412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ариэль Дорфман » Призраки Дарвина » Текст книги (страница 10)
Призраки Дарвина
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 12:13

Текст книги "Призраки Дарвина"


Автор книги: Ариэль Дорфман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

Я надеялась встретиться с кем-то из Хагенбеков, которые все еще ведут бизнес, прямых потомков Карла и его отца Клауса, торговца рыбой, помнишь его? Увы, все они по разным причинам отсутствовали. К счастью, в архиве работал Понтер, прилежный и услужливый библиотекарь. Эй, не надо ревновать. Конечно, он мне понравился, почему ты удивляешься? И, конечно же, я воспользовалась этим сдержанным увлечением, чтобы выдоить его по полной.

И это того стоило, если говорить о добытых сведениях. Не волнуйся, меня он не доил. Ладно, ладно, больше никаких пошлых шуток. Так что послушай: в мой последний день там я позволила ему отвести меня пообедать. Ну, звучит серьезно, но вообще мы просто съели по сосиске с горчицей в кафетерии зоопарка.

Он приготовил мне прощальный подарок. Племянница Карла Тея Умлауф не просто жива, но и, благодаря стараниям Понтера, готова пригласить меня в тот же день на чашку чая.

Так и вижу, как ты с недоверием качаешь головой. Племянница Карла Хагенбека? Ей должно быть сто лет! Быть того не может! Что ж, ей ровно сто лет – хрупкая старушечка, немного странная и эксцентричная, с путающимися мыслями, но вполне живая, спасибо.

Отец Теи, Иоганн Умлауф, владелец бани, в лавке при которой продавались иностранные диковинки, женился на сестре Карла Кристине. Семейный союз позволил Умлауфу расширить свое предприятие до полноценного магазина чучел, специализирующегося на подлинных артефактах, доставленных доверенными лицами Хагенбека из-за границы.

Это приносило деньги, и немалые. Экспонаты многих важнейших выставок искусства аборигенов в музеях Европы и США первоначально поставляли Умлауф и ему подобные, так что к моменту его смерти в 1889 году, в том же году, когда родилась его младшая дочь Тея, фирма выросла в настоящую империю.

Все трое сыновей Умлауфа зарабатывали на жизнь одним и тем же. Густав-младший вел семейный бизнес, в основном занимался «Всемирным музеем», буквально набитым предметами искусства аборигенов. Другой сын, Генрих Кристиан (еще один Генрих), использовал диковинки и оружие, черепа, инструменты и одежду, украденные у местных жителей, чтобы стать художником-постановщиком, и сотрудничал с Фрицем Лангом на съемках многих его фильмов начала двадцатого века. Но самым влиятельным оказался Иоганн. Он стал таксидермистом, набивая чучела животных, погибших в зоопарке дяди Карла по соседству. Это имело экономический смысл. Звери, даже после истечения срока годности, продолжали приносить неплохие деньги своими кожей, когтями и костями. Они стали зрелищем раз и навсегда. Как Генри на открытках Пьера Пети.

В итоге мертвых животных – горилл, медведей, антилоп, тигров – расставляли на ярко раскрашенном фоне, дополняли композицию пучками искусственной травы, человеческими манекенами и продавали с аукциона в музеи естествознания.

Мы ходили на такую выставку, Фиц, когда нам было двенадцать, помнишь школьную экскурсию в Бостонский музей?

Да, я помнил. Мы были под таким впечатлением, что прошли по маршруту экскурсии обратно одни, только я и Кэм. Я стучал по стеклянной стене, как будто хотел разбудить животных, и Кэм отвлекла внимание охранника, который пришел в ярость, поскольку я нарушал покой. Кэм спросила: какой покой? Этим животным нет покоя даже после смерти, у них отняли покой. Вот о чем она спорила в двенадцатилетнем возрасте, мол, это просто глупая иллюзия. Охранник был ошеломлен, не знал, что ответить, а когда он повернулся, чтобы устроить мне взбучку, меня уже и след простыл. Как мы смеялись над собственной дерзостью, молодостью и глупостью! Но сейчас, годы спустя, Кэм уже не хотелось смеяться.

Откуда нам было знать, Фиц, что эти чучела изготовил племянник человека, в конечном счете ответственного за жизнь и смерть твоего посетителя? Откуда нам было знать, что десять лет спустя я буду сидеть в гамбургской гостиной у сестры Иоганна Умлауфа Теи, потягивая крепкий чай и слушая ее воспоминания о своем дяде Карле Хагенбеке, о его отличном чувстве юмора, о том, как он был добр к своим животным, как любил представления, драмы и приключения.

Только к концу нашего небольшого чаепития произошло кое-что неожиданное. Я поднялась и собралась уходить, а Тея вдруг сказала: «Ты же американка? Гюнтер говорил, да и акцент у тебя американский. Великая страна». Я подтвердила, что я из Америки. «Они бомбили наш Всемирный музей. В тысяча девятьсот сорок третьем году. Уничтожили нашу коллекцию. Разнесли вдребезги. Мой брат Густав вскоре умер. От разбитого сердца. Все эти прекрасные, великолепные объекты, собранные во время путешествий в самые укромные уголки… А затем этот безумец Гитлер превратил всех нас в свои мишени, даже в животных. Я восстанавливала музей после войны со своей племянницей Кристой – она родилась в том же году, когда наш музей и магазин разбомбили, в тысяча девятьсот сорок третьем, никогда не видела отца, как и я не застала в живых своего, странно, да? Ты должна знать ее, Кристу Умлауф, она иммигрировала в Америку, когда мы продали магазин Лору Кегелю. Ты никогда не сталкивалась с Кристой в Нью-Йорке?»

Я пыталась сбежать от этой старушки, поскольку на следующий день нужно было рано вставать и ехать в Нюрнберг, но она не отпускала меня и жестом велела снова присесть.

«А Маргаретта? Если ты не знакома с Кристой, так, может, знаешь Маргаретту? Дочь моей двоюродной сестры Гизелы. Ой, нельзя упоминать ни ее, ни Гизелу после того, что она учудила в Чикаго. Сколько тебе лет?»

Я ответила, что мне двадцать два.

«Ох, тогда ты не могла знать Маргаретту. Она умерла… в Америке, где родилась, как и ты, умерла… не помню, но довольно давно. Я была на их свадьбе в тысяча девятьсот двенадцатом году… ой, про это тоже нельзя говорить».

Я была заинтригована достаточно, чтобы снова сесть. Ты же знаешь, как я люблю слухи, Фиц.

После всех этих злодейств и похищений мне хотелось просто старых добрых сплетен.

«Почему?»

«Это секрет».

«После стольких лет? Если вы расскажете мне о своей Маргаретте, я расскажу о своей. В моей семье тоже есть Маргаретта. Мать моего мужа».

«Сколько ей лет?»

«Она умерла, – сказала я. – Почти два года назад. Думаю, ей было чуть за сорок».

«Значит, она не может быть моей Маргареттой».

«Нет, не может. И что же там с вашей?»

Она пробормотала, что дядя Карл взял с нее слово молчать. Но он умер уже… Она не могла вспомнить, смешалась, потом решила, что это все-таки случилось семьдесят шесть лет назад, добавила что-то про срок давности и что он бы не стал возражать. Я подбодрила ее, мол, если мы не будем говорить за мертвых, кто тогда?

И тут, Фицрой Фостер, старушка поведала мне самую неправдоподобную историю. Эта двоюродная сестра Гизела была любимой дочерью Карла – жизнерадостной, доброжелательной, красивой и умела обращаться с животными, как и все в этой семье.

«Мы, Умлауфы, – объяснила Тея, – лучше разбирались в неодушевленных предметах, в то время как Хагенбекам казалось, что животные – их друзья, но Гизела преуспела в этом лучше всех. С самого детства одно ее присутствие успокаивало зверей, она обуздывала их дикость взглядом и улыбкой».

Поэтому вполне естественно, что отец взял шестнадцатилетнюю Гизелу в Чикаго, где его грандиозный цирковой номер открывал Всемирную Колумбову выставку 1893 года. Шоу Хагенбека произвело фурор: тигры на трехколесных велосипедах, медведи-канатоходцы, рабы мужского и женского пола в триумфальном шествии, загипнотизированные обезьяны, попугаи, говорящие на множестве языков, римские гладиаторы, покоряющие львов. Поищи Стивена Райса, нанятого Хагенбеком для шоу в Чикаго, потому что он обучал бегемотов танцевать под арабскую музыку в цирке Барнума, но, возможно, более важно, что он был племянником британца, также торговца животными, который женился на сестре Хагенбека (что за семья!).

Задержки в строительстве купола цирка к торжественному открытию настолько обеспокоили Хагенбека, что он забыл, что стоило бы присматривать за нахальным Стивеном. Или за своей своенравной дочерью. Однажды она и молодой мистер Райс просто испарились. К тому времени, когда Хагенбек через детективное агентство Пинкертона выследил парочку в Нью-Йорке, Гизела была беременна. И умерла в конце 1893 года при родах, произведя на свет недоношенную девочку Маргаретту.

Карл запретил упоминать имя дочери. Ее словно стерли, она как будто не существовала. Да так успешно стерли, что Тея не знала, что у нее вообще была старшая двоюродная сестра по имени Гизела, пока в 1912 году дядя Карл, подозревая, что ему осталось недолго, не рассказал ей всю мрачную и скандальную историю. Разоблачение случилось из-за письма неизвестной внучки Маргаретты, которая умоляла кого-то из родных присутствовать на ее свадьбе. К письму была приложена великолепная фотография – те же безупречные глаза, сочный рот и водопад волос, которые Плзела перед смертью передала дочке.

По словам Теи, усталое сердце дяди Карла растаяло при виде потерянной любимицы, словно бы воскресшей много лет спустя, – о, волшебство фотографии! – и он предложил Тее поехать на свадьбу. Он считал, что Тея единственная во всем семействе, кому он может доверять и кто никогда не раскроет постыдный секрет. «Потому что его сердце могло растаять, но гордость оставалась безжалостным обломком льда. Он знал, что мне не терпится сбежать от удушающего надзора трех моих братьев, и через своего друга мистера Хорнадея выбил для меня место в Музее естественной истории на Манхэттене. В качестве дополнительного стимула он пообещал завещать мне круглую сумму. Мне нужно было всего-то пересечь Атлантику, незаметно появиться на свадьбе и передать привет внучке – возможно, фотографию – намек на примирение со стариком, который одной ногой уже в могиле. Дядя Карл так и не смог простить Стивену Райсу похищение его дочери, но Маргаретта должна знать, что дедушка любит ее».

Похищение, подумала я. Ну-ну.

Тея продолжила, ее старческие подслеповатые глаза не могли различить дьявольский блеск в моих: «Тот разговор изменил мою жизнь. Я провела два счастливейших года в Нью-Йорке и осталась бы там, если бы не разразилась война. Разумнее было вернуться в Германию до того, как Америка присоединится к боевым действиям. Но я привезла с собой воспоминания о подруге моей жизни. Мы с Маргареттой настолько сблизились, что она предложила мне стать крестной ее сына, и мы поддерживали переписку, которая прекратилась только в день ее смерти».

Темнело. Чай давно уже остыл в чашке, а снаружи заходило осеннее гамбургское солнце. День получился очень долгим, а впереди меня еще ждали две долгие недели. Перед уходом я задала вопрос: «А как же Карл Хагенбек? Видел ли он когда-нибудь свою внучку или, может быть, писал ей?» Тея Умлауф покачала головой. Она, разумеется, сообщила ему о свадьбе, но так и не получила ответа. И не удивилась, когда ее брат Генрих прислал телеграмму, уведомив, что дядя Карл скончался – это был 1913 год, так что нет, он никогда не примирился с этой тайной ветвью семьи, и Тея оказалась единственным связующим звеном.

Я поблагодарила ее и поднялась с места. Это была печальная история, но я предполагала, что мы с тобой как-нибудь потом будем смаковать ее дома. Мне и в голову не приходило, что я запишу ее с такими подробностями в своем отчете. Конечно, было какое-то извращенное удовлетворение оттого, что Хагенбека отравили его собственным лекарством. Он всю жизнь вывозил животных из их среды обитания и похищал людей, а затем кто-то приходит и увозит его родную кровь, похищает его собственную дочь, причем так внезапно, что Хагенбек никогда не увидит ее снова. Но я очень сомневаюсь, что Карл Хагенбек когда-либо осознал причину и следствие, связал свою боль с болью, которую причинял другим. Возможно, он все-таки понял, что надрессировал стольких животных, чтобы они подчинялись ему, но не мог взять в тиски контроля сердце, жар и тело любимой девочки, так похожей на него. Почувствовал ли Генри себя отмщенным, узнав о такой расплате?

Старушке не стоило этого говорить. Зачем пятнать образы ее родных, когда она так близка к встрече с ними – и, возможно, с Генри – на том свете. Она могла бы спросить его лично, разрешить за нас нашу загадку. О, как бы я хотела поверить в загробную жизнь.

Несмотря на мои протесты, она настояла на том, чтобы проводить меня до двери. Когда мы шли мимо камина, заставленного фотографиями, Тея замедлила шаг. «Подожди, подожди», – велела она и продемонстрировала фотографию молодой женщины в свадебном платье рядом с молодой до неузнаваемости Теей, почти три четверти века назад.

«Это Маргаретта. Посмотри, какие мы обе хорошенькие. Она так радовалась, что приехал кто-то из немецкой родни».

«Вы поступили правильно», – сказала я, поскольку она явно ждала от меня какой-то реакции. Я правда хотела вернуться в отель, быстро перекусить, отмокнуть в ванне и лечь в постель, божественную постель, пусть и без тебя, любимый, ну и, разумеется, сообщить тебе, что со мной все нормально.

Тее Умлауф некуда было торопиться. Она задержалась у камина, показывая мне то одного мертвеца, то другого, а я начала терять терпение, чувствуя, как нарастает желание нагрубить ей, и тут она протянула последнюю фотографию.

Маленькая девочка. Волосы миленько подстрижены по моде пятидесятых. Смотрит прямо на меня. Как будто здоровается из прошлого. Из настоящего. Из будущего, когда я буду читать эти слова с эмоциями, которых они заслуживают.

Тея заметила мой интерес и пояснила: «Тоже Маргаретта. Назвали в честь бабушки. Подруга успела прислать это фото и еще несколько перед смертью. Хочешь взглянуть?»

Но в этом не было необходимости. Я видела этот снимок и, вероятно, все остальные, которые были у Теи, и могла любоваться ими в любой момент, когда только захочу. В одном из твоих семейных альбомов, Фицрой Фостер. Потому что, разумеется, это была твоя мать. Внучка внучки Карла Хагенбека.

Итак, Гамбург открыл мне свои секреты. Не только многие детали того, как твоего посетителя и его семью увезли с родного острова, но и то, что твоя семья, твоя дальняя родня ответственна за это преступление.

Причина, по которой Генри выбрал именно тебя своей жертвой: ты не только потомок Пьера Пети, но и потомок Хагенбека в шестом поколении. Обе эти линии впервые сошлись в тебе, пересечение, на материализацию которого ушло больше века, гены человека, сделавшего фотографию, и гены человека, отдавшего приказ доставить туземца живьем в Европу, чтобы растиражировать на фото.

Так что ты уникален, герр, мсье, мистер Фицрой Фостер!

Вернувшись в отель, я, погрузившись в такую горячую воду, что, казалось, ошпарилась, размышляла, нужно ли сразу сообщить тебе. Но когда я высушила свое тело, которое ты так любишь, прикоснувшись полотенцем к зонам, которые оживают благодаря твоим глазам и пальцам, языку и губам, решила, что это – и все остальное, что мне еще предстоит обнаружить в поездке, – нужно рассказать тебе лично, когда мы окажемся в одной комнате. После этого откровения моему мужу нужно будет заняться любовью. Я не стану обрекать его на одиночество, когда он узнает о своей родословной, о том, что секс других людей предопределял все на протяжении десятилетий.

Мы прошли большой путь после твоего четырнадцатого дня рождения. Начинали с изображения не более чем загадочного лица и теперь наконец-то ответили на твой вопрос: «Почему я?» Ну и на мой: «Кто он?» Мы знаем, кем был Карл Хагенбек, проникли сквозь время и установили личность Пьера Пети, двух ваших предков, но Генри? Мы не знаем даже его настоящего имени, его родителей, не говоря уже о семи поколениях до него.

Не знаем и чего он хочет.

Или знаем. Он не был знаменит, как Карл Хагенбек, он не увековечивал через призму своего взгляда своих знаменитых современников, как Пети. Генри исчез бы со страниц истории, любовь моя, как и многие миллиарды умерших в нашем мире, не оставив следа ни в памяти, ни в записях, ни на фото, если бы волею случаю на его пути не оказались Якобсен, Вален, Швеерс, Вирхов и даже сам Дарвин. Если бы не вся эта немецкая и французская публика, сотни тысяч зевак – наверняка среди них были и мои предки, – что требовали развлечений на выходных. Может быть, Генри хочет, чтобы кто-то – ты, а теперь и я – узнал, что с ним сделали, рассказал его историю. Ноя в этом сомневаюсь, Фицрой Фостер. Мы заплатили по счетам, в этом я убеждена. Но у нас еще есть над чем работать. Я не могу дождаться, любовь моя.

Я сделал глубокий вдох.

Камилла смогла воскресить прошлое, вытащила хронику жизни моего посетителя из могилы, которую он делил с каждым, кто уложил его туда преждевременно. Моя любимая смогла применить свои исследовательские способности ученого, чтобы найти этот потерянный фрагмент истории, а теперь разум, совершивший этот подвиг увековечения, утратил воспоминания о трети жизни, оставив только те годы, пока она поддерживала жизнь во мне издалека, она забыла даже о нашей встрече во взрослом возрасте и свадьбе. Такой контраст между тем, что Кэм сделала для Генри и не могла сделать для себя, – это слишком.

Я заплакал.

Я плакал тихо, сдерживая рыдания – зачем беспокоить ее своей болью? Но тем не менее я оплакивал нашу потерпевшую кораблекрушение, заключенную в клетку гуманность, Камиллу и себя, а также, несмотря на мое отчаяние, нашего посетителя, умиравшего в цюрихской постели, зараженного, одинокого и забытого, даже Лизы не было рядом.

Его образ, который я настойчиво отгонял в течение этих двух лет, был последним, что вырисовывалось передо мной, пока я засыпал на рассвете нового года, история Камиллы о нем и новом витке ДНК, что связала меня с ним, вернула мне эти глаза цвета ночного неба. Я поприветствовал его как старого друга или блудного сына, все еще молчаливого, все еще загадочного, но приятно уже то, что меня преследовал облик, запечатленный Пети, а не портрет больного Генри, сделанный в Мюнхене, когда он преодолел последний отрезок своего путешествия. По крайней мере, он был в расцвете сил, я познал красоту его темных глаз и мощь его сопротивления, то, как он упорствовал на протяжении столетия, чтобы найти меня, потомка двух мужчин, которые определили его судьбу. Я обрадовался его лицу в своих снах, как никогда раньше, и позволил ему усыпить меня.

Когда я проснулся несколько часов спустя, моя Кэм сидела рядом в постели, держа рукопись, которую сама же написала более двух лет назад и которую я по недосмотру оставил открытой на одеяле. Я собирался пробормотать какие-то объяснения, извиниться за то, что подверг ее насильственному акту встречи с прежним «я», искал слова, которые могли бы обрисовать контекст столь длительного подавления, но вдруг понял, что с моей стороны никаких оправданий не требуется.

Достаточно было увидеть ее лицо, ее прежнюю улыбку, привычную бодрость во взгляде. И понять, что…

– Да, – сказала Камилла. – Это я. И всегда была я.

ШЕСТЬ

Есть одна вещь, которая действительно ужасает в этом мире, – то, что у каждого имеются свои причины.

Жан Ренуар. Правила игры

Разумеется, это была она. Разумеется, это всегда была она. Разумеется, все эти месяцы ответ лежал прямо перед носом, нужно было просто использовать ее прошлый голос, чтобы вылечить амнезию, и только переполнявшее меня облегчение заглушило упрек в том, что это могло случиться раньше, в первый же день, когда ее привезли на носилках из Берлина, если бы я не был так охвачен ненавистью. Камилла прочитала по лицу, о чем я думаю, и покачала головой.

– Нет, – сказала она. – Ты не понимаешь. Дело не во мне. Это была проверка для тебя.

О чем она? Какая еще проверка? И зачем говорить мне, что я чего-то не понимаю, а не праздновать чудесный 1992-й, не врываться в комнату отца, не будить братьев, чтобы мы могли откупорить бутылку шампанского? Она вернулась, и этого было достаточно, чтобы…

Кэм аккуратно отложила синюю папку и взяла меня за руку:

– Ты должен кое-что знать.

А затем терпеливо, в мучительных и запутанных подробностях принялась рассказывать мне о несчастном случае и обо всем, что за ним последовало.

Поначалу в ее рассказе не было ничего нового. Она действительно страдала от диагностированной ретроградной амнезии из-за того, что обломок упал со стены и угодил ей в голову, а потом она очнулась в больнице «Шарите», думая, что ей четырнадцать лет. Когда мой отец вошел в палату, она приняла отговорки за чистую монету, уверенная, что родной отец ждет дома. Ошеломленная и сбитая с толку, она сказала, что с радостью выпила какие-то лекарства, от которых потянуло в сон.

Открыв глаза несколько часов спустя – на этом месте Кэм чуть помялась, прежде чем продолжить, – когда она проснулась… ну… короче, она вспомнила всё, всю свою жизнь, включая последние часы в больнице. Она исцелилась.

Я в страхе перебил ее, пока ужасная птица клевала изнутри живот, засыпая меня вопросами.

– Но… но… почему ты… если ты… эти два года, мы… ты снова потеряла память, верно? Сразу же, верно? Когда ты вернулась сюда, ты… я имею в виду… ты ничего не вспомнила, ты все еще… я имею в виду…

– Нет, Фицрой. Я прекрасно помнила все, даже то, что короткое время страдала от амнезии. Немного трещала голова, шея ужасно болела, я была одурманена и дезориентирована, но это была я, двадцатидвухлетняя, жена замечательного мистера Фостера-младшего, невеста, которая только что завершила запланированную миссию, все детали головоломки на месте – или почти все, ведь я так и не попала в Цюрих, – я была той, кем являюсь сейчас, мои личность, воспоминания, любовь оставались нетронутыми.

Я смотрел на нее с недоверием. Недоверие было лучше гнева, лучше унижения, что начало отравлять меня своим ядовитым сиянием. Нет, невозможно, чтобы она обманывала меня, всех нас, врачей. Даже мысль о том, что Кэм могла разыграть такую жестокую мистификацию, вызвала у меня горе, граничащее с безумием. Сознательно позволить мне поверить, что она больна, зная, как меня обезоружила смерть матери. Нет, этого не могло быть. Я встал с кровати. Яростно вырвал ладонь из ее руки. Я поднялся, потому что мне хотелось влепить ей пощечину.

– Сядь, Фицрой Фостер, – спокойно сказала она. – Я заслуживаю, чтобы меня выслушали.

– Заслуживаешь? Заслуживаешь?! Вот уж нет, ты не…

– Думаешь, это было просто? Думаешь, я хотела сделать тебе больно?

– Да откуда мне знать, какого хрена ты это устроила?

– Тогда, может, стоит меня послушать. Сядь.

Я подчинился. Черт. Я так любил ее, что сел и дал возможность объяснить то, что не допускало никаких объяснений и не имело оправданий.

Если бы Кэм попробовала снова взять меня за руку, я бы оттолкнул ее и даже, возможно, выскочил бы прочь из комнаты. Навсегда. Но она не предпринимала таких попыток. В ее голосе сквозило спокойствие, словно она делилась результатами эксперимента в своей лаборатории. Когда Кэм проснулась на больничной койке в Берлине и поняла, что излечилась, первым порывом было нажать на звонок, чтобы медсестра позвала свекра, и тот сообщил бы хорошие новости мужу, который, должно быть, сходил с ума от беспокойства.

– Да. Я сходил с ума оттого, что тебе так плохо, а я не могу рвануть в Берлин и поддержать тебя. О боже, почему, почему, почему ты так долго притворялась? Как ты могла?

– Ты уже пережил худшее, шок от несчастного случая, страх, что я могу умереть, но теперь все было позади, я возвращалась домой, так что плюс-минус день не имел значения. Ты же знаешь, как я люблю сюрпризы. Я хотела увидеть твое лицо, когда я скажу, что у меня все хорошо, меня привлекала идея, что ты решишь, будто меня вылечил один твой вид. Чем дольше эта идея крутилась в моей голове в тихой больничной палате, тем с большим удовольствием я смаковала этот план – порадовать тебя своим спасением. Ты должен был вернуть меня к жизни, как я когда-то вернула к жизни тебя. Как будто мы снова плывем вместе, но не в бассейне, а в самом существовании.

– Что?! О чем ты? Мы плыли, но не вместе, а порознь…

Она улыбнулась с нежностью, которая смягчила бы сердце даже – я искал какого-то холодного и коварного злодея – даже Джулиуса Поппера. Да как она посмела так мне улыбнуться?

– Выслушай, Фиц. Пожалуйста, выслушай меня. Если ты решишь, что пробудил меня от амнезии, это будет здорово, так я считала. Вроде как такой способ активировать тебя, подзарядить после стольких лет пассивности. Подготовить тебя к следующему этапу, когда этап исследований позади. Все как в науке, милый. Сначала открывают, скажем, ген, который вызывает рак, затем следует куда более трудное приключение: получить его лабораторным путем и найти способ применить этот прорыв в реальности, превратить в лекарство, чтобы оно могло освободить нас от нашего прошлого.

Она говорила так, будто я был ее подопытной обезьянкой, о чем я не преминул сообщить ледяным тоном.

– Это несправедливо, Фицрой Фостер. Хотя, признаюсь, мне было любопытно, знаешь ли, посмотреть, как ты станешь восстанавливать меня, какие страницы моей и своей жизни откроешь, чтобы вернуть память. Я рассчитывала, что это продлится недолго, несколько часов, может быть, даже минут. Это должно было придать тебе сил, милый.

– Что ж, твой идиотский эксперимент подзатянулся. И мой отец, и братья, и… ты, должно быть, довольно скоро поняла, что я понятия не имел, как тебя исцелить, что я потерялся без тебя, без твоего руководства и твоего… о, что толку говорить? Раз ты не прекратила эту игру, как только стало ясно, что я… если ты тогда не поняла…

– Да я же была сбита с толку, вот в чем дело. Я подумать не могла, что ты начнешь лгать мне, обращаясь со мной так, будто я не могу справиться с твоим прошлым или своим прошлым, как если бы я была… ребенком, или дикарем, или…

– Это неправда. Я просто пытался защитить тебя от боли, от ночных кошмаров, от…

– От него, Фиц. Ты хотел защитить меня от него. Ухватился за шанс избавиться от Генри, исключить его из нашей жизни, начать с нуля, не отрицай, словно бы все, что с ним приключилось, все, что нам удалось узнать с момента его появления, не имело значения. Ты решил стереть его!

– Да, черт побери! Мама пожалела его, и он ее убил! Ты пожалела его даже сильнее, чем она, и что он сделал?! Чуть было не отправил тебя на тот свет! Почему бы не использовать несчастный случай для чего-нибудь хорошего? Разве мы не пришли к согласию, что делаем это, чтобы он просто оставил нас в покое?

– Я не думаю, что он этого хочет, Фиц.

– Чего он хочет, чего он хочет! Прямо как в первый день, когда я показал тебе его физиономию. Кто это? Вот что ты спросила! Ну что, ты выяснила, и что это нам дало, а?

– Я не ошиблась в том, что нужно изучить его со всех сторон, приблизиться к нему. И я все ждала, с того самого дня, как твой отец привез меня из Берлина, чтобы ты тоже это осознал. Ждала, когда ты достанешь фотографии, покажешь их мне, откроешь ящик, в котором спрятал все мои материалы и папку, и прочитаешь мне мои собственные слова, по крайней мере проявив уважение к моим усилиям. Я ждала, когда ты пригласишь меня в свою жизнь, жизнь, которую мы создали вместе. Но ты испугался.

– Вот тогда и надо было положить конец безумию и перестать разыгрывать меня.

– Нет. Ты должен был сам до этого дойти.

И снова я испытал порыв ударить ее, схватить за плечи и трясти, как тряпичную куклу, пока она не поймет, как жестоко поступила, открыть ей глаза – открыть глаза? – на то, что она натворила.

– То есть его появление – все это, даже затянувшееся безумие, – якобы пошло мне на пользу. По крайней мере, ты так говоришь. Знаешь, чему на самом деле нет оправдания? Он настроил тебя против меня. Вы слишком сблизились с ним. Так сблизились, что для меня не осталось места. Нельзя было этого допускать.

– Опять ты за свое. Как будто вы можете контролировать его, его намерения, но, увы, это подвластно тебе не больше, чем его постоянно проявляющийся образ. Генри не уйдет, Фиц.

– И когда ты планировала мне сказать? Сколько намеревалась ждать?!

– Во-первых, милый, прекрати, просто прекрати притворяться, что все зависело от моего действия или бездействия, словно ты не виноват в том, что это недопонимание затянулось. Я давала тебе все возможности открыться. Что я попросила показать в первую очередь? Ваш семейный альбом. И ты начал юлить и вешать мне на уши лапшу, годную разве что для клинической идиотки. Дескать, тебе не нравится выходить на улицу, ты перестал общаться с друзьями, с которыми мы проводили вместе время в тысяча девятьсот восемьдесят первом году, разлюбил плавание. Нужно перечислять твои бредовые выдумки? Ты так радовался, что я вела себя как хорошая маленькая девочка, что даже не задумался, почему я была такой доверчивой?

– Я, вообще-то, задумывался. Мне это казалось милым. Мне нравилось, что ты мне доверяешь, и я знал, что это временное явление, с которым ты вскоре справишься. Я молился, чтобы это было временно.

– А я молилась, чтобы твоя реакция была временной. Ну не сможет же он продолжать в том же духе больше недели. Но ты смог. А я просто шла у тебя на поводу. Вспомни, кто из нас сидел на водительском месте. От тебя зависело, сколько продлится поездка.

– Я тебе доверял!

– А я тебе! Я доверила тебе принять правильное решение, даже не предполагая, что это займет более двух лет. Но, едва выкопав себе эту яму, я исполнилась решимости продолжать. И знаешь что? Все к лучшему, вот что я поняла.

– О нет! Теперь ты заявляешь, что это пошло нам на пользу?! Все дерьмо, которое пришлось пережить?!

– А ты просто подумай, Фицрой Фостер. Что бы случилось, если бы я вернулась из Берлина и заявила, что была права, и уже на следующий вечер или прямо в тот же, не откладывая в долгий ящик, прочитала бы тебе свой отчет? Это заняло бы несколько часов. Сколько ты его читал?

– Три часа,

– Ну, значит, три часа. Ты бы меня выслушал, потом мы обнялись бы так, словно наши проблемы решены, мое исследование аккуратно упаковано и перевязано прелестной ленточкой, однако ты не приблизился к нему, не страдал достаточно, не заплатил по счетам.

– Но ты же сама сказала, что мы исполнили свой долг.

– Я ошибалась.

– Да я прошел через ад, потеряв свое… потеряв тебя, проведя семь лет в изоляции. Этого тебе показалось мало и ты решила добавить еще два года?

– А что хуже, Фиц? Жить с чужим обликом, который навеки впечатан в тебя, или жить без меня? Что хуже?

– Потерять тебя, – сказал я. С неохотой, потому что не хотел соглашаться ни с одним из ее доводов. Но это правда. Хуже ничего быть не могло.

– Потерять меня, – повторила она ровным голосом, не выдавая ликования. – Так что ты не прошел через ад. Ты не испытал всего ужаса, что выпал на долю Генри. Может, тебе никогда и не придется пережить ничего подобного, я вот точно никогда не приближусь к подлинному знанию. Но по крайней мере, ты стал ближе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю