – оправдывался Сенька, виновато потупясь.

– А велигуровских коней волки не гоняют? Чего ж у Велигуры кони в сохранности?

– Он атаман, а атаману, известно, везде скидка, – безобидным тоном произнес Сенька.

Лука снова рассвирепел, приняв слова мальчишки за личное оскорбление. Батурин всю жизнь бесполезно мечтал походить в атаманах, но на станичном боку казаки жили дружнее и побогаче и всегда отстаивали своих кандидатов, забивая форштадцев, выступавших несогласованно и вразнобой.

– Так ты еще насмешничать! – крикнул Лука, замахиваясь кнутом. Ремень опустился на Сенькину спину. Сенька упал, Лука подтолкнул его носком сапога и, когда тот вскочил, наискосок ударил кулаком по затылку. Удар был настолько неожидан и силен, что Сенька отлетел к корыту, стукнувшись головой о подпорки. Нестерпимая обида сдавила сердце ребенка, он цепко ухватился за скользкий столб и зарыдал жгучими, злыми слезами.

– Вы что ж это, Митрич, опять хлопца тиранили? – выходя из дома, укорила старая Перфиловна, жена Луки.

– Что ей станет, – огрызнулся Лука, затворяя ворота.

– Плачет же!

– Беспокоится! – буркнул он. – Плачет! Небось золотую слезу не выронит.

ГЛАВА IV

На кухонном крылечке Мишу встретила улыбающаяся женщина с добрыми глазами. Она приветливо глядела на мальчика, скатывая с рук комочки желтого теста. Мать Миши, Елизавета Гавриловна, была еще нестарой женщиной, но постоянные заботы рано огрубили ее когда-то красивое лицо и очертили рот скорбными складками. Нелегка жизнь казачки, с утра до ночи цепляются незаметные для мужского глаза мелкие домашние дела, которым не бывает ни конца, ни краю. Если казак мог передохнуть между сенокосом и полкой, между обмолотом и пахотой, а иногда и понадеяться на смышленого сынишку-погоныча, то казачке не бывает роздыху. Всю жизнь вертится она возле печи, коров, готовит впрок молочные продукты, месит навоз для кизяка, следит за птицей, свиньями. Спозаранку, когда так сладко спит муж, натяйув на голову овчинную шубу, в начале улицы играет на дудке пастух-чередничий. Поворачивается казак спросонок, щупает рядом пустое место, на котором вот-вот лежала жена, – бормотнув, переворачивается на другую сторону, продолжая сладкий утренний сон. Зорюет казак так же, как зорюет его строевой конь, опустив дремотную голову у влажной кормушки. А жена уже на ногах, уже выдоила коров, оттащила в закутку упрямых телят, выгнала коров на улицу. А опоздай немного – проведут мимо мычащую череду[1]1
  Стадо коров.


[Закрыть]
 и придется тогда догонять стадо, бегом поспевая за коровами, несущимися по сизым полыням выгона и по ядовитому молочаю. А после того, как розлито молоко в глиняные глечики и куры справились с золотистой дорожкой пшеницы, надо, вы-брав золу, разжигать печь, стряпать. В горячее время зачастую едет казачка за снопами и сеном, вывершивает скирды, глотает пыль у соломотряса, успевая справиться и дома. Ведь никто не сделает за нее того, что хозяйке положено сделать.

Приходит поздняя осень, мчатся по станицам свадебные тачанки, украшенные яркими лентами, позвякивают оружием и графинами хмельные дружки-бояре, и усатая голова свата подпрыгивает у крыла, обрызгивая расшитый разноцветными нитками холстинный рушник. На-плевать удалому свату, что, прежде чем легло на его плечо это полотенце, надо было выдергать коноплю, составить ее в шатровые кучи, вымочить в гнилой реке, кишащей пиявками и ужами, вытрепать стебли, насучить нитки, наткать длинных полотнищ, а после долго еще их белить, окуная в копанки и растягивая для просушки на пригорках.

Зима не приносит долгожданного покоя: начинается пряжа, взапуски работают прялки, вязальные крючки и самодельные ткацкие станки, перерабатывая овечью «вовну» на шароварное и черкесское сукно, на чулки, кофточки и перчатки. Встрепенется темной ночью хозяйка, выглянет во двор и, если увидит, что где-то замерцал уже огонек у ретивой казачки, быстро засвечивает каганец, и комната наполняется шмелиным жужжаньем веретена. Минуты короткого роздыха наступают, когда подрастает сын, оженится, и в семью приходит домовитая невестка. Только тогда имеет право свекровь и чуть попозже подняться, и посудачить на лавочке с соседками, выбрать время для посещения церкви.

Миша привязал мерина на базу, у деревянных яслей, пошел, придерживая лежащие на плечах недоуздки. Коню хотелось пить, он поглядел вслед Мише, попробовал потянуть ясли, прерывисто заржал.

– Маманя, кони не приходили? – спросил Миша.

– Куда?

– Домой.

– Да они ж на попасе.

Миша уставился на мать выпуклыми зеленоватыми глазами.

– Ты шуткуешь, маманя. Они в сарае.

– Нема их в сарае.

Миша быстро зашагал к сараю, распутал веревочную петлю, служившую вместо засова, потянул на себя дверь, заглянул. Кони сгрудились у входа. Миша снова завязал петлю, улыбнулся.

– Ишь занудились кобылки. Со степи домой, а из дому на волю тянет.

– Небось напугался, Миша? – опросила мать, тепло поглядывая на своего любимца.

– Не пужливый. Я так и знал, кони-то в сарае.

– А где ж им быть. Видать, Черва увела. Пришла распутанная, а за ней, как полагается, все увязались. Я ей кнута всыпала.

– Зря, мама, Черву, то, видать, Купырик напроказила. – Миша направился в дом, у сеничных дверей задержался. – Мама, ты харчей бы приготовила загодя, ребята вот-вот подъедут, ждать не будут. Надо к табору засветло возвернуться.

– Приготовлю, приготовлю. Напоила бы тебя каймачком, сыночек, да кот всю верхушку сожрал. Хоть бы завез его куда-нибудь. Жалеешь все.

– Может, еще кто каймак слизал?

Мать отмахнулась:

– Больше некому. Кот. По всему видно, он.

– Ты мою новую полстенку не видела? Чисто весь побился на Федькиной кляче, – переменил разговор Миша.

– Полстенка под редюжкой, на койке, ты ж сам ее туда прибрал.

– Может, и прибрал, я что-сь запамятовал.

Летом Миша спал в холодном коридоре забитого парадного входа. В коридоре складывали «жмени» прочесанной конопли, семенное просо и клещевину, и тут же по бокам ступенек стояли два трехпудовых бачка с медом от собственных пчел.

«Не иначе какой-то воряга каймачком заправился, – Думал Миша, перекидывая тряпичные плетеные половники, – кот у нас сознательный». Полстенки не находилось. Мальчик поднял одеяльце, подушка откинулась, и у него округлились глаза. Миша замер с одеялом в одной руке и с полстенкой в другой. Кот совершил оскорбительное, возмутительное дело. Взяв потник и подушку, Миша вышел в кухню с мрачным лицом и глазами, полными слез. Мать, торопливо обтерев руки о фартук, схватила подушку.

– Опять кот. Ах он, проклятущий, как же ее теперь отстирать? Придется перья перебрать.

Миша пришел в себя. Глаза его были уже сухи.

– Давай кота, маманя.

– Давно бы так! Житья от него нема. В мешок его, сыночек, да выкинь аж на Камалинском юрту, чтоб им в нашей станице не пахло.

Торопливо поев пресных пышек, облитых вершковой сметаной, и запив кружкой молока, Миша отправился поить лошадей. Елизавета Гавриловна вытряхнула из торбы крошки и положила туда кусок сала, пышек, хлеба.

«Маловато, – определила она, заглянув в сумку, – Сеню будет угощать, надо на двоих».

Вынув из борща кусок мяса, всунула в торбу и, оправляя под платком волосы, отправилась к погребу… Миша спускался с чердачной лесенки, держа под мышкой белолапого кота.

– На горище нашел, – весело заявил Миша, – Ты куда? за молоком? опять навяжешь глечик? Не надо, мама. Берегись с ним… Я лучше в мешок кота всуну.

Мальчишка был в паутине и пыли. Кот, ничего не подозревая, безмятежно мурлыкал, то вбирая, то выпуская из розовой пленки белые когти. В мешок полез неохотно. Когда же мешок был завязан – заметался и замяукал.

– Теперь не уйдешь, – торжественно определил Миша. Он выехал на улицу, держа мешок на отвесе.

Мать, заперев ворота, крикнула вдогонку:

– В бурьяны его, шкоду! Мышей не ловит, только вершки охватывает.

В степь возвращались гуртом. Сенька поджидал их на выезде у кладбища. Пристроившись, он оделил всех мочеными яблоками. Ехал, помахивая ногами, нарочито желая обратить внимание на потрепанные опорки, подвязанные шпагатом.

– Павло наделил, – похвалился он, – вернулся как раз со второй возки с кукурузой, вместе с Любкой. Заметили – ноги в цыпках да подсадинах, обужу приволокли. Теперь я кум королю, сват министру.

Рябоватое лицо Сеньки сияло удовлетворением. Кусая яблоко боковиной рта, он улыбался, показывая щербатый зуб.

– А кнутяги попало? – съехидничал Мишка.

– Ну и попало, – хмыкнул Сенька. – Я угинался. А вот когда черт пузатый кулаком по шее зацепил, куда от кнута тяжельше показалось, будто молотом жахнули, во тебе крест, до сих пор в ушах шумит. Я уж Павлу не жалился, а то он старого черта на кишмиш бы разделал. Перфилиха тоже штуковина. Павлу обещала харч навязать, какой в ночном положен, а уехали Павло с Любкой, горбушкой захотела отделаться. Да и горбушка-то мало что зуб сломаешь, а и чуток цвелая.

– Может, хлеба не было, – посовестил Миша, – так и у нас бывает.

– Кабы не было, а то при мне хлеб вынула… Говорит: «Ты там обжиреешь – и вовсе коней не укараулишь». – Сенька длинно-залихватски сплюнул. – Только она не на такого дурака напала. Забратовываю я коней под сараем, зырк в угол – курица несется. Огляделся я да как сигану на нее, всем телом прикрыл, чтобы шум не подняла, бо курица, коли не донесется, становится какой-ся чумовою.

– Что ж она тебя за пупок не клюнула, а? – спросил Миша, не совсем доверяя охочему до выдумок приятелю.

– Клюнула?! – Сенька скривился. – Такое скажешь. Говорю ж тебе, что я на нее, как лютая тигра, кинулся, вот только не постерегся, только пять яиц осталось да болтняк, а с трех осмятку сделал. Открутил несушке голову да в мешок. Выбрался тихом-михом с сарая на огород, за бузиной да за тутовником пролез и сунул в; мешок под загату, думаю: ехать буду, подцеплю с ходу.

– Подцепил? – спросил живо заинтересованный Мишка.

– Слухай все по порядку. Ты ж Луку знаешь, беспокойный он, вот и тут крутится по двору, как сатана на бечевке, все наказывает, чтоб коней лучше кормил да поил. А я его краем уха слухаю, а у самого думка: чи не стибрит мою курицу Рябко-кобель, больно уж он ко мне принюхивался. Подъезжаю, ан так и случилось, курицы под загатой нету. Я туда, сюда… Гляжу, а посеред огорода Рябко рычит, мой чувал кудлатит. Кабы чувал не такой крепкий, пропала бы курица. Кобель жует курицу сквозь мешковину, а прогрызть кисло ему. Бросил я коней, кинулся к Рябку, силком отнял чувал да обратно, а кони, меня не дожидаясь, опять домой повернули. Прицепил чувал за акацину, а сам за ними, тпр-р-ру, кричу, а кони все шибче и шибче, только пыль из-под копыт, в ворота уперлись…

Угадывая нетерпение друга, ожидавшего развязки его приключения, Сенька хитро оборвал рассказ на самом интересном месте.

Ехали по выгону. Вдали холмисто маячил полуденующий яловник Меркула. С полей возвращались мажары с кукурузой. Не было зноя, и волы степенно помахивали тяжелыми махрастыми хвостами. У налыгачей чаще шли женщины, редко попадались казаки, то были либо раненые, отпущенные на побывку, либо непригодные к строю. Война повыбирала с кубанских станиц казаков, осень семнадцатого года и свобода ничего не дали. Приходили с фронтов солдаты, а казачьи дивизии держали под ружьем предприимчивые мятежные генералы, подтягивали к революционным центрам, думая в удобный момент залить пламя революции лавой надежных полков.

Запущены плодородные земли, появились опять волчьи стаи, развелся заяц в большом числе, в лимане Черных лоз встречались злые кучки вепрей, перекочевавших с низовьев…

– Ну, а дальше? – прервал молчание Миша.

– Что дальше?

– Кони в ворота, а ты?

– А, ты вот про что? – Сенька довольно осклабился, – Там было дело известное. Я вот про другое думаю. Хворобные у меня, Мишка, думки в башке, хужее шкарлатины. – Поймав недоумевающий и вместе с тем вопросительный взгляд приятеля, продолжал: – Вот гляжу на станичных работяг и диву даюсь, чем все держится. Ведь только мы, ребята, хозяинуем да еще бабы. Когда же это с фронта наши придут да худобу приведут? Провалиться мне на этом месте, Мишка, сегодня ночью батю своего во сне видал. Вроде сидит он в блиндаже и пряшным гребешком волосья на голове чешет, а сбоку басурман в чудной шапке, с махром, и до самого лба башлыком замотанный. Батя хоть вошву ловит, а тот без дела сидит, на убитого похожий, и так жалостливо на батю смотрит…

– Да как он глядеть может, ведь сам говоришь, до лба завязанный басурман, – перебил рассказчика Миша.

– До лба? Ясно, до лба, а щелки-то он оставил, что ж он, как турок, так и впрямь круглый раззява? – вывернулся Сенька. – Ну, хватит про сонное царство – государство. Ты хотел про курицу-несушку, слушай. Уперлись кони в ворота, а Лука тут как тут. «Опять, черт вонючий, коней упустил». А я ему в ответ: «Да я, дедушка, с мерина упал, со двора, проклятый, идти не хочет, видать, вы ему понравились». Сам плачу…

– Неужто плачешь?

– Снарошки… плачу! Гляжу, он меня левой подсаживает, а в правой батог наотмашь держит. Плохо, думаю, дело твое, Семен. И верно, посадил, да потом как учешет меня через голову, да и по мерину, да вдогон мне: «Вот погляжу, как ты еще падать будешь, растяпа».

– Больно было?

– Где там больно, угнулся я… Кони наметом пошли, да только не туда, куда мне нужно. Думаю, чувал-то останется, а хозяин стоит – смеется, да кнутом по пылюке хлещет, видит, что я снова замялся, вздумал меня Рябком травить. А Рябко в саду гавчит, по всему видать – на акацине поживу чует, а достать не может. Диранул я тогда коня удилами вдоль рта, на растяжку, чуть на зад не посадил, повернул, да в улицу, к курятине. Лука заметил, наперерез. Кони спужались, шарахнулись. Федькину кобылу к вашему забору здорово прижало, надо поглядеть, не порвала ли брюхо. Все ж я раньше деда к акацине попал, рванул чувал с налету по-чеченскому и – ходу. Вот теперь думаю, Мишка, догадается хозяин аль не догадается. А дотяпает, не миновать новой порки. Весь я какой-ся пороный, распоронный… Житуха… – Сенька засмеялся, швырнул огрызком яблока, достал из-за пазухи другое, угостил друга.

– А сам? – принимаясь за яблоко, спросил Мишка.

– Оскомину уже набил. Зря их с погреба прихватил. Тоже чуть не засыпался… Хозяйка недавно намочила, еще не укисли… А ты чего кота-бедолагу забратал, ему в чувале душно, – переменил тему разговора Сенька. – Шкуру драть будем, а?

– Поганиться с ним, – сердито сказал Миша, – он каймак пожрал, да еще… подушку обгадил.

Сенька рассмеялся.

– Ишь сатана. И ты с ним подкидываешься. Ну-ка, давай трошки вперед.

Мишка продвинулся на полкорпуса. Мешок висел спокойно, кот слабо шевелился, не проявляя особого беспокойства. Это обстоятельство крайне не понравилось Сеньке.

– Ребята, – покричал он, – сюда до кучи, сейчас из кота каймак выбивать начнем.

Ребята подлетели, подняв тучи пыли.

– А если он опять? – беспокойно спросил Мишка.

– Что опять?

– В мешок?

– А, – догадался Сенька. – Не робей, гуртом вымывать будем, – Хлестнул по мешку.

В Сенькиной плети замысловато пропущен толстый дрот, кот подпрыгнул, мешок соскользнул под брюхо, когти кота вцепились в брюхо Червы. Кобылица кинула задом и припустила по дороге.

– Давай сюда, – кричал Сенька, скача рядом, – мы его плетями на весу, на весу.

Поняв замысел друга, Миша, подхватив мешок, передал Сеньке. Тот принялся пороть по мешку. Уморившись, передал другим. От мяуканья кот перешел к хриповатому крику, совсем не похожему на кошачий.

Мише стало жаль кота, которого он знал еще бархатным ласковым малышом, гонявшимся за мухами, воробьями и собственной тенью.

– Ребята, хватит, надо выкинуть, – сказал он.

– Не возвернется? – усомнился Сенька, оглядываясь назад, где еле-еле виднелись острые верхушки тополей.

Обречь кота на бездомные скитания по бурьянам показалось Мише слишком большой жестокостью. Он охотно поддержал чье-то предложение подарить кота деду Меркулу.

– Хай Меркулу мышву ловит в халабуде, – утвердил он. Меркул считался лучшим яловничим. Станичники, избегая беспокойного ухода, отдавали гулевой скот в яловники и особенно охотно доверяли рыжебородому пастуху Меркулу. Знали, что он не заспится, выберет лучшие корма, вовремя напоит. Меркул рачительно следил за скотом, и не было у него случая волчьей шкоды или пропажи. На сочной отаве пестрело разномастное стадо. Наевшись росистой травы, лежали сытые яловые коровы и бычки-третьяки, отрыгивая жвачку с глухим утробным звуком. Быки медленно поворачивали головы, жмурились и двигали челюстями. Ничто не беспокоило скот: ни мухи, ни слишком знойное солнце, и животные как бы подчинялись общему покою этой сытой многотравной осени.

Молоденькие телочки, как беспокойная, неутомимая детвора, бродили взад и вперед, сопровождаемые бугайками-двухлетками, которые иногда останавливались и как бы безразлично поднимали головы, обнажая и грея красные десны. Иногда, собравшись группой, скандалили возле приглянувшейся им всем телочки, и мигом рвалась короткая дружба, бычки избочивались, угрожая неокрепшими рогами, и, разогнавшись, пытались поразить соперника. Но стоило только натолкнуться на матерого бугая, шарахались и, уже находясь в безопасности, снова принимали искусственно свирепый вид.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю