Текст книги "Призраки Дарвина"
Автор книги: Ариэль Дорфман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
ПЯТЬ
Уже не одно солнце закатилось для меня.
Фридрих Ницше. Так говорил Заратустра
Могу я поговорить с мистером Фостером?
– Здесь проживают целых четыре мистера Фостера. Вам которого? – Это была попытка отсрочить сообщение, поскольку голос – осмотрительный, нейтральный, чиновничий – напомнил мне события прошлого, и что-то сжалось в животе.
– Фицроя Фостера.
– А кто говорит?
– Филип Паркер, сотрудник американского консульства в Берлине. Вы Фицрой Фостер?
– Да. Что-то случилось?
– Вы супруг миссис Камиллы Фостер?
– Да, да, да, черт побери. Что произошло?
Несчастный случай. Нет, не смертельный, моя жена жива, все жизненно важные функции сохранились, и органы работают нормально, вот только…
– Вот только что?
Голова. Ей в голову попал какой-то обломок, сказал Паркер.
– Обломок Берлинской стены, ну, вы понимаете. Пока нет четкого понимания, что случилось, сэр, но, похоже, она стояла у подножия, а наверху группа людей разбирала стену на сувениры, таких называют…
– Да плевать я хотел, как их…
– Mauerspechte, дословно «настенные дятлы». Но некоторые обломки были очень большими, и, как назло…
– Как она? Где она? Господи, он сделал это! Он добрался до нее!
– Никто этого не делал. По крайней мере, умышленно. Они тут же спрыгнули вниз и вызвали скорую. Люди просто праздновали. Я понимаю, что вы сейчас в шоке, но если успокоитесь, я продиктую адрес больницы и телефон лечащего врача. По его словам, ваша супруга вне опасности.
Успокоиться? Как я мог успокоиться? Мой мир рушился быстрее, чем Берлинская стена. Единственный, кто мог меня спасти, кто знал всю правду о моем призраке… Что, если она, если она…
– Я спокоен, мистер Паркер. Вы правы, моей жене не поможет, если я… Короче, я позвоню врачу, но не могли бы вы сказать, в каком она состоянии? В коме? В сознании? Или…
– Как скоро вы сможете сюда приехать, мистер Фостер? Я имею в виду, в Берлин.
Как ему объяснить, что я не могу приехать? Ни в Берлин, ни куда бы то ни было. Нет паспорта. Нет фото. Что я почти год практически не высовывал носа из дома и только ради моей любимой, моей милой Кэм начал хоть куда-то осторожно выходить. Но кому-то придется поехать, кому-то нужно это сделать, но вот кому? Мистер Паркер по ошибке принял мое молчание за что-то другое.
– Мы понимаем, что с билетами в Берлин, наверное, напряженка. Это продлится еще пару дней. Просто город стал центром вселенной. Все хотят срочно лететь сюда, ведь здесь творится история, это довольно захватывающе. Мистер Фостер, прошу прощения, я понимаю, что ваша жена присоединилась к торжествам и… Но хотел бы подчеркнуть, что консульство попробует помочь вам, авиакомпании оставляют какое-то количество мест на случай чрезвычайной ситуации, подобной этой.
Какая еще чрезвычайная ситуация? Как он мог так тянуть время, не давая никакой реальной информации, и вместо этого вешать мне лапшу на уши о каких-то настенных дятлах стены, торжествах и истории. Я говорил с идиотом, который не заслуживал того, чтобы ему объяснять, почему я не могу отправиться в путешествие и ехать придется отцу или кому-то из братьев.
– Мистер Паркер. Моя жена. Она может говорить? Она в сознании? Пожалуйста, расскажите коротко, а то вдруг я не дозвонюсь до больницы.
Паркер утверждал, что ему неудобно озвучивать медицинское заключение и что они руководствуются строгим протоколом, когда речь идет об американских гражданах, получивших травмы за границей, но он понимает, какой это стресс для меня и… Миссис Фостер якобы страдает от ретроградной амнезии. Врачам придется уточнить диагноз, но если вкратце, она проснулась сегодня утром – и прекрасно себя чувствовала, настаивал Паркер, – но понятия не имела, что находится в Берлине, и не знала, почему вообще здесь оказалась, у нее не осталось никаких воспоминаний о праздновании у стены и… Здесь Паркер начал заикаться.
– Она не помнит, кто она?
О нет, она очень даже помнит, кто она, вот только считает, что вчера было десятое сентября 1989 года и ей четырнадцать лет. Оказалось сложно найти ее мужа, поскольку она вообще не помнит, что замужем.
– Она постоянно спрашивает об отце, докторе Кэмероне Вуде, но, по нашим данным, он уже умер. К счастью, при ней была карточка отеля, и в номере мы нашли ее блокнот с телефоном в Штатах и вашим именем огромными буквами внутри громадного сердца. Поэтому и позвонили вам, как ее ближайшему родственнику.
Я сглотнул и попросил его повторить день и год. Не потому, что я плохо расслышал в первый раз, просто мне нужно было понять, что это значит. Если ее последнее воспоминание было за день до того, как я показал ей фотографию моего посетителя, если в результате несчастного случая Кэм вернулась в то время, когда она еще не видела лица моего посетителя, это можно считать доказательством его вины: он пытался стереть в ее сознании все следы своего существования, не дать приблизиться к себе. Он пытался убить ее, как и мою мать, он… Но сейчас некогда тратить время на Генри, этого мерзавца. Пришлось сказать Паркеру, что отец будет в Берлине завтра, в крайнем случае послезавтра, если не сможет купить билеты.
– Потому что вы…
– Я болен. Мне нельзя вставать с постели. Отец позвонит вам, как только я объясню ему, в каком состоянии Кэм, то есть моя жена.
Поздно вечером папа уже сидел в самолете до Западного Берлина. А на следующее утро сразу поехал в университетский медицинский комплекс «Шарите», где побеседовал с командой врачей, лечивших его невестку. Они рекомендовали не сообщать ей об их родственных отношениях, чтобы уберечь ее от шока, вызванного известием о кончине отца. Медсестры не давали ей вставать и убрали все зеркала, в котором отразилось бы лицо двадцатидвухлетней девушки, которая считала, что ей всего четырнадцать. Идея заключалась в том, чтобы держать пациентку на седативных препаратах вплоть возвращения домой, где она узнает правду. Кэм несколько озадачило, что она оказалась в Берлине, но усталость притупила природную любознательность. Еще ее слегка обеспокоило, что грудь, казалось, выросла, что она обнаружила больше лобковых волос, чем помнила, и чувствовала себя более крупной, более опытной, однако все эти изменения она приписала несчастному случаю, к которому тоже не выказывала особого интереса. Доктора предположили, что она примет любые объяснения, почему вместо родного отца за ней прилетел мистер Джеральд Фостер. Он должен небрежно сообщить, что ее отец болен гриппом и поэтому попросил мистера Фостера заменить его, то есть намекнуть между делом, что, возможно, с ее отцом не все в порядке, но лишь вскользь, чтобы не беспокоить пациентку. А вот пробудить миссис Фостер в новой реальности вменялось в обязанность супругу.
Я готовился выполнить эту задачу. Камилла явилась практически из ниоткуда, вынырнула из моих мечтаний о прошлом, чтобы спасти меня. Теперь пришло время вернуть ей долг.
Врачи не исключали, что память восстановится, как только Камилла увидит меня: она не удивится, воспоминания просто нахлынут на нее, и все.
– Такое возможно? – спросил я отца по телефону.
– Есть вероятность. Бывали случаи…
– А если нет, как долго это про…
– Недели, месяцы, даже годы. Иногда даже… хотя это не ее случай, по их мнению. Это когда затронут гиппокамп и латеральное что-то там… МРТ и компьютерная томография не показали никаких повреждений. Поверить не могу, что «Полароид» помог разработать методы, которые вселяют в нас надежду на скорейшее выздоровление. Так что давай скрестим пальцы и помолимся, чтобы одна твоя улыбка, сынок, помогла ей.
Я порадовал Кэм этой улыбкой по возвращении, но память к ней не вернулась. Однако она улыбнулась в ответ, и я почувствовал душевный подъем, как будто солнце взошло после бесчисленных темных ночей. Кэм едва была в сознании, но, разумеется, узнала меня. Последним воспоминанием, бурлившим внутри нее, как она призналась позже в момент близости, был поздний вечер десятого сентября 1981 года, когда мы попрощались, так и не занявшись любовью, договорившись встретиться рано утром, чтобы вместе пойти в школу. И вот он я, как и обещал, улыбался ей, правда изменившийся, и черты лица, которые камера отказывалась запечатлеть, несли отпечаток времени.
– Ох, как ты вырос, Фицрой Фостер, – прощебетала она кокетливо, когда санитары выкатывали ее из машины скорой помощи, а потом жестом велела нагнуться поближе и прошептала на ухо: – Я тоже подросла со вчерашнего дня. Подожди немножко, и увидишь, какой подарок я приготовила тебе на день рождения. – Едва произнеся эти слова, она уснула, ее подняли по лестнице, и я уложил ее в постель, которую она не узнала, хотя сама же лично и купила. Наше свадебное ложе. Постель, хранившая воспоминания о нашей близости, которые Кэм утратила.
Она считала – но почему? неужели ее тело не помнило, как открывалось мне? разве ноги, пот и секс не имели собственных воспоминаний? – что по-прежнему оставалась девственницей.
Я пытался не отчаиваться. Что бы она сама посоветовала? Посмотри на эту катастрофу как на возможность, Фиц, вот что. Ты можешь впервые испытать радость оттого, что я люблю тебя всеми своими клетками, относись ко мне как к источнику вечной молодости. В конце концов, ты же пропустил те семь лет, и пусть каждый из нас помнил о своей половинке и хранил чистоту, но теперь тебе выпал шанс заполнить эти пробелы. Да, это вызов. Я уверена, ты справишься. Помни, где-то внутри этого четырнадцатилетнего разума прячется твоя жена и любовница, которые ждут, чтобы их научили всему, и они готовы начать все сначала.
Вот только со мной говорила не она. Это я сам себя наставлял, бормотал под нос, опрокинутый в пустоту, темную, бесконечную пустоту, из которой Камилла меня вытащила, от которой она больше не спасет меня, возможно, никогда.
Убедившись, что она спит, я спустился по той же лестнице, что и восемь лет назад. Тогда я ожидал, что заеду за Кэм и мы вместе отправимся в шкалу, пока простой щелчок, а затем второй и третий не сделали это будущее невозможным.
– Все могло быть хуже, Фицрой, – буркнул отец.
Он не стал развивать эту тему. В нем жива была память о маме. По крайней мере, посетитель пощадил мою жену. Может, чужак полюбил ее, может, она так близко подобралась к нему в этом последнем путешествии, следуя по его стопам, что он решил не тащить ее в темноту, где обитал и от которой пробудился – но как? Она знала, по ее словам, как это произошло, когда, где, почему, и, возможно, именно поэтому он заставил ее замолчать. Он не хотел, чтобы она поведала мне его историю, боялся, что не сумеет вернуться к тому, кто теперь понимает его, навсегда отлученный от меня.
Она ошибалась насчет его доброжелательности, простой потребности быть узнанным, увековеченным. Посетитель, должно быть, запаниковал, когда Кэм все глубже преследовала его тень, устремившись в темное сердце Европы, не одобрял ее расчетов, ненавидел, что она проникает ему под кожу, в его глаза и смотрит на эту неволю его озадаченным, меланхоличным взглядом вампира. Страх, его наполнял страх, этого Генри, с каждым ее обещанием выцарапать его из меня, убедив его своими темными глазами, сверкающими, как полуночное солнце, что он должен отказаться от своей миссии. Он завидовал, что она любит меня так сильно, что ему придется прекратить эксперимент и обратиться в ничто или переселиться к кому-то, кто заслуживает, чтобы его жизнь опустела.
Изыди, возвращайся туда, откуда ты пришел, демон, гниющий в какой-нибудь европейской могиле или обглоданный рыбами на дне бескрайнего моря. Ты влюбился в нее, ты созерцал ее моими глазами, не мог убить ее, как мою мать, и поэтому ты сохранил моей Кэм жизнь, оставил меня с ней, но без нее, черт бы тебя побрал, будь ты проклят! Хотя ты и так проклят, разве мое проклятие или моя боль что-то значат для тебя, ведь призраку наплевать, что он похитил ее душу, а заодно и мою.
Безумные мысли; что я знал о том, чего он хочет, да и вообще о нем? Безумные мысли, но когда теряешь кого-то, как я потерял любимую и наш дом, не получается жить дальше, если только немного не сойдешь с ума.
Однако даже в пылу безумия и горя мне было ясно: каким бы планом ни руководствовался посетитель, он опирался на то, что находился в центре моего существования и внимания, доказывая, что по-прежнему является моим хозяином и господином. Готов ли он был преподать мне урок любви, как казалось Кэм, когда ее поиски подходили к концу, или он ненавидел меня, в чем я был уверен с самого начала, – в любом случае ему требовалось мое содействие, чтобы продолжать и дальше процветать.
Тогда нужно его игнорировать, отделить его от лица и тела, не делать больше фотографий, никогда, ни единой. Я перестану отныне вдыхать в него жизнь. Без меня ему конец.
Только однажды – в тот день, когда папа привез Камиллу из Берлина и ждал, когда я спущусь по роковой лестнице, а Хью и Вик молча наблюдали за происходящим, я допустил очередную фотосессию. Отец тогда словно бы прочитал мои мысли и нанес превентивный удар, прежде чем я успел объявить о радикальном решении.
– Давай сделаем снимок.
– Нет, – огрызнулся я. – Больше никаких снимков. Пусть сидит там в темноте, посмотрим, как ему понравится. Никаких больше появлений и выходов в свет.
– А что, если… – Отцу не нужно было заканчивать эту фразу.
Что, если этот вурдалак доволен? Что, если он исчерпал свои возможности появляться и растратил остатки энергии на ужасающее вмешательство? Что, если тяжелое состояние Кэм смягчило его сердце? Что, если жертва моей жены утолила его похоть и жестокость?
Вместо этого отец добавил:
– Ради нее. Это первое, о чем она попросит, когда к ней вернется память – а она вернется, доктора нас обнадеживают, – Фицрой, она захочет узнать, здесь ли он.
Так что я позволил сделать еще один снимок, дал Генри еще один шанс навсегда исчезнуть, позволил папе нажать еще раз кнопку на еще одном полароиде, в последний раз, подумал я, наблюдая, как камера выплевывает мое изображение.
Он был там. Разумеется.
Ничто не могло его успокоить.
Я предал его смерти и забвению.
Если захочешь вернуться, сволочь, поищи кого-нибудь еще.
Как описать следующие годы? Прежде всего, это тягучая сладость, пока я наблюдал, как Камилла Вуд снова становилась Камиллой Фостер. Она быстро училась, что неудивительно. Как только Кэм осознала свое состояние, как только оплакала кончину своего отца во второй раз, как только сосредоточила свой разум на том, что кричало диким криком ей из зеркал о безвозвратной потере лет и опыта, она со всем хладнокровием и спокойствием сосредоточилась на том – у любого ли человека, потерявшего память, нашлось бы столько внутренней силы? – чтобы начать все сначала, четырнадцатилетняя девочка в теле взрослой женщины.
– Да некоторые люди, – улыбалась она, – убили бы за возможность оказаться в моей шкуре.
По крайней мере, чувство юмора никуда не исчезло. С другой стороны, все научные знания, которые Камилла накопила с подросткового возраста, казалось, испарились. Было больно смотреть, когда я разложил перед ней – это случилось через две недели после ее возвращения из Берлина – стопку ее заметок по ДНК, молекулярной биологии, зрительной памяти. Она изумилась:
– Это я написала?! Я работала в МТИ и стажировалась в Институте Пастера в Париже?!
Но она была не из тех, кто впадает в депрессию, и такой же осталась. Я помог ей заняться наукой, сосредоточившись на ее собственном случае: мы вместе изучали мозг, и Кэм училась с невероятной скоростью. В поле СА1 гиппокампа, где должно быть поражение, оно никак не проявлялось. Но врачи настаивали на том, что это, скорее всего, диффузное повреждение аксонов, что бы это ни значило; и мы начали отсюда, выяснив, где хранится долговременная память, какова роль нейротрансмиттеров, как мозг восстанавливается после травмы и как личность формируется и не распадается благодаря тому, что мы помним.
– Почему я столько сил вкладывала в изучение памяти, особенно визуальной, и того, как она генетически передается от поколения к поколению? – спросила она, глядя на меня такими невинными глазами, что я чувствовал себя преступником, грязным, очень старым – на несколько веков старше, чем она. Я сказал, что ей придется выяснить это самой. Лучше всего воспроизвести промежуточные этапы своего предыдущего исследования, как если бы она распутывала эту ниточку впервые. Если сразу перепрыгнуть к выводам, она только запутается. Отчасти это было так, но куда более глубинная правда заключалась в том, что если бы я открыл, почему она ступила на этот путь утром в день моего четырнадцатилетия, то пришлось бы представить моего посетителя и закрепить его фантасмагорическое присутствие в ее глазах и сознании, а я категорически отказывался это делать.
В этой стратегии имелись некоторые шероховатости, которые я осознал, когда было слишком поздно вносить какие-то изменения. Возможно, нельзя было лишать ее движущей силы, навязчивой идеи, которая отвлекла ее от изучения рака и заставила с головой уйти в расследование, как образ незнакомца вдруг проявился внутри любимого мальчика. Без этой мотивации наука казалась далекой, абстрактной, утомительной. Камилла послушно читала, совершала какие-то телодвижения, продолжала оставаться гением химии и биологии, вот только искра погасла.
К счастью, ее привлекли другие области знаний. Кэм по-прежнему великолепно говорила по-немецки и по-французски, это были ее моторные навыки, если уж на то пошло, но теперь она проявляла особый интерес к испанскому. Прежде чем она вернулась из Берлина, я унес на чердак все книги об Огненной Земле и путешествиях Кука и Дарвина, Магеллана и Уэдделла и все материалы по антропологии и истории. Я также спрятал от нее бесполезный список подозреваемых, фотографии и отчеты, присланные из Европы, все сообщения и ксерокопии, бесцеремонно запихнув всю кипу бумаг в ящик вместе с фотографией Виктора Гюго, которую мой проклятый предок сделал более века назад. Но я не додумался спрятать заодно словарь испанского и учебник грамматики, и очень скоро Кэм ухватилась за них и начала совершенствовать свой испанский.
– Почему испанский? – поинтересовался я.
– Он пригодится, – ответила Камилла, и я почувствовал, как холодок побежал по позвоночнику, а потом сгустился в желудке.
Такими же словами она побуждала меня изучать именно этот язык. Но я не мог упомянуть об этом, не раскрывая, почему она заставляла меня взяться за испанский: потому что считала, что он нам пригодится, если мы когда-нибудь отправимся на Огненную Землю.
Но я скрывал от нее не только это.
Фото, для начала.
Доктор Далримпл, ее лечащий врач здесь, в Штатах, сетовал, что нет никаких проверенных лекарств от ее болезни, но, однако, фотографии не помешали бы. Описаны случаи, когда образ из прошлого помогал пациенту все вспоминать. И мы действительно завалили ее немыслимым количеством снимков ее с отцом, а затем без него, с выпускной церемонии, зарисовками из ее парижских поездок, но все тщетно, никаких ассоциаций они не вызывали.
Я ощущал, что всякий раз ей хотелось спросить, почему среди этой обширной коллекции нет моих портретов, даже со свадьбы нет ни единого снимка. Да, ее так и подмывало задать этот вопрос, но она поняла, непонятно откуда, что озвучивать его не стоит. Она считала, что у меня аллергия на фотографии и родные просто решили, что мне надо держаться подальше от фотоаппаратов, так что моя единственная камера – это ты, Кэм, пошутил я, и она засмеялась над каламбуром. Видимо, смех был ее способом не признаваться, насколько неубедительными звучали все отговорки.
Мне больно было дурить мою любимую, наблюдать, с какой легкостью она принимала любую глупость, которую я изрекал, словно Кэм было четыре, а не четырнадцать: что я редко бывал в местах, где мы когда-то танцевали и веселились с друзьями, и что самый общительный и компанейский парень в школе стал теперь отшельником, а еще перестал плавать. Если у нее были какие-то сомнения, она подавляла их, доверившись моей заботе. Ее утешала моя любовь, уверенность в том, что я могу ее защитить. Но это была не моя Камилла Вуд, не та дерзкая девушка, что ворвалась обратно в мою жизнь и последний год провела, прокладывая путь, который, как она думала, освободит меня от демона, которого я теперь не мог даже назвать в ее присутствии. Тайны, тайны… Они отравляли нас, как сточная канава.
Тем не менее не все было мрачным и двуличным, я преувеличиваю, опуская столько всего, что я продолжал смаковать.
Да, я про секс. Я ведь не упоминал, как наши тела заново открыли друг друга, не описал, как я целомудренно спал рядом, не желая, чтобы мой опыт того, чем мы занимались вместе, затмил то, что она забыла.
Я опасался принуждать ее к отношениям, которые для нее выбрало другое «я», будущее «эго». Я воспроизводил то уважение, с которым отнесся к ней в ночь перед своим четырнадцатилетием, и то воздержание, которое соблюдал все годы после, сохраняя свое тело священным и чистым, как если бы оно было храмом. И вот однажды вечером, когда мы лежали рядышком, как мне казалось, погруженные в собственные мысли и лишь угадывая желания друг друга, она почти незаметно стянула с себя трусики и прильнула губами к моему рту. Когда она пригласила меня вновь нырнуть в свои глубины, я задумался: что, если это не вернет ко мне ее разум, как и ее ноги, грудь и движения, я испугался, когда проник в нее, переступая порог плоти, осознав, что все то же самое, но всегда разное, и вдруг я совершаю ужасную ошибку и эта сексуальная инициация – первый раз для ее памяти, но не для тела – взорвет ее разум. Что, если оргазм, похожий на удар током, навсегда ухудшит ее память и усугубит амнезию?
– Ты уверена, ты уверена, Кэм?
– Глупенький, – прошептала она, покусывая мою мочку уха, пока руки скользили вниз по моей спине к ягодицам, чтобы убедиться, что я вошел в нее как полагается. – Глупенький, с нами все будет хорошо.
Позволив нашим телам говорить после всех этих месяцев молчания, с каждым толчком бедер я давал своему посетителю понять, что есть вещи, которые он не может у меня отнять, стены, которые он не может воздвигнуть.
Внезапно время исчезло – кожа Кэм вспомнила все, что ее разум не мог восстановить, я не был единственным, кто нес годы воспоминаний, наполненных исследованиями ее и своего собственного удовольствия, нашей нежной ярости по отношению к смерти, и она перестала быть той, кто чувствовал это впервые, отдаваясь мне вопреки всем шансам во вселенной, которая рассчитывала, что мы никогда не найдем друг друга, мы теперь были равны в нашем путешествии к новым открытиям, я воплотил в себе всех мужчин, когда-либо живших на земле, а она – всех женщин на свете, мы оба желали, чтобы акт любви длился вечно и никогда не заканчивался.
Увы, он должен был закончиться. Кэм пришлось открыть глаза и вспомнить, что она ничего не помнит. Мне пришлось открыть глаза и вспомнить, что она ничего не помнит. Нам обоим пришлось признать, что в будущее нет коротких путей – как будто это имело значение, как будто наши занятия любовью должны были иметь другую цель, кроме возобновления брачных клятв, дабы забыть, что у человеческого сердца есть границы.
Она уснула раньше меня, а я лежал и смотрел на нее, благословленный чудесным дыханием и каскадом черных волос, а ее ноги были мокры от моего семени.
В те дни она вообще много спала. Доктор Далримпл считал, что для клеток ее мозга и искаженных нейронных связей нет ничего лучше отдыха. Он велел каждый раз, когда она просыпается, пытаться выяснить – «но осторожно, мистер Фостер, без давления», – что ей снилось. Ее подсознание никак не затронуто, вот почему гипноз часто срабатывает как терапия в менее серьезных, чем у нее, случаях, и спонтанное выздоровление могут спровоцировать фотографии прошлого. То, что хранится внутри или рядом с ее гиппокампом, может всплывать фрагментарно во время быстрого сна. Только убедитесь, что она не чувствует никакого напряжения.
Напряжение чувствовал я. Я почти ничего не мог предпринять, чтобы вылечить ее, поэтому хватался за идеи доктора Далримпла как за руководство к действию и старался всегда быть поблизости, когда она просыпалась, проводя долгие ночи рядом с ней в ожидании чуда. Но Кэм так и не смогла вспомнить ничего из своих снов. Наблюдая за ней, лежащей и беззащитной, я не мог отогнать мысль, какой одинокой она была в первые часы после того, как на нее упал обломок Берлинской стены. Когда она собиралась раскрыть последний секрет. В углу комнаты, в нижнем ящике моего стола, томились материалы из Германии, которые отец забрал из ее номера в отеле. А также доказательства, собранные Кэм за последние месяцы пребывания в Париже, отправленные Институтом Пастера вместе с наилучшими пожеланиями, вместе с рукописной запиской от доктора Эрнеста Дауни, в которой говорилось, что эта трагедия нанесла ущерб науке и он заскочит пожелать Кэм удачи, если окажется в районе Бостона.
Но настоящим бриллиантом в этой сокровищнице оказалась толстая синяя папка, которая, должно быть, служила для тренировки памяти, туда она записывала детали каждую ночь, чтобы поделиться по возвращении. Это была суть ее поисков. Вот только под замком, как и ее разум, чтобы ни малейшее проявление любопытства не помешало мне изгнать посетителя из нашего мира. Как и любому наркоману, мне нужно было одним махом завязать, не позволив даже упоминанию об этом кавескаре слететь с моих губ, отравить горло, сжечь кишечник. Не надо даже соваться в этот отчет, приказывал я себе, Кэм обещала зачитывать его «пухлыми влажными губами», она повторяла слова так часто, что это было похоже на предательство – подслушивать ее прошлое, пролистывать архивы, просматривать ее слова без шуток, комментариев и сияющих глаз. Это доказательство любви к ее Фицрою, которая привлекла Кэм в Берлин навстречу жестокой судьбе, и его власти над моей любовью.
Его власть – в решении причинить ей боль. И ее выбор – забыть его. Единственное преимущество, проистекавшее из всего этого ужаса, заключалось в том, что она могла начать все заново, восстановиться во всей своей чистоте, пойти по пути, который могла бы выбрать, не появись я на пороге в день рождения, размахивая фотографией. Он стерся из ее разума, хотя вместе с ним канули в Лету и другие, куда более восхитительные воспоминания, но в целом все к лучшему. Никогда больше я не буду сосредоточивать свою жизнь вокруг черных глаз Генри, никогда больше не буду неразрывно связывать нашу природу с его. Может быть, он – судьба, Господь, история или гребаный обломок Берлинской стены – оказал нам услугу, очистив Камиллу от любых воспоминаний о его печальном лице, распахнув дверь передо мной и позволив сделать то же самое. И тем не менее захлопнуть дверь не получалось, поскольку недели и месяцы превращались в два года одинокой бессонницы в ожидании, когда хотя бы проблеск потерянных восьми лет всплывет в темноте ее снов, и я не мог побороть одержимость, пока в мозгу крутился один и тот же вопрос: как он это сделал, каким образом вмешался в судьбу женщин, которых я любил? Или это просто мое больное воображение сделало его козлом отпущения, обвинив том, что он якобы спровоцировал смерть моей матери? И несчастный случай с Кэм? Но мама сбилась с пути, а Кэм удалось узнать имя Генри, отыскать фото, установить обстоятельства похищения, маршрут и список других пленников. Значит, на одну он напал, потому что она была слишком далеко от цели, а на другую – потому что она оказалась слишком близко?
Случайность сводила с ума. Чем больше я сравнивал маму и Кэм, тем меньше общего видел. Камень, падающий на голову одной женщине холодной ноябрьской ночью на севере планеты, и другая женщина, свалившаяся в мутные воды Амазонки на жарком юге, – какая между ними связь? Что, если это случайные события, такие же произвольные, как выбор бедняги Фицроя Фостера для эксперимента, ситуация, не имевшая смысла или направления, как сама эволюция, просто цепочка случайностей, которые казались схемой для кого-то вроде меня, кто родился среди вида, выжившего в поисках высшего порядка, который стал могущественным и господствовал над природой и царствовал над земным шаром, связывая случайные события, соединяя причину и следствие, сочетая сферы далекие и отличные друг от друга? Почему я вообще решил, что у посетителя был план, цель, рациональный мотив? Догадалась ли Камилла, прежде чем обломок Берлинской стены…
Почему? Почему вообще Берлинская стена?
Мог ли мой посетитель, практиковавший первобытный коммунизм, равнодушный к личному имуществу, разозлиться из-за того, что стена рухнула и современная версия коммунизма потерпела неудачу, мог ли осудить Камиллу за то, что она бросилась отплясывать на руинах мечты Карла Маркса? Но это государство диктатуры коммунизма, удушающего и бюрократического, не имело ничего общего со свободным, эгалитарным образом жизни индейцев Огненной Земли, реальной связи между ними не было. Почему его должно волновать то, что случилось в мире? Понимал ли он сложности двадцатого века, этот человек, живший во всех смыслах в доисторические времена?
Или я недооценивал его, приходя к выводу о безразличии, заранее осуждая на смерть, как это делали при жизни его похитители, зрители и ученые? Может быть, Генри понимал больше, чем я предполагал. Может быть, мертвые получали ежедневные сводки о том, как их потомки грабят планету, завещанную им, – и если да, то не будет ли он ненавидеть капитализм? В конце концов, именно торговцы уничтожили его и его племя. Предприниматели, которые выставляли экзотических дикарей в человеческих зоопарках, предприниматели, которые запечатлевали их диковинные черты на открытках, что продавались за пенни. Кэм, разумеется, знала ответ, она бы смогла отделить правду от лжи, наверное, она успела до несчастного случая упорядочить этот хаос, предложить более связное и обоснованное объяснение.
Камилла – единственный человек, которого я не мог вовлечь в свои печальные догадки. Месяцы собирались в годы, один год перетекал в другой, по мере того как она приближалась к той, к кому когда-то ползла черепашьим шагом, Кэм Вуд, которая приветствовала меня в день моего четырнадцатилетия, постепенно сливалась с Кэм Фостер, которая в последний раз говорила со мной и заверяла, что мы исполнили свой долг. Две эти Камиллы накладывались друг на друга, противоречили друг другу и вступали в сговор, когда моя жена начала отстаивать независимость и решилась выйти из дома одна и провести вне его сначала час, затем два, а после и всю вторую половину дня, а я обнаружил, что меня охватывают в равной мере надежда и отчаяние.








