355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Чехов » Русская новелла начала xx века » Текст книги (страница 26)
Русская новелла начала xx века
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 17:30

Текст книги "Русская новелла начала xx века"


Автор книги: Антон Чехов


Соавторы: Иван Бунин,Максим Горький,Алексей Толстой,Леонид Андреев,Валерий Брюсов,Николай Гумилев,Федор Сологуб,Дмитрий Мережковский,Зинаида Гиппиус,Борис Пильняк

Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)

ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ ЛУИЗЫ ЖЕЛИ

Однажды, застряв в Париже на лето, тоскуя по соленому океанскому воздуху и задыхаясь пока что от запаха бензина, дыма и ядовитых испарений Сены, бродил я по городу и, очутившись на набережной Вольтера, принялся по привычке перелистывать книжки на прилавках букинистов.

Мне попалась, между прочим, «Новая Элоиза» в женевском издании 1792 года, и я купил эту книжку, прельстившись приятным фронтисписом и недурным переплетом. Придя домой и рассматривая свою покупку, я заметил, что внутренняя бумажка, подклеенная под крышку переплета, чуть-чуть приподнялась и, когда я коснулся ее края, оттуда выпали желтые полуистлевшие листы, мелко исписанные. Это были непритязательные записки француза, по-видимому, молодого человека, очень заурядного и, пожалуй, наивного, но по некоторым причинам эти записки возбудили мое любопытство. К сожалению, большая часть этих мемуаров погибла, но четыре уцелевших отрывка я перевел и вот хочу поделиться ими с моими друзьями.

Первый листок

Вчера я зашел к аббату де-Керавенан и успел излить ему все мои чувства и сомнения. Этот мудрый и добродетельный человек помог мпе разобраться в моем положении, которое казалось мпе не только безотрадным, но и безвыходным.

Боже мой! Как я люблю мою Луизу! Впрочем, я не смею называть ее моей. Моя бедная мать так великодушно согласилась на наш брак, и теперь – увы! – мое счастье рушилось.

Я не сплю по ночам, а когда усталость меня побеждает, мне снится Луиза – и почти всегда в каком-то непонятном и ужасном положении. Вчера мне приснилось, что она стоит около церкви Сэн-Сюльпис и держит в руках лохматую мертвую голову, а сегодня я видел ее во сне в обществе тигра, который бормотал стихи Корнеля.

Можно сойти с ума от событий, которым все мы невольные свидетели, но еще ужаснее, когда ты сам без вины и не по своей воле вовлечен в этот ужасный вихрь, называемый у нас революцией.

Я уважаю Жан-Жака и люблю добродетель. Если хотите, я патриот, но я не понимаю этой страшной кровожадности и гонения на святую церковь.

Патриотизм! Патриотизм! Я, конечно, ему сочувствую, и мне вовсе не нравится вся эта рискованная авантюра, которую затеяли в Кобленце наши дворяне и которую приходится расхлебывать всем нам даже теперь. Однако я должен признаться, что гражданин Робеспьер, которого уличные листки называют «неподкупным», внушает мне так же мало доверия, как и заграничные друзья Бурбонов.

Бедные лилии растоптаны, и едва ли они когда-нибудь оживут. Но ведь Неподкупный был против войны с пруссаками. Этого я никогда не забываю, и мне странно, что его теперь все считают первым патриотом.

Кстати, лицо гражданина Робеспьера удивительно похоже на мордочку ливретки, которую моя бедная мать подарила Луизе.

Но я зафилософствовался и пишу о политике, в которой я ничего не смыслю. И какое мне дело до гражданина Робеспьера. Нет, нет, не он, а совсем другой похитил мое счастье, мое единственное сокровище.

Боже мой! Как очаровательна моя Луиза! Ее золотые локоны, прядь которых я храню в моем медальоне, волнуют меня так, как будто от них исходит какая-то магическая сила. А когда она улыбается, у меня падает сердце. Но бедняжка! Она теперь улыбается так редко. Я могу видеть ее лишь украдкой. В последний раз мы встретились с нею в садике Сэн-Жермэн-де-Прэ. Мы беседовали с нею о радостях молитвы, нашего последнего утешения, ибо и я, и она, славу Богу, не отреклись от католической церкви и, право, я никак не могу понять, почему бы не примирить ее добрые заповеди с гражданскими добродетелями, которых я не могу не уважать. Мой отец, пивовар с улицы Онорэ, немало натерпелся в свое время от господ из Версаля, и я очень понимаю, что всякий буржуа должен обладать правами человека. Я согласен, что хорошие слова «свобода, равенство и братство» должны быть начертаны в сердцах патриотов, но постоянная прибавка к ним «или смерть» пугает мое бедное сердце. Ведь что бы там ни говорили наши философы и ораторы, эти три словечка очень растяжимы, а иногда и двусмысленны. А тут вдруг смерть! Есть от чего потерять голову. Кстати о голове. Вчера я проходил по кварталу Ля-Форс и видел, как во дворе одного дома пробовали на баране новый нож для гильотины. Бедное животное! Увидев кровь, я вдруг вспомнил этот ужасный сентябрь прошлого года.

Ничего не подозревая, отправился я вечером второго сентября с моею матерью в театр Мольера, на улице Сэн Дени. Двери были заперты почему-то. Тогда мы пошли в театр св. Екатерины. Он тоже был закрыт. Мы возвращались домой через Гревскую площадь, потом по Новому мосту. Откуда-то доносились крики, и мы никак не могли попять, что сейчас творится в городе. На углу улицы Бурбон-де Шато стояла кучка женщин. Я подошел к ним и спросил, почему это кричат и что случилось.

Одна из патриоток, в высоко подоткнутой юбке и деревянных башмаках, упершись руками в могучие свои бедра, смерила меня с головы до ног и сказала грозным басом:

– Откуда взялся этот малец? Не с неба ли он свалился? Кто же сейчас в Париже не знает, что добрый народ судит сейчас врагов свободы и братства? Граждане сейчас работают по тюрьмам. Я уже носила ужин в Аббатство моему бедному Франсуа. Он так устал. У него все руки в крови этих проклятых кюрэ.

Моя матушка пошатнулась, и я, боясь, что патриотки заметят ее волнение, поспешил ее поддержать.

По счастью, женщины не обратили на нее внимания.

– Вот, – сказала одна из них, показывая на ручей, который, булькая, бежал по плитам улицы.

Ручеек был совсем красный. Это была кровь убиваемых в аббатство Сэн-Жермэн-де-Прэ.

Теперь там тихо, и Луиза назначает мне свидания под его, деревьями.

Наш добрый аббат де-Керавенан спасся в ту ночь у тетушки Матильды на чердаке. Он ведь тоже не давал безбожной присяги и скрывается до сих пор от трибунала. Я и Луиза навещаем его изредка не без большого риска.

Я так привык его слушаться, что без пего чувствую себя, как овца без пастыря, по должен признаться, что последние его советы смущают мою душу. Конечно, спасение Христовой церкви и жизнь ее верных чад дороже моего личного и частного счастья, но мысль, что мне придется пожертвовать моею Луизою этому рябому чудовищу, со сломанным носом и разорванной губою, приводит меня в трепет. Аббат до-Керавенан уверяет, что этого злодея, которому молва приписывает сентябрьские убийства, можно еще направить на путь истинный и его рукою спасти нашу бедную Францию. Но каково мне, уже на пороге счастья, вдруг отказаться от надежды повести Луизу к моему скромному очагу в качестве милой жены и хозяйки.

Я до сих пор ни разу не решался па листках моих мемуаров написать имя моего злейшего врага, который, впрочем, вероятно, пе помнит меня вовсе и едва ли даже заметил меня, хотя мы с ним встречались несколько раз не только у Жели, но и в доме стариков Шарпантье. Чувствую, что рука моя дрожит, когда я пишу это ужасное имя:» Жорж Жак Дантон из Орси-сюр-Об.

Второй листок

Франция воюет с коалицией. Страна измучена наборами. Известия с фронта то мрачные, то радостные волнуют меня, как и всех, разумеется. Тот самый Робеспьер, который когда-то, на мой взгляд, предательски стремился погасить патриотический дух, настаивая на том, чтобы Франция не воевала вовсе, приняв унизительные условия, предложенные коалицией, теперь вдруг разыгрывает роль «отца отечества без надлежащей искренности, насколько я понимаю.

В Париже настоящий голод. У булочных стоят хвосты. Максимум, конечно, не помогает ничуть, и спекулянты провозят в мешках с Юга муку и все прочее по ужасной цене. Богатые люди устраивают свои дела, санкюлотам помогает коммуна, а нашему брату, труженикам, которые добывают себе хлеб умственным трудом, живется хуже всего. Отец мой разорился. А ведь моя профессия школьного учителя теперь очень затруднительна. На меня косо смотрит наша секция, потому что многие подозревают во мне верного христианина, что кажется теперь предосудительным.

Но как ни тяжело теперь жить, кафе и театры все открыты. Говорят, что многие развратничают по ночам, и это те самые, которым днем говорят о правах человека и о природной добродетели.

Открылся, между прочим, художественный салоп. Я был там. По правде сказать, мне было жаль, что теперь уже не в почете картины Фрагонара, Буша и очаровательного Ватто. Каким-то холодом веет от всех этих нынешних сухих линий и безжизненных красок, какими пользуются паши живописцы, изображающие Брутов, Гракхов и разных там добродетельных республиканцев. Давид, конечно, великий художник, но когда я смотрю на его холсты, у меня такое чувство, как будто меня кто-то упрекает за то, что я простой человек, любящий мою Луизу, жизнь, пение птиц, траву и деревья.

Между прочим, я увидел в салоне бюст женщины. В чертах ее я узнал что-то знакомое. Под соответствующим нумером каталога значилось следующее: «Бюст гражданки Дантон, вырытой из могилы через неделю после погребения, маска эта снята с лица покойной глухонемым гражданином Дезенн».

Так подтвердились для меня слухи, которым я отказался верить. Значит, в самом деле этот безбожный человек пе постыдился потревожить прах бедной Габриэли, своей первой жены. Боже мой! Свидетелями каких кощунств мы еще будем! Говорят, что Дантон любил свою Габриэль. А его ночные оргии? А мадам де-Бюффон? Кому это неизвестно? А теперь не прошло трех месяцев со дня смерти Габриэли, и он уже претендует на брак с моею несчастною Луизою.

Он утверждает, что Габриэль завещала ему жениться на Луизе. Неужели это правда? Я знаю, что покойница в самом деле была католичкою и хотела, чтобы неистовый ее муж вернулся в церковь. Может быть, она надеялась, что Луиза своим христианским смирением успокоит буйное сердце этого сумасшедшего безбожника. Самое мучительное для меня то, что аббат де-Керавенан тоже возлагает надежды на мою овечку и думает, что она укротит нашего свирепого льва. С этим не мирится мое чувство, но надо повиноваться нашему пастырю, ибо, если мы покинем лоно церкви, для нас не будет никакой опоры и все мы будем раздавлены, как кусочки железа на наковальнях под ударами молота. Под этим тяжелым молотом я разумею наше революционное правительство.

Третий листок

Свершилось. Все кончено. Я погиб. До последней минуты я надеялся, что этот странный человек не решится исполнить требование своей несчастной невесты. По моему настоянию, Луиза поставила ему условие, неприемлемое, как я думал, для этого дерзкого вольнодумца. Она потребовала, чтобы он до свадьбы пошел исповедоваться и принял святое Причастие у неприсяжного священника. Но чудовище согласилось на это условие. Луиза указала ему на аббата де-Керавенан.

Я вчера был у господина аббата, и он мне признался, что не ожидал такого исповедника. Однако Дантон пришел к нему.

Старая Жервеза бормотала Бог знает что, увидев на пороге лохматую голову этого нежданного гостя. Дантон прошел к аббату, слегка оттолкнув побледневшую служанку. Господин аббат встал. Потом он говорил мне, что вовсе не был уверен, зачем пришел к нему этот создатель кровавого трибунала – затем ли, чтобы привлечь его к суду, его, отказавшегося восемь месяцев тому назад присягать, или затем, чтобы склонить свою буйную голову перед Распятием. Я, конечно, не знаю, что говорил на исповеди этот необыкновенный человек. Может быть, надежды доброго аббата будут оправданы.

Но я? Ведь я живой человек. Ведь у меня несчастное влюбленное сердце. Иногда ропот подымается в моей душе. Святая церковь, взыскующая неземного града, не слишком ли сурова к моему личному, частному, но такому трепетному чувству?

Когда все было решено и назначен день свадьбы, Луиза прибежала ко мне, чтобы проститься. Матушки не было дома. Я упал на колени перед Луизой, я целовал ее туфли, обливаясь слезами. Она гладила своей ручкой мою голову, и я поцеловал ее ладонь, про которую в счастливые дни я, шутя, говорил, что ее следовало бы гильотинировать, ибо она может смутить общественное спокойствие своею прелестью.

Теперь никогда, никогда мне уже не коснуться губами этих нежных тонких пальчиков. И подумать только, что я мог бы разделить с ней иные восторги любви – и вовсе не украдкой, а дома, у семейного очага, по праву, освященному церковью.

После свадьбы они уехали в Орси-сюр-Об, где у этого непримиримого революционера и защитника санкюлотов есть, кстати сказать, очень благоустроенное и небездоходное имение. Не получал ли он денег от врагов отечества, как прославленный Мирабо?

Но вот я начинаю злословить, но это худо. Надо смириться перед волею Провидения. Ах, у меня кружится голова. Надо лечь в постель, а то войдет матушка и заметит, что мне дурно.

Четвертый листок

Прошел год. Какой ужасный год. Я не знаю, принесет ли он добрые плоды в будущем, но то, чему я был свидетелем, наводит меня на размышления о суетности всяких земных надежд. Равенства я что-то вовсе не замечал в эти недели и месяцы нигде и ни в чем. О братстве смешно говорить, ибо оно может быть лишь во Христе. О свободе? Какая же это свобода, если мои скромные записки я должен прятать так тщательно, рискуя своей головой, если кому-нибудь вздумается их найти, прочесть и донести на меня.

А моя любовь? Она растоптана. Во имя чего? Правда, тот, кому я принес ее в жертву, как будто бы пошел по другому пути после брака с Луизою, по какие последствия! Бог мой!

Вчера все кончилось. Он погиб. Луиза свободна. Но я? Моя судьба еще ужаснее, чем его, и мне даже трудно произнести три слова, которые страшнее для меня гильотины: она полюбила Дантона!

Я никогда не забуду этого дня шестнадцатого жерминаля. От ворот тюрьмы до эшафота я следовал в толпе оборванцев, которые бежали за траурной тележкой, улюлюкая и ругаясь.

Вместе с моим врагом везли па казнь Демулена. Бедняга журналист рыдал и бился в истерике, как женщина, и все поминал напрасно 14 июля и свою суетную, опозоренную теперь трехцветную кокарду. Чудак не понимал, что не в дом дело, кто больше любит республику, а совсем в ином. Но враг мой, укравший мое счастье, был горд и спокоен – надо ему отдать справедливость. Я пожирал его глазами, но он и не замечал меня вовсе. Мне хотелось увидеть на лице его признаки страха или отчаяния. Но он был спокоен, как скала.

Такие люди для меня загадка, и я никогда их не пойму.

– Да сиди же ты смирно! – сказал он строго Демулену и тронул его за плечо. – Разве не видишь, что вокруг нас лишь мерзкая сволочь?

Я услышал это собственными ушами. Когда мы очутились на площади и толпа гудела вокруг нас, у меня так закружилась голова, как будто бы и меня сейчас должны положить под нож гильотины.

Около меня стояла торговка яблоками и кричала во все горло:

– Я всегда думала, что эта бестия – аристократ.

Первым с тележки сошел Геро де-Сешель. Они, кажется, обнялись с Дантоном, но я не расслышал, что они сказали друг другу.

Мой враг взошел на эшафот последним. Я вдруг позавидовал ему. Я хотел умереть тогда вместе с ним. Почему? Может быть, тогда у меня было в сердце зловещее предчувствие.

– Дорогая! Я не увижу тебя больше! – пробормотал мой враг, озираясь.

Эти слова я слышал. О, эти слова не ускользнули от моего слуха!

Потом рассказывали, что он будто бы сказал, обращаясь к палачу: «Покажи мою голову народу – она стоит этого».

Может быть, в самом деле он сказал так. Но я уже ничего не сознавал. Я только видел это изуродованное страшное лицо, которое вдруг стало прекрасным.

Да, да – прекрасным! Это так. И тогда же я понял, что Луиза никогда не будет принадлежать мне.

И вдруг в этот же миг я увидел, что мой соперник ищет кого-то в толпе глазами. Я обернулся и узнал аббата де-Керавенан. Он стоял с лицом совсем белым. Глаза у него так странно сияли. О, Господи! Он поднял руку и благословил того, кто стоял на эшафоте, отпуская ему грехи.

Мне показалось, что вокруг ночь, а ведь это было всего четыре часа пополудни, час, когда нация убила своего Жоржа Жака Дантона, вернувшегося к Господу нашему Иисусу Христу, о чем знали только трое – аббат, Луиза и я, неведомый ему его враг.

ОТМЩЕНИЕ
I

Ровно семь лет тому назад пришлось мне провести лето на берегу океана, в Ипоре, маленьком курорте и рыбацком селении, где жизнь протекает мирно и слепо и где лишь бури время от времени напоминают о непрочности земного счастья.

В этом уединенном и всеми забытом уголке Нормандии (впрочем, теперь, я слышал, туристы чаще стали навещать этот берег) мне пришлось быть невольным свидетелем не совсем обычной любовной истории, о которой я хочу рассказать, утаив, разумеется, настоящие имена тех, кто в ней участвовал, хотя главного героя этого ненаписанного романа уже нет в живых.

Я буду краток, конечно.

Однажды, после купанья, я заметил на пляже господина среднего роста в сером сюртуке и в серой шляпе; я раньше не видел его здесь, а так как в Ипоре все друг друга знают, я хотел было спросить у англичанина, который купался вместе со мною, кто этот незнакомец, как вдруг господин в сюртуке обернулся, и я тотчас же узнал его по портретам и остановился изумленный. Это был он – самый гениальный и необычайный современник наш, победивший после упорной борьбы весь мир и признанный, наконец, всеми первым, единственным и несравненным.

Признаюсь, я испытывал волнение, наблюдая за этим человеком, чьи книги так повлияли на мою судьбу уже в юные годы. Этот старик был тот самый чародей, который напомнил миру забытую истину о его божественном происхождении, указал на фатум в нашей повседневности и властно потребовал от человека быть самим собою прежде всего. Это был художник ледяных вершин. От его творений веяло холодом; его видения были снежны; воздух, где жили его герои, был слишком разрежен и слишком прозрачен, – и слабые задыхались там, но сам он на этих вершинах жил вольно и дивно, гадая по звездам.

Он шел прямо на меня. Я видел его огромный лоб, седые развивающиеся пушистые волосы, сдвинутые лохматые брови и зоркие со стальным блеском глаза. Плотно сжатые губы обличали в нем человека замкнутого, сосредоточенного и равнодушного к чувственной прелести нашего обыденного мира.

Я невольно снял шляпу и поклонился. Оп ответил мне вежливым поклоном, не обнаружив ни малейшего любопытства, и невозмутимо продолжал прогулку.

– Вы знаете, кто это? – спросил я англичанина.

Он утвердительно кивнул головою. Да, он знает, кто этот старик. Он читал его произведения. Его «Умирающее светило» произвело па мистера сильнейшее впечатление. Его можно поставить и наряду с Шекспиром.

Я не говорю по-английски, и мистер Грэй объяснялся со мною на ужасном французском языке.

Желая быть любезным, он заговорил о русской литературе. Ему довелось прочесть прекрасное произведение одного русского поэта, замечательного поэта, но, к сожалению, он не может вспомнить сейчас его фамилию. Имя он помнит, но фамилию забыл.

– Я,знаю всех замечательных русских поэтов, – сказал я. – Назовите мне его имя, а я вам напомню его фамилию.

– Габриэль… Его звали Габриэлем…

Я недоумевал. Мистер подряд брови и ожидал, что я ему подскажу фамилию поэта. Наконец, я сообразил, кого имеет в виду англичанин.

– Державин… Гавриил Державин…

– Да, да, конечно… У него есть превосходная философическая ода «Бог»…

Это был единственный русский поэт, которого знал мистер Грэй.

II

Я жил в пансионе госпожи Розетт, вдовы рыбака. Нас садилось за стол обыкновенно человек пятнадцать – двадцать. Почти все были французы, буржуа из Руана, приехавшие сюда на лето отдохнуть и подышать морским воздухом. Русских было трое: я и одна молоденькая барышня со своею старою глухою теткою. Барышню звали Валентиною. В ней, пожалуй, ничего не было примечательного, но я невольно был очарован ее молодостью и тем хмелем жизни, который играл и пенился в каждом ее жесте, взгляде и в каждом звуке ее светлого, юного и нежного голоса. Мы встречались с нею часто и во время купанья, и на прогулках; я любовался ее томными и лукавыми глазами, ее улыбкою невинною, но уже таившею в себе возможности чувственных порывов, и ее тонкими душистыми пальцами, которыми она непрестанно перебирала цветы.

Мы болтали с нею обо всем непринужденно и откровенно. Ее суждения были часто неглубоки, но они никогда не были пошлы, потому что она умела вовремя замолчать, прекрасно сознавая, что слово не ее стихия и что ее очарование в ней самой, в ритме ее сердца и в бессознательных предчувствиях ее души.

Однажды, когда она, купаясь, проплыла совсем близко от меня и я увидел в зеленой волне ее розоватое, нежное плечо и заметил упругое движение ноги, я вдруг почувствовал, что голова моя пьянеет, и я после этого уже с неожиданно приятным волнением ожидал минуты, когда мы можем с нею встретиться.

Мы гуляли с нею по фалезам. Был час прилива. Океан шумел внизу, разбивая о скалы свои зелено-пенные волны. Ветхая изгородь отделяла нас от бездны, где пела, плакала и смеялась, и страшно стонала, и страшно роптала чуждая нам стихия, скрывавшая в своей глубине Бог знает какие тайны морских чудовищ с невероятными инстинктами, со своим особенным пониманием мира и, конечно, со своею особенною верою в Бога. Немудры те, которые думают, что вера в Бога свойственна только человеку. В Бога верят и лев, и голубь, и пчела. И у подводных обитателей океана есть свое слепое и темное томление по дивному Богу. Мы, люди, быть может, дальше отстоим от него, чем немые рыбы или дремлющие морские звезды… Какие сны им снятся – этим молчаливым и загадочным существам, пе ведающим ни добра, ни зла!

Я высказал что-то в этом роде моей спутнице, и она радостно с этим согласилась и призналась с улыбкою, что она иногда чувствует себя птицею и готова славить Бога нехитрою песнею, как славят его полевые и лесные твари, по уверению св. Франциска.

Мы, смеясь, сели па лугу под ивою. У Валентины на коленях был ворох цветов. Она перебирала нежными пальцами желтые и зеленые стебли, вдыхала жадно благоухания, непохожие на приторно-сладкие ароматы садовых питомцев.

Валентина учила меня плести венок, пальцы наши иногда встречались, и ее прикосновения волновали меня как мальчика.

– Жизнь прекрасна, – сказал Валентина, улыбаясь.

Я знаю, вы философ и обо всем рассуждаете свысока. Все философы всегда рассуждают свысока. Но так не надо рассуждать, мой друг. Впрочем, то, что вы сказали про морские звезды, мне нравится, потому что это смиренная мысль. Мы все должны быть, как дети. Христос так давно об этом сказал… Жизнь прекрасна, и нельзя к ней подходить с нашим человеческим мерилом разумности и вообще нельзя к ней предъявлять категорические требования, как это делают иные…

– То, что вы сказали сейчас, тоже философия. Но предоставим мыслителям рассуждать, а мы будем наслаждаться несомненным и чудесным, противоречивым и согласным вместе с тем.

– Будем наслаждаться, – повторила она, смеясь, и протянула мне несколько ирисов.

Я прижал губы к ее душистым пальцам, и она медлила их отнять у меня.

Одним словом, я влюбился в Валентину, и она была, по видимому, благосклонна ко мне. Мы то ездили на рыбацких лодках в море в обществе ее глухой тетки и любезного мистера Грэя, то с каким-нибудь руанским семейством отправлялись в каретке в Фекан, где есть ныне бездействующее старинное аббатство, прославившееся когда-то благочестием своих монахов, щедрою благотворительностью, а также умением приготовлять изысканные ликеры… Но, разумеется, я мечтал о тайных свиданиях с прелестною Валентиною, и, наконец, она согласилась прийти ночью на берег моря, где стояли рыбацкие суда.

Я полчаса ходил по гравию в приятном волнении. Ночь была лунная, но облака, как темные бараны, бежали диким стадом по небу, и причудливый зыбкий свет делал все вокруг обманчивым… К тому же время от времени яркие лучи маяка, направляемые подвижным прожектором, освещали море, задевая иногда и берег своими слепительными стрелами. Рыбацкие лодки с убранными парусами казались теперь скелетами каких-то допотопных живот-пых, выброшенных на берег океаном.

Наконец, я услышал легкие шуршащие шаги и тотчас же бросился навстречу Валентине, которая шла ко мне вся закутанная в черную шаль.

– Вы пришли, Валентина. Вы пришли, – бормотал я, сжимая ее тонкую руку, наслаждаясь теплотою ее нежной ладони.

– Ах, как все таинственно сейчас! – сказала она шепотом.

Мы подошли совсем близко к морю, и Валентина села на камень. Я стал на колени у ее ног и стал говорить те несвязные слова, неразумные и неубедительные для трезвого человека, которые так понятны и необходимы любовникам. В сущности, эти любовные фразы нужны лишь для того, чтобы оправдать как-то паше безумие, придать ему видимость смысла и логики.

Валентина коснулась своими пальцами моих волос. Я уже не мог рассуждать и быть благоразумным. Я поднял голову, и мои губы встретились с ее губами. Этот горячий полуоткрытый рот, похожий на алый нежный цветок, одурманил меня. Я чувствовал ее стройное гибкое тело, прильнувшее ко мне. Повинуясь непонятному инстинкту, я поднял Валентину и стал ходить с нею по берегу взад и вперед, наслаждаясь тем, что она у меня на руках, что я чувствую ее всю, что она почти принадлежит мне безраздельно…

Она приходила ко мне на свидание каждую ночь. Наконец, она обещала прийти ко мне в комнату. Я ждал ее нетерпеливо и страстно, не рассуждая о том, чем все это может кончиться. Она пришла ко мне в полночь. Едва она переступила порог моей комнаты, я бросился к ее ногам, целуя ее платье, обнимая жадно ее колени… Но она была почему-то пуглива и холодна на этот раз… Она слегка отстранилась от меня и произнесла какую-то обыкновенную фразу, на которую надо было ответить… Мой праздник погас почему-то. Мы обменивались незначительными словами. Какой-то демон внушил мне спросить ее:

– Вы не обратили внимания на седого старика в сером сюртуке и в серой шляпе, который на днях появился здесь, в Ипоре?

– Нет, я не видала его, – сказала она тихо и прибавила, как бы припоминая что-то: – Я знала одного человека, который всегда носил серый сюртук и серую шляпу. Этот человек имел большое значение в моей жизни… Л почему вы спросили, видела ли я старика, который недавно сюда приехал?

– Этот старик, – сказал я, запинаясь. – Этот старик…

И я назвал имя, известное всему миру.

Валентина внезапно встала и прижала руки к груди, как будто задыхаясь.

– Оп здесь! Вы уверены, что он здесь? Боже мой! Боже мой! – шептала она в странном волнении.

Теперь настала моя очередь спросить ее:

– Вы были раньше с ним знакомы?

Она странно и неясно ответила мне:

– Да… То есть нет… Лично я не была знакома, но я видела его однажды… Впрочем, я, кажется, говорю неправду. Не спрашивайте меня, Бога ради…

– Вы так взволнованы! – пробормотал я, недоумевая и уже почти ревнуя.

– Не думайте об этом, мой дорогой, – прервала она меня, бледнея, однако. – Я когда-то зачитывалась произведениями этого человека. Они произвели на меня исключительное впечатление… Но я не признаю его в конце концов. То есть я хочу сказать, что его гений на ложном пути. Он слишком умен, этот старик. И он был всегда слишком холодным, кроме того.

Я чувствовал, что мысли об этом старике отвлекли мою Валентину от того, что более всего меня волновало сейчас, и, слегка разочарованный и смущенный, я сказал, опустив голову:

– И вы сегодня, кажется, чувствуете себя более рассудительной, чем вчера и вообще в эти счастливые для меня дни.

– Не совсем так, – проговорила она задумчиво. – Но вместе нам сегодня нельзя быть. Я покажусь вам неприятной… Прощайте.

И она неожиданно выбежала из комнаты. Это было паше последнее свидание. Тщетно старался я снова встретить ее без посторонних свидетелей, с глазу на глаз. Она под разными предлогами уклонялась от свиданий.

Я видел ее лишь за завтраком, обедом или на пикниках, когда приходилось говорить по-французски и когда каждый мог вмешаться в нашу беседу.

Однажды все общество пошло па мол и там все любовались закатом, в самом деле красивым. Кто-то затеял разговор о любви. И добрые буржуа с удовольствием обменивались сантиментальными афоризмами. Неожиданно Валентина приняла участие в беседе.

– Нет большего преступления, – сказала она серьезно, – как пожертвовать любовью. Я знала одного замечательного человека, одного писателя, который прекраспо понимал это и выразил это в своих творениях, но у пего была тайная мысль, что творчество выше любви. И что же! Он погиб в конце концов…

– Погиб! Как погиб? – спросил кто-то.

– Да, погиб в своих собственных глазах… Я уверена в этом. Он бежал от своей возлюбленной, полагая, что все земное его недостойно… Но я верю, что судьба ему отомстит… И отмщением будет возвращенная немилосердная любовь…

Добрые буржуа не поняли, разумеется, ничего из этих слов Валентины. А у меня явилось странное подозрение, и я жадно слушал эту девушку, в которой проснулась женщина или, быть может, сама чародейка Медея.

Я хотел проводить ее домой, но она взяла под руку свою глухую тетушку и поспешила уйти, покинув меня.

Мой друг, мистер Грэй, заметив мою печаль, старался развлечь. меня, по его добрые намерения не увенчались успехом. Напрасно катал он меня па яхте, напрасно предлагал состязаться в плавании и сам показывал чудеса ловкости.

Я тосковал. Я избегал общества и даже мистера Грэя.

Однажды, гуляя вечером по фалезам, я подошел к обрыву и сел на выступе скалы. Обхватив одною рукою ствол каштана, я перегнулся и заглянул вниз, на берег, где валялись камни, всегда влажные, омываемые морского пеною во время прилива.

То, что я увидел там, внизу, было так неожиданно, что у ценя закружилась голова и я едва по упал со скалы…

На одном из камней стояла моя Валентина с охапкой цветов в руках, а перед нею, на коленях, уронив свою серую шляпу, стоял мой старик, этот гениальный человек, предлагавший миру принять его безусловные заповеди…

Я ничего не мог понять: этот одинокий скиталец по горным вершинам склоняет теперь свои седины к ногам миловидной девчонки, у которой такие лукавые глаза и так прелестны душистые розовые пальцы…

– Отмщение! – подумал я. – Это безумная жизнь, вечно юная, отвергнутая разумом, мстит за себя…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю