355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антонио Негри » Империя » Текст книги (страница 30)
Империя
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:38

Текст книги "Империя"


Автор книги: Антонио Негри


Соавторы: Майкл Хардт

Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)

Принадлежащие массам силы науки, аффекта и языка стремительно изменяют условия общественного производства. Поле, на котором производительные силы вновь присваиваются массами, оказывается полем радикальных метаморфоз – сценой действа творца. Это действо состоит прежде всего в полном изменении условий производства субъекта кооперации; оно состоит в акте слияния и гибридизации с машинами, вновь присвоенными и изобретенными массами, и потому оно состоит в исходе, не просто пространственном, но механическом, в том смысле, что субъект преобразовывается (и тем самым преумножает конституирующую его кооперацию) в машину. Это – новая форма исхода: исход в машину (или вместе с машиной) – технический исход[516]516
  Об этой концепции машинного см.: Felix Guattari, L'inconscient machinique: essais de schizoanalyse (Fontenay-sous-Bois: Encres/Recherches, 1979); а также Gilles Deleuze and Felix Guattari, Anti-Oedipus, trans. Robert Hurley, Mark Lane, and Helen Lane (Minneapolis: University of Minnesota Press, 1983).


[Закрыть]
. Относящаяся ко временам современности история рабочего и субъекта суверенитета уже содержит длинный список преобразований в сфере техники, но процесс соединения человека и машины больше не идет линейным путем, как в период современности. Мы достигли того момента, когда отношения власти, определявшие эту гибридизацию человека и машины, а также процессы технических преобразований, могут быть ниспровергнуты. Маркс понимал, что конфликт между рабочим и машиной был ложным конфликтом: «Требуются известное время и опыт для того, чтобы рабочий научился отличать машину от ее капиталистического применения и вместе с тем переносить свои атаки с материальных средств производства на общественную форму их эксплуатации»[517]517
  Маркс К., Капитал, т. 1, Маркс К., Энгельс Ф., Сочинения, изд. 2-е, т. 23, с. 439.


[Закрыть]
. Сейчас новые виртуальности, сегодняшняя жизнь как таковая способны взять под контроль процессы технических преобразований. В Империи политическая борьба за определение машинной виртуальности, то есть за альтернативы перехода от виртуального к реальному, является основной. Эта новая сфера производства и жизни открывает для сил труда поле преобразований, которые в будущем посредством кооперации субъектов можно и должно контролировать с точки зрения этики, политики и производства.


RES GESTAE/MACHINAE

В последние годы много говорили о конце истории, и одновременно это реакционное прославление конца истории, представляющее нынешнее положение вещей вечным и неизменным, породило немало справедливых возражений. Между тем, несомненно верно, что в период современности власть капитала и "го институтов суверенитета оказывала серьезное влияние на историю, господствовала над историческим процессом. Виртуальные силы масс в эпоху постсовременности означают конец этого господства и этих институтов. Эта история закончилась. Обнаружилось, что капиталистическое господство – лишь переходный период. И если трансцендентная телеология, созданная капиталистической современностью, подходит к концу, то как массы смогут найти сменяющий ее материалистический телос[518]518
  Очевидно, что когда мы говорим о материалистическом телосе, мы говорим о телосе, созданном субъектами, конституированном массами в действии. Такое понимание включает в себя и материалистское прочтение истории, признающее, что институты общества формируются в процессе столкновения и конфликта самих общественных сил. В этом случае телос не является результатом предопределения, он создается в ходе развития. Материалистически мыслящие историки, такие как Фукидид и Макиавелли, равно как и великие философы-материалисты, такие как Эпикур, Лукреций и Спиноза, никогда не отвергали телос, созданный действиями человека. Как писал Маркс во введении к Grundrisse: не анатомия обезьяны объясняет анатомию человека, а наоборот – анатомия человека объясняет анатомию обезьяны. Телос появляется лишь впоследствии, как результат хода истории. (Речь идет о следующей цитате: «Анатомия человека – ключ к анатомии обезьяны. Намеки же на более высокое у низших видов животных могут быть поняты только в том случае, если само это более высокое уже известно» (Маркс К., Экономические рукописи 1857–1861 гг., ч. 1 [M:. Политиздат, 1980], с. 45 – прим. ред.).


[Закрыть]
?

На этот вопрос можно было бы ответить, только проведя феноменологическое и историческое исследование отношений между виртуальностью и возможностью, то есть после того, как удастся ответить на вопрос о том, в каком случае, как и когда виртуальность масс, пройдя стадию возможности, становится действительностью. В этом отношении онтология возможного оказывается основной сферой исследования. Эта проблематика ставилась рядом авторов от Лукача до Беньямина, от Адорно до позднего Витгенштейна, от Фуко до Делеза и, по сути, всеми, кто осознавал закат современности. Во всех этих случаях вопрос был поставлен вопреки чудовищным метафизическим преградам! И теперь мы видим, насколько ничтожными оказывались даваемые ответы в сравнении с грандиозностью вопроса. Что очевидно сегодня, так это то, что авторы, работающие в данной проблематике, не рискуют возвратиться к старым моделям метафизической традиции, даже наиболее убедительным из них. По сути, сегодня все метафизические традиции совершенно устарели. И если существует какое-то решение данной проблемы, оно не может не быть материальным и обладающим взрывной силой. Хотя сначала наше внимание было привлечено к интенсивности элементов виртуальности, конституирующих массы, теперь оно должно сосредоточиться на гипотезе, согласно которой эти виртуальности накапливаются и достигают адекватного их силе критического уровня, когда они готовы реализовать себя. И в этом смысле мы говорим о всеобщем интеллекте и его воплощении в знании, аффекте и кооперации; и в том же смысле мы говорим о различных формах коллективного исхода тех номадических движений масс, которые заново присваивают и обновляют пространства.

Тут мы имеем дело с двумя основными тенденциями. Первая состоит в том, что виртуальность заполнит все поле res gestae. Виртуальность движется вперед и обнаруживает, что способность historia rerum gestarum господствовать над действующими виртуальными сингулярностями окончательно исчезла. Это historia, которая подходит к концу, когда появляются новые могущественные виртуальности и освобождаются от бытия, подчиненного гегемонии капитала и его институтов. Сегодня только res gestae обладают историческими возможностями, вернее, сегодня нет истории, а есть только историчность. Вторая тенденция состоит в том, что сингулярные виртуальности, обретя автономию, также получают способность к самовозрастанию. Они выражают себя как машины обновления. Они не только отказываются подчиняться старым системам стоимости и эксплуатации, но и действительно создают собственные безграничные возможности. Именно здесь определяется материалистический телос, основанный на действии сингулярностей, телеология, являющаяся результатом res gestae и образом машинной логики масс.

Resgestae, сингулярные виртуальности, управляющие связью между возможным и действительным, оказываются в первом случае за пределами меры, а во втором – по ту сторону меры. Эти виртуальности, являющиеся мостиком между возможным и действительным, разыгрывают обе карты: будучи за пределами меры как орудие разрушения (деконструктивное в теории и подрывное на практике) и будучи по ту сторону меры как конститутивная власть. Виртуальное и возможное соединены как неотвратимость нового будущего и как революционная машина.

4.2 ПОРОЖДЕНИЕ И РАЗЛОЖЕНИЕ

Нельзя пропить каплю американской крови, не пролив при этом кровь целого мира… Наша кровь как течение Амазонки, образованное тысячей величественных потоков, сливающихся воедино. Мы не столько нация, сколько целый мир; ибо пока мы не назовем весь мир нашими прародителями, подобно Мелхиседеку, нет у нас ни отца, ни матери… Наш род восходит ко всему миру… Мы – наследники всех времен и со всеми народами делим наше наследие.

Герман Мелвилл

Судьбой предопределено, что отныне и впредь Америка будет находиться в центре западной цивилизации, а не на ее окраине.

Уолтер Липпман

От американского бизнеса никуда не скроешься.

Луи-Фердинанд Селин


Теория создания Империи, как было установлено европейскими теоретиками Империи за последние несколько тысяч лет, одновременно является теорией ее упадка. Уже в античности, во времена греко-римского мира, Фукидид, Тацит и Полибий столь же подробно описали последовательность подъема и падения, как позднее это сделали отцы церкви и теоретики раннего христианства. Во всех этих случаях, когда речь шла об Империи, дело касалось не просто повторения классической теории чередования «правильных» и «неправильных» форм правления, потому что Империя по определению его преодолевает. Однако внутренний кризис идеи Империи стал полностью очевиден лишь в эпоху Просвещения и эпоху формирования европейской современности, когда такие авторы, как Монтескье и Гиббон, сделали проблему упадка Римской империи одной из центральных тем исследования политических форм суверенного государства эпохи современности[519]519
  См.: Монтескье Ш. Л., «Размышления о причинах величия и падения римлян», Избранные произведения (М., 1955), сс. 47-156; Гиббон Э., История упадка и разрушения Великой Римской империи, в 7-ми тт. (М., 1997).


[Закрыть]
.


ПОДЪЁМ И ПАДЕНИЕ (МАКИАВЕЛЛИ)

Уже в классической античности идея Империи предполагала кризис. Империя рассматривалась в концептуальных рамках натуралистической теории форм правления; и хотя Империя и нарушает циклическое чередование правильных и неправильных форм, она не свободна от участи разложения града и мира. История находится во власти Тюхе (Фортуны или Судьбы), которая со временем неизбежно разрушает совершенство, достигаемое Империей. От Фукидида до Тацита, от Афин до Рима необходимое равновесие форм общественной жизни и форм правления укладывалось в рамки этого линейного хода судьбы. В своем исследовании Римской империи Полибий порвал с идеей циклического характера исторического развития, в соответствии с которой люди, создавая политические институты, переходят от правильных к неправильным формам общественной жизни и власти: от монархии к тирании, от аристократии к олигархии и от демократии к анархии, начиная затем новый цикл. Полибий утверждал, что Римская империя порвала с этим циклом, создав смешанное правление – соединение правильных форм власти (см.: Раздел 3–5). Империя, таким образом, понимается не столько как господство над не имеющим границ пространством и временем, сколько как движение, которое мощью социальных сил, стремящихся освободиться от естественного циклического характера исторического времени, соединяет пространство и время. Однако улыбка судьбы – дело случая. Смешение правильных форм правления, господство гражданской добродетели, может бросить вызов судьбе, но не может ее отменить. Кризис и упадок – это тенденции, которые необходимо превозмогать каждодневно.

В эпоху европейского Просвещения такие авторы, как Монтескье и Гиббон, отвергли натуралистическое представление об этом процессе. С точки зрения науки об обществе упадок Империи объяснялся как следствие невозможности установить раз и навсегда исторические и социальные структурные рамки жизни масс и сохранять неизменной добродетель ее героев. Разложение и упадок Империи были, таким образом, не заранее предполагаемым естественным процессом, предначертанным циклами исторической судьбы, а результатом невозможности (или, по крайней мере, исключительной трудности) для человека управлять бесконечным пространством и временем. Безграничность Империи делала невозможным функционирование правильных институтов и их сохранение на неопределенно долгое время. Тем не менее, Империя была целью, на достижение которой были направлены желание и гражданская добродетель масс, а также свойственная им способность творить историю. Именно постоянное изменение ситуации не позволяло обеспечить контроль над безграничным пространством и временем, что неизбежно ограничивало всеобъемлющие цели управления узкими политическими и социальными аспектами. Авторы эпохи Просвещения показали нам, что со временем правление, приближающееся к совершенству, будет установлено в пределах ограниченного пространства и времени. Поэтому между Империей и реальное-тью господства присутствовало принципиальное противоречие, которое неминуемо должно было порождать кризисы.

В действительности, Макиавелли, оглядываясь на идеи древних и предвосхищая идеи мыслителей эпохи современности, первым наиболее точно выявил парадокс Империи[520]520
  Макиавелли Н., Рассуждения о первой декаде Тита Ливия. Государь (М., 2002); Antonio Negri, Il potere costituente (Milan: Sugarco, 1992), pp. 75–96.


[Закрыть]
. Он прояснил проблематику, отделив ее как от натурализма древних, так и от социологизма, свойственного теориям эпохи современности, показав ее, скорее, в поле имманенции и чистой политики. У Макиавелли расширяющие границы своих владений структуры власти движимы диалектикой социальных и политических сил Республики. Только там, где социальные классы политически выражают себя, участвуя в открытой и непрерывной игре власти и контрвласти, свобода и расширение границ взаимосвязаны, и, следовательно, появляется возможность для возникновения Империи. Макиавелли говорит, что нет такой идеи Империи, которая не была бы в конечном итоге всеобъемлющей идеей свободы. Именно в этой диалектике свободы и заключаются элементы разложения и распада. Когда Макиавелли рассматривает падение Римской империи, он в первую очередь обращает внимание на кризис гражданской религии, то есть на ослабление социальной связи, объединявшей различные идеологические силы общества и позволявшей им сообща участвовать в открытом взаимодействии власти и контрвласти. Христианская религия была именно тем, что разрушило Римскую империю, погасив гражданский пыл, который служил основой языческого общества, конфликтное, но лояльное участие граждан в постоянном совершенствовании институтов и развитии свободы.

Античное представление о неизбежном и естественном характере разложения правильных форм правления, таким образом, оказалось полностью отброшено, поскольку формы правления можно оценивать только во взаимосвязи с социальными и политическими отношениями, создающими институты. Точно так же отброшено было свойственное Просвещению и современности представление о неизбежности кризиса пространства и времени в условиях отсутствия границ и контроля, потому что оно возвращало к сфере гражданской власти: только на этом и ни на каком ином основании можно оценивать пространство и время. Выбор, таким образом, делается не между правлением и разложением, Империей и распадом, а между, с одной стороны, социально укорененным и расширяющим свои границы правлением, то есть правлением "гражданским" и "демократическим", а с другой – различными практиками правления, когда власть основывается на трансценденции и подавлении. Здесь необходимо пояснить, что, когда мы, беря их в кавычки, говорим о понятиях "града" или "демократии" как об основе экспансионистской активности Республики и как о единственной возможности образования прочной Империи, мы вводим идею участия, связанного с жизненной силой населения и его способностыо порождать диалектику власти и контрвласти, – идею, которая имеет мало общего с классической или характерной для современности идеей демократии. С такой точки зрения "демократическим" в какой-то степени были даже правление Чингисхана и Тамерлана, а также легионов Цезаря, армий Наполеона и армий Сталина и Эйзенхауэра, ибо все они сделали возможным участие населения, которое поддерживало их экспансионистскую деятельность. Суть всех перечисленных примеров и общей идеи Империи заключается в утверждении пространства имманентности. Имманентность определяется как отсутствие всяких внешних ограничений, задаваемых той или иной направленностью действия масс, причем в своем утверждении и разрушении имманентность связана лишь с режимами возможности, которые служат основой ее возникновения и развития.

Здесь мы возвращаемся к сути парадокса, согласно которому всякая теория Империи предполагает возможность ее упадка, но теперь мы можем приступить к его объяснению. Если Империя всегда олицетворяет безусловную позитивность, осуществление правления масс и всецело имманентный аппарат, то она оказывается незащищенной от кризиса в силу самого этого определения, а не потому, что ей противостоит какая-то иная необходимость или трансценденция. Кризис свидетельствует о существовании альтернативной возможности в плане имманенции; кризис не предопределен, но всегда возможен. Макиавелли помогает нам понять этот имманентный, конститутивный и онтологический смысл кризиса. Однако лишь в нынешней ситуации это сосуществование кризиса и поля имманентности становится полностью очевидным. Поскольку пространственное и временное измерения политической деятельности перестают быть пределами и превращаются в созидающие механизмы имперского правления, сосуществование позитивного и негативного в пространстве имманентности теперь выступает как открытая альтернатива. Сегодня одни и те же движения и тенденции служат причиной и возникновения, и распада Империи.


FINIS EUROPAE (ВИТГЕНШТЕЙН)

Сосуществование имперского духа со знамениями кризиса и упадка нашло различные выражения в европейском дискурсе последних двух столетий, зачастую принимая форму рефлексии либо на тему конца европейской гегемонии, либо – кризиса демократии и торжества массового общества. На всем протяжении этой книги мы утверждали, что в период современности правительства Европы развивали не имперские, а империалистические формы. Идея Империи, тем не менее, сохранялась в Европе, а отсутствие ее реального воплощения постоянно вызывало сожаление. Европейские споры об Империи и причинах ее упадка интересны нам по двум основным причинам: во-первых, в центре этих споров стояла тема кризиса идеала имперской Европы, и, во-вторых, этот кризис бьет именно по тому скрытому содержанию определения Империи, которое связано с идеей демократии. Другой момент, который мы должны иметь здесь в виду, – это позиция, с какой велись споры: точка зрения, принимающая историческую драму упадка Империи с позиций опыта коллективного существования. Тема кризиса Европы превратилась в дискурс об упадке Империи и переплелась с темой кризиса демократии, а также с вопросами о формах сознания и сопротивления, порождаемых этим кризисом.

Алексис де Токвиль, возможно, был первым, кто представил проблему в таком ключе. Его исследование массовой демократии в Соединенных Штатах с присущим им духом инициативы и экспансии привело его к горькому и пророческому признанию невозможности для европейских элит и дальше оставаться главенствующей силой мировой цивилизации[521]521
  Токвиль К, Демократия в Америке (М., 1992).


[Закрыть]
. Уже Гегель ощущал нечто весьма похожее: «Америка есть страна будущего, в которой впоследствии… обнаружится всемирно-историческое значение; в эту страну стремятся все те, кому наскучил исторический музей старой Европы»[522]522
  Гегель Г. В. Ф.,Лекции по философии истории (СПб., 2000), с. 132.


[Закрыть]
. Однако Токвиль осмыслил этот переход намного глубже. Причина кризиса европейской цивилизации и ее имперских практик заключается в том, что европейской добродетели – или ее аристократической морали, оформленной в институтах суверенитета эпохи современности – не удается идти наравне с жизненными силами массовой демократии.

Смерть Бога, которую начали осознавать многие европейцы, в действительности была свидетельством того, что Европа утратила роль центра планеты, причем осмыслить это они могли лишь на выработанном современностью языке мистицизма. От Ницше до Буркхардта, от Томаса Манна до Макса Вебера, от Шпенглера до Хайдеггера, Ортеги-и-Гассета и многих других авторов, творивших на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков, это прозрение стало постоянным рефреном, повторяемым с такой горечью[523]523
  Массимо Каччиари предпринимает очень информативное и побуждающее к размышлениям исследование судьбы и упадка идеи Европы в работе: Massimo Cacciari, Geofilosofia dell'Europa (Milan: Adelphi, 1994).


[Закрыть]
! Появление масс на социальной и политической сцене, исчерпание культурных и производственных моделей современности, угасание европейских империалистических проектов и конфликты между нациями на почве нужды, бедности и классовой борьбы – все это выступало необратимыми признаками упадка. Это была эпоха господства нигилизма, поскольку безысходным было само время. Ницше поставил окончательный диагноз: «Европа – это больной»[524]524
  Ницше Ф., «Веселая наука», Сочинения, в 2 тт., т. I (M., 1990). с. 535 (§ 24).


[Закрыть]
. Две мировые войны, опустошившие ее территорию, торжество фашизма и теперь, после краха сталинизма, возвращение самых ужасных призраков национализма и нетерпимости – все это служит подтверждением того, что эти догадки, в сущности, оказались верны.

На наш взгляд, единственной хорошей новостью оказывается то, что в противовес старым европейским державам возникла новая Империя. Кому хочется и дальше видеть этот блеклый и паразитический европейский правящий класс, который последовательно переходил от ancient regime[525]525
  Ancien regime (фр.) – старый порядок, социально-политический режим Франции до Великой французской революции.


[Закрыть]
к национализму, от популизма к фашизму, а теперь стремится к всеобщему неолиберализму? Кому хочется и дальше видеть те идеологии и те бюрократические аппараты, которые питали и поддерживали разлагающиеся европейские элиты? И кто до сих пор может оставаться на стороне тех систем профсоюзов и тех корпораций, которые напрочь лишены всякого жизненного духа?

Наша задача здесь – не сокрушаться о кризисе Европы, скорее, она состоит в том, чтобы в ходе его исследования выявить те элементы, что, подтверждая данную тенденцию, указывали бы, однако, на возможное сопротивление, обозначали границы положительной реакции и альтернативы. Эти элементы часто возникали почти вопреки желанию теоретиков кризиса, современниками которого они были: именно сопротивление обеспечивает прыжок в будущее – реальное и должное будущее, заявившее о себе в прошедшем, своеобразное будущее, заранее явленное в прошедшем. В этом смысле, болезненное исследование причин кризиса европейской идеологии может стать обнаружением новых, открытых возможностей. Именно поэтому важно проследить, как развивался кризис Европы, поскольку обличение кризиса не только у таких авторов, как Ницше и Вебер, но также и в общественном мнении эпохи позволило увидеть чрезвычайно значимую позитивную сторону событий, содержавшую в себе основополагающие особенности новой мировой Империи, становящейся сегодня реальностью. Силы, породившие кризис старого имперского мира, заложили основания новой Империи. Недифференцированная масса, которая одним своим присутствием способна была уничтожить современную традицию с ее трансцендентной властью, оказывается теперь мощной производительной силой и неисчерпаемым источником возрастания стоимости. Новая витальность, очень близкая к варварским силам, похоронившим Рим, воскрешает поле имманенции, открытое нам смертью европейского Бога. Любая теория кризиса Европейского Человека и упадка идеи европейской Империи в той или иной мере является признаком новой жизненной силы простых людей, или, как мы предпочитаем говорить, желания масс. Ницше провозглашал это с горных вершин: "Я впитал в себя дух Европы – теперь я хочу нанести ответный удар!"[526]526
  Friedrich Nietzsche, Werke, ed. Giorgio Colli and Mazzino Montinari (Berlin: de Gruyter, 1967), vol. 8, pt. 1, p. 77; цит. no: Cacciari, Geofilosofia dell'Europa, p. 9. В оригинале: «Ich habe den Geist Europas in mich genommen – nun will ich den Gegenschlag thun!»


[Закрыть]
Преодоление современности означает преодоление барьеров и трансценденций европоцентризма и переход к решительному принятию имманентности как единственной области теории и практики политики.

После начала Первой мировой войны те, кто участвовали в великой бойне, отчаянно пытались осмыслить кризис и совладать с ним. Возьмем свидетельства Франца Розенцвейга и Вальтера Беньямина. Для них обоих своеобразная светская эсхатология была инструментом, позволяющим получить доступ к опыту кризиса[527]527
  См.: Franz Rosenzweig, The Star of Redemption, trans. William Hallo (New York: Holt, Rinehart and Winston, 1971).


[Закрыть]
. После исторического опыта войны и страданий, а также, возможно, в смутном предчувствии Холокоста, они пытались найти надежду и свет спасения. Однако обойтись без обращения к диалектике, пусть и вопреки своим намерениям, им не удалось. Конечно, диалектика, которая проклинала диалектику, объединившую и освятившую европейские ценности, оказалась внутренне пустой и теперь целиком определялась в негативных терминах. Однако апокалиптическая картина, в которой этот мистицизм искал освобождения и спасения, также во многом предопределялась кризисом. Беньямин с горечью признавал это: «Прошлое несет в себе потайной указатель, отсылающий ее [историю] к избавлению… А если это так, то между нашим поколением и поколениями прошлого существует тайный уговор. Значит, нашего появления на земле ожидали. Значит нам, так же как и всякому предшествующему роду, сообщена слабая мессианская сила, на которую притязает прошлое. Просто так от этого притязания не отмахнуться»[528]528
  Беньямин В., «О понятии истории», НЛО, 4б (2000), 81 (тезис 2).


[Закрыть]
.

Этот теоретический опыт сформировался именно там, где кризис современности проявился наиболее остро. На этой же почве другие авторы стремились порвать с остатками диалектики и ее способностью объяснения. Однако нам кажется, что даже самые глубокие мыслители того времени не способны были порвать с диалектикой и преодолеть влияние кризиса. По Максу Веберу, кризис суверенитета и легитимности может быть разрешен только посредством прихода к власти политиков, наделенных иррациональным даром харизмы. По Карлу Шмитту, диапазон суверенных практик можно прояснить, лишь обратившись к "решению". Однако иррациональная диалектика не может разрешить или даже ослабить кризис реальности[529]529
  О судьбах европейского иррационализма см.: Georg Lukacs, The Destruction of Reason, trans. Peter Palmer (London: Merlin, 1980).


[Закрыть]
. И внушительная тень эстетизированной диалектики стоит даже за хайдеггеровским представлением о пастырской задаче в мире разрозненного и разорванного бытия.

Подлинным прояснением ситуации мы более всего обязаны французским философам, которые перечитали Ницше по прошествии нескольких десятилетий, в 1960-х годах[530]530
  Мы говорим прежде всего о Жиле Делезе, Мишеле Фуко и Жаке Деррида.


[Закрыть]
. Их новое прочтение было связано с переориентацией позиции критики, которая произошла тогда, когда стало появляться осознание конца действенности диалектики и когда осознание это подтвердилось в новых практических и политических опытах, сосредоточенных на производстве субъективности – производстве субъективности как власти, как установления автономии, которую невозможно свести к какому-то абстрактному или трансцендентному синтезу[531]531
  См.: Hans Jurgen Krahl, Konstitution und Klassenkampf (Frankfurt: Neue Kritik, 1971).


[Закрыть]
. Не диалектика, но неприятие, сопротивление, насилие и позитивное утверждение бытия теперь обозначали отношения между местом кризиса в реальности и адекватным ответом на него. То, что во время кризиса 1920-х годов казалось противостоянием трансценденции и истории, спасения и разложения, а также мессианства и нигилизма, теперь стало онтологически определенной позицией, находящейся за пределами и противостоящей любым остаткам диалектики, а следовательно, находящейся по ту сторону диалектики. Это был новый материализм, который отрицал всякую трансцендентную составляющую и стал основой радикальной переориентации образа мысли.

Чтобы понять глубину этого перехода, следовало бы сосредоточить внимание на осознании и предвосхищении его в творчестве Людвига Витгенштейна. Ранние работы Витгенштейна дали новую жизнь главным темам европейской мысли начала XX века: условия жизни в духовной пустыне и поиск смысла, сосуществование мистицизма тотальности и онтологического стремления к производству субъективности. Новейшая история с ее драмой, сначала лишенная какой бы то ни было диалектики, затем была освобождена Витгенштейном от всякой случайности. История и опыт стали тем пространством, где в отчаянной попытке обнаружить в кризисе логику субъект был материализован и заново возвращен к жизни. Во время Первой мировой войны Витгенштейн писал: "То, как все обстоит, есть Бог. Бог есть то, как все обстоит. Только из сознания уникальности моей жизни возникает религия – наука – и искусство". И далее: "И это сознание есть сама жизнь. Могла бы существовать этика, если бы не существовало ни одного живого существа, кроме меня? Если этика должна быть чем-то основополагающим: да! Если я прав, то для этического суждения недостаточно того, что мир дан. Тогда мир в себе не является ни добрым, ни злым… Добро и зло входят только через субъекта. А субъект не принадлежит миру, но есть граница мира". Витгенштейн разоблачает Бога войны и пустыню вещей, где отныне добро и зло неразличимы, вследствие чего мир достиг предела тавтологической субъективности: "Здесь видно, что строго проведенный солипсизм совпадает с чистым реализмом"[532]532
  Витгенштейн Л., Дневники 1914–1916 (Томск: Водолей, 1998), сс. 101–104.


[Закрыть]
. Однако предел этот созидателен. Альтернатива в полной мере дана тогда и только тогда, когда субъект полагается вне мира: «Мои предложения служат прояснению: тот, кто поймет меня поднявшись с их помощью – по ним – над ними, в конечном счете признает, что они бес-смысленны. (Он должен, так сказать, отбросить лестницу, после того как поднимется по ней.) Ему нужно преодолеть эти предложения, тогда он правильно увидит мир»[533]533
  Витгенштейн Л., «Логико-философский трактат», Философские работы, ч. 1 (M., 1994), сс. 72–73 (6-54).


[Закрыть]
. Витгенштейн осознает конец всякой диалектики и всякого смысла, заключенных в логике мира, а не в ее крайнем, субъективном преодолении.

Трагическая траектория этого философского опыта позволяет нам уловить те составляющие, которые сделали восприятие кризиса современности и упадка идеи Европы (отрицательным, но необходимым) условием определения грядущей Империи. Голоса этих авторов были голосами вопиющих в пустыне. Некоторые из представителей этого поколения оказались в лагерях смерти. Другие придали кризису постоянный характер посредством иллюзорной веры в советскую модернизацию. Оставшиеся, большая группа этих авторов, бежали в Америку. И их голоса действительно были голосами вопиющих в пустыне, но их единичные, разрозненные догадки о существовании жизни в пустыне дают нам инструменты, позволяющие осмыслить перспективы масс в новой реальности постсовременной Империи. Эти авторы первыми определили условие полной детерриториализации грядущей Империи, причем сами они уже жили в ней так же, как массы живут в ней сегодня. Негативность, отказ от участия, обнаружение пустоты, пронизывающей все вокруг – это означает безоговорочное помещение себя в имперскую реальность, которая определяется кризисом. Империя – это пустыня, а кризис здесь неотличим от хода истории. Если в эпоху античности кризис Империи считался результатом естественной цикличности истории, а в период современности кризис очерчивался рядом апорий времени и пространства, то теперь образы кризиса и практики Империи стали неотличимыми друг от друга. Однако теоретики кризиса XX века учат нас, что в этом лишенном территориального и временного измерения пространстве, где создается новая Империя, и в этой пустыне смысла открытое признание кризиса может привести к осуществлению сингулярного и коллективного субъекта, к власти масс. Массы освоились с отсутствием пространства и точно установленного времени; они мобильны и гибки, и они воспринимают будущее только как множество возможностей, простирающихся во всех направлениях. Грядущая имперская вселенная, слепая к смыслу, исполнена многогранной тотальностью производства субъективности. Упадок перестал быть грядущей судьбой, а превратился в сегодняшнюю реальность Империи.


АМЕРИКА, АМЕРИКА

Бегство европейских интеллектуалов в Соединенные Штаты было попыткой вновь обрести утраченное пространство. Разве американская демократия по сути своей не основывалась на демократии «исхода», переселения, на позитивных и недиалектических ценностях, на плюрализме и свободе? Разве эти ценности наряду с представлением о фронтире, о новых рубежах не обеспечивали вновь и вновь расширение их демократической основы, преодолевавшее все абстрактные ограничения нации, этничности и религии? Иногда эта мелодия исполнялась на высоких нотах в виде проекта «Pax Americana», провозглашенного либеральными лидерами, иногда – на низких, будучи облаченной в форму американской мечты о социальной мобильности и равных возможностях достижения богатства и свободы для всякого честного человека, короче говоря, в форму «американского образа жизни». Проект «Нового курса», направленный на преодоление мирового кризиса 1930-х годов, который столь сильно отличался от европейских политических и культурных проектов ответа на кризис и был, в сравнении с ними, куда более либеральным, укрепил это преставление об американском идеале. Когда Ханна Арендт ставила американскую революцию выше французской, поскольку первая воплощала неограниченное стремление к политической свободе, а вторая была ограниченной по своим целям борьбой лишь с нуждой и неравенством, она прославляла не только идеал свободы, неизвестный более европейцам, но и его ретерриториализацию в Соединенных Штатах[534]534
  Hannah Arendt, On Revolution (New York: Viking, 1963).


[Закрыть]
. В каком-то смысле, складывалось впечатление, будто преемственность, существовавшая между американской историей и историей Европы, была прервана, а Соединенные Штаты взяли иной курс, но на самом деле Соединенные Штаты олицетворяли для этих европейцев возрождение идеи свободы, которую Европа утратила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю