Текст книги "Русская новелла начала xx века"
Автор книги: Антон Чехов
Соавторы: Иван Бунин,Максим Горький,Алексей Толстой,Леонид Андреев,Валерий Брюсов,Николай Гумилев,Федор Сологуб,Дмитрий Мережковский,Зинаида Гиппиус,Борис Пильняк
Жанр:
Новелла
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
– Вы знаете, что граф Сюзор, по некоторым причинам, не считал меня своей дочерью и семнадцать лет я и мать моя жили вдали от него. Я его до семнадцати лет, до того дня, когда все переменилось, и не видала. Мы жили здесь, в Париже, почти нуждаясь, тем более, что мать была больна. Я поневоле привыкла к самостоятельности, Пользовалась свободой, какой редко пользуются молодые девушки моих лет… моих тогдашних лет. У меня было много подруг и друзей по школе – я сумела попасть в рисовальную школу, имея непреодолимое пристрастие к живописи. Я была не по летам энергична, чрезвычайно жива, порывиста и горяча. Несправедливость графа к моей матери вечно мучила меня, возмущала, заставляя чуть не сжимать кулаки при одной мысли; я ненавидела моего отца. Я обвиняла его и в моей судьбе. Я могла бы учиться – не так, как теперь… Могла бы сделаться великой… Я была очень самонадеянна и верила в себя. Но если жизнь меня заколотит, думала я, могу и пропасть.
Мысли о моей судьбе ужасно мучили меня. Иногда я начинала бояться неизвестных, неизбежных грядущих ужасов и несчастий, думала о том, как бороться с ними, что будет со мною и с моей матерью, – и терялась, не зная, и плакала по ночам. Иногда, напротив, душа наполнялась живой надеждой на хорошее, широкое счастье, я хотела действовать, скорее идти навстречу – но как действовать? Куда идти? Не забудьте, я была одна с полусумасшедшей матерью, и мне было шестнадцать лет.
Один раз подруга в школе, девушка из общества, рассказала мне, что весь Париж теперь сходит с ума, увлекаясь каким-то новоявленным гадателем, предсказателем будущего. О нем говорили, что это – знатный француз, много лет проведший в Египте, в Индии или еще где-то, много лет изучавший тайные, древние науки во всей их почти бездонной мудрости, что он чужд всякого новейшего шарлатанства, гипнотизерства и фокусничества, а прост, как древний провидец. Он богат и денег не берет – это последнее обстоятельство заставляло самых больших скептиков сомневаться в его шарлатанстве – и принимает всех. Его наперерыв приглашали в светские гостиные. Собраний он, однако, избегал.
Спустя несколько времени я почти то же самое прочла о нем в газетах. Я думала еще несколько дней, а потом решилась. И вечером (днем я была занята) отправилась к нему.
Мне казалось, что я совершаю какой-то отчаянный поступок. Одна, чуть не ночью, к гадателю… И какой вздор! Что за глупое суеверие! Наверно, шарлатан… Да пусть шарлатан! Почему не пойти, все-таки любопытно. Воображаю, какая у него обстановка, и чего он навез из Индии, из Тибета…
Уже лестница меня разочаровала и укрепила в мысли, что он – шарлатан. Говорили о богатстве – ничуть не бывало. Обыкновенная, даже бедная квартирка в одном из дешевых кварталов. Я позвонила с бьющимся сердцем, ожидая, что найду у него толпу. Это меня даже ободряло.
Вместо какого-нибудь слуги – красного или черного, из Индии – мне отворила дверь грязноватая femme de ménage[20]20
femme dr menage (фр.) – прислуга.
[Закрыть] и тотчас же провела в маленькую приемную, ужасно бедно меблированную. Не было пи души. Я хотела сесть, но в ту же минуту из соседней комнаты вышел обыкновенный старичок в сером халате, маленький, немного лысый, с небольшой седой бородкой. Это и был прорицатель.
Мне не понравилось его крошечное, все сморщенное личико, ласково и хитро улыбавшееся. Было в нем и смешное.
Он не спросил пи моего имени, ни зачем я пришла – легко было догадаться, зачем. Сел за узкий и длинный деревянный стол, у лампы, посадив меня напротив. Ласково, почти вкрадчиво, попросил мою руку, которую я ему протянула уже без смущения. Какие все пустяки! Он долго смотрел на мою ладонь, потом спросил о числах моего рождения, года и дня. Потом несколько раз взглянул мне в глаза.
Помолчал и заговорил.
Чем он дольше говорил – тем больше мною овладевали досада, чуть не злоба, и смех. Наконец, я вырвала у него руку и рассмеялась – не без презрения – ему в лицо.
– Это все, не правда ли, что вы можете мне сказать.
– Да, дитя мое… Я вижу это по вашей руке, по. вашим глазам. Вас ждет завидная судьба. Вы будете богаты, будете известны… У вас есть неприятности, но они пройдут. Долгая жизнь в довольстве и блеске, счастливая любовь – и одна… Несколько раз будете больны, но выздоровеете – ибо долгая жизнь…
Словом, он опять повторил все сначала, кое-что прибавил, все в тех же фразах. Эти противные, ничего неговорящие, ничего и все обещающие плоские фразы, монотонные – привели меня почти в неистовство. Какой-то бес овладевал мною все больше и больше, овладел – и я крикнула:
– Подите вы вон с вашим пошлым шарлатанством! Ни у кого из вас даже фантазии нет! Все в мире гадатели говорят всем в мире простакам одни и те же общие фразы, одинаково для всех годные! Долгая жизнь… Любовь… Болезнь… Неприятности… и пройдут… Каждая кухарка умеет сказать это по картам – и угадать! При чем же эти мудрости, древние науки, Индии – ни при чем! Как скучно!
– Дитя мое… – начал было старичок.
Но я его перебила. Я была слишком взволнована и горько возмущена. Я вскочила со стула и, стоя перед ним, продолжала неожиданно горячо:
– Нет, я поверила бы только тогда, если бы мне предсказали мое будущее, каким оно будет, – и мое, слышите, мое! Нет одинаковой судьбы, как нет одинаковой души, и мне нужна моя собственная судьба, мое счастье, мое несчастье, мое сердце с моими будущими чувствами – все нужно, скажите мне обо всем, если можете, расскажите цвет обой в комнате, где меня ждет радость! Покажите глаза человека, которого я буду любить! Вод тогда я поверю, что есть мудрость, знание, предвидение! Но вы не можете. Так и молчите. Утешайте других вашими «древними науками»!
– Дитя мое… – сказал опять старичок.
Я посмотрела на пего. Он перестал улыбаться. Он мне показался внезапно испуганным – и пугающим. Я замолчала. Молчал и он. Потом произнес – и так странно:
– Это вы?
И усмехнулся, но совсем не по-прежнему. И злая радость и жалость были в этой усмешке.
Я не знала, что сказать.
– Так это вы? – повторил он.
И продолжал, пе дожидаясь ответа:
– Вы хотите знать вашу судьбу, вашу собственную, всю до конца, до цвета глаз вашего возлюбленного? До последнего движения вашего будущего сердца? До…
– Вы издеваетесь надо мной! Повторяете бесцельно мои же слова! Да, хочу, конечно, хочу! И знаю, что это невозможно, и презираю вас с вашими науками, потому что ничего другого мне не нужно. Прощайте.
Я двинулась было к двери. Он не удерживал меня – надо быть справедливой. Но я сама, при взгляде па него, остановилась.
Тогда он проговорил:
– Так это вы. Мне было сказано, что один раз – только один раз – придет ко мне женщина и будет требовать того, чего требуете вы. И мне позволено на этот один раз – только раз! – исполнить то, что она потребует. Но лишь позволено – а не поведено. Я могу не исполнить, если вы откажетесь от своего желания.
Он, так сказал это, что я вдруг поверила.
– Никогда не откажусь! Никогда! О, если можете, умоляю вас! Скорее, скорее, сейчас, если только можете!
– Не нужно умолять, – произнес он почти со строгостью. – Я сделаю, если вы не откажетесь. Сейчас, сегодня я не сделаю. Вы должны подумать о том, чего просите. Пойдите домой, подумайте. Если и подумав не откажетесь – придите завтра, в это же время. Не придете завтра…
Я поняла, что с ним нельзя спорить. И произнесла только:
– Хорошо, я приду завтра. Конечно, приду! Тут нечего размышлять, не о чем думать.
– Нет, есть о чем, – сказал он настойчиво и встал, провожая меня к дверям. – Подумайте, подумайте, дитя мое… И… – прибавил он вдруг тише, запирая дверь, – когда будете думать – помолитесь там… кому знаете… Кому хотите.
VII– Я не спала почти всю ночь от ожидания, волнения и радости. Старику, когда он говорил свои последние речи, не верить было почему-то нельзя, я поверила бесповоротно и только досадовала, что он из упрямства отложил дело на целые сутки. О чем думать! Что тут сомневаться! Мне дается такое исключительное счастье, такая сила – знать! Открывается сокровенная тайна будущего! Люди всю душу полагают на то, чтобы угадать хоть часть, – а я буду знать все! Какой безумец отказался бы от этого! Я смеялась над советом старика – «подумать», и думала только о том, как я это узнаю. Он мне расскажет? Но слова не дают всей полноты представления. Он мне покажет? Но глазами нельзя видеть своих собственных чувств и мыслей. А он обещал дать мне все, все! Я узнаю моего отца, узнаю, как я ему отомщу. Что я ему отомщу – я не сомневалась.
Ночь прошла, длинно тянется день. Я просидела весь день дома. Достаточно я «думала»! О другом совете старика, – помолиться кому-нибудь, – я забыла. Я никогда не была особенно религиозна. Да о чем молить, просить, спрашивать, когда я все буду – знать!
Бес смеха, хохота овладел мной. Я целый день беспричинно хохотала, смехом отвечая на всякий вопрос домашних. Едва смерклось – я надела шляпу и ушла бродить по улицам. Накрапывал мелкий предосенний дождь. Я едва удерживалась от смеха, глядя, как шлепали в грязи бедные серые люди, дрожащие за каждый свой шаг, каждым шагом вступая в неизвестное, в неверное, в темное. Они не знали, что ждет их за первым поворотом. Бедные! Жалкие!
Время шло. Приближался назначенный час. И в назначенный час я была у дверей старика.
Он отворил мне сам, тотчас же. Никого, даже той женщины, служанки, я не видала. Старик держал в руках зажженную свечу, хотя в прихожей и в приемной горели лампы.
– Это вы, дитя мое, – сказал старик. – Вы пришли. Я так и думал.
Он был в том же сером халате, весь совершенно такой же, как накануне, – и весь совершенно другой: он трясся, точно от захватывающей тайной радости, смешанной со злобным испугом, почти ужасом. Он был похож на трусливую и гадкую старую птицу, серую, – и по-птичьи втягивал лысую голову в широкий ворот халата. Птица была трусливая, но большая и сильная. Силу я тотчас же в нем почувствовала – и опять поняла, что он меня не обманет.
В приемной старик, не выпуская из рук свечи, остановился, точно еще больше струсил, и сказал:
– Вы подумали, дитя мое, вы сами решили… Я советовал вам подумать. И вы, после свободного размышления, пришли ко мне, не правда ли, с тем же требованием, чтобы я…
– Да, да! – вскрикнула я нетерпеливо. – Вы не будете повторять мне все снова! Это решено!
Его дрожь заражала меня. Я уже не смеялась и не радовалась. Беспокойство, нехорошее и невнятное, меня захватывало. Я испугалась, что придет страх. Очень он был где-то близко… а страху, казалось бы, неотчего явиться.
– Долго вы будете еще мяться! – почти грубо крикнула я.
Старик тотчас же повернулся и, промолвив с неожиданным спокойствием и строгостью: «Идите за мной», – направился к двери в углу, которой я раньше не заметила. Отворил ее и прошел.
Я промедлила на пороге мгновенье, только одно мгновенье: словно чья-то тихая, ласковая рука попыталась удержать меня, но она отстранилась, внезапный страх скользнул по мне и исчез, точно холодная мышь пробежала по телу, – и я вошла за стариком.
Очень большая – громадная – комната с низким потолком, и совершенно пустая. Только потолок, пол и очень гладкие, очень белые стены. Даже окон я не заметила. В одну стену, впрочем, был вделан камин, огромный, черный, как раскрытый старческий рот. На камин мой спутник поставил свечу. Я увидала, что за камином, отставленный почти на середину комнаты, стоит стул, самый простой, деревянный, – и только один.
Мне теперь казалось, что я опять ждала чего-то особенного, мягких светов, таинственных ковров, одуряющих курений, чего-то волшебно-пугающего, а странная пустота и белизна комнаты обманули меня, и страх, ползающий близко, был не тот, которого я, может быть, хотела, но нехороший, невнятный, тупой – и тоскливо-душный, похожий на тусклый свет свечи в огромной комнате.
– Сядьте, дитя мое, сядьте на стул, – сказал старичок суетливо, все с той же злобно-ласковой трусливостью. – Сядьте. Сейчас… Сейчас…
Я покорно села, как стоял стул, спиной к камину, лицом к сплошной белой стене, бесконечной, сливающейся и с потолком, и с другими белыми стенами. Я уже немного оправилась и даже подумала о том, что прежде меня занимало. Рассказывать он, очевидно, мне не будет. Может быть, я увижу себя и все на этой белой стене.
Но стена белела гладкая, мертвая.
Старичок перестал суетиться.
– Дитя мое, – проговорил он холодно и твердо. – Я должен отвечать, если… В последний раз: вы хотите?..
– Да. Да, – сказала я. Но сказала, уже не думая, что говорю, сам язык сказал.
Старик вынул белый шелковый платок из кармана халата.
– Хорошо. Хорошо. Пусть исполнится, – заговорил он быстро. – Сидите спокойно. Ничего. Я только положу вам руки на голову. Но сам я не должен видеть. Мне нельзя. Я не должен. Вот, я завяжу себе глаза.
И он дрожащими пальцами стянул узел платка на лысой голове. Платок был большой, и концы смешно свешивались вниз. Но тотчас же старик зашел сзади стула, и я только слышала его лепетанье:
– Сейчас. Сейчас. Вы здесь? Я опущу руки вам на голову. Я опущу – и подниму. И больше ничего… ничего…
Лепетание замолкло. Я почувствовала, как он медленно опускает, вероятно, сложенные, руки на мою голову, еще не касаясь ее. Вот, коснулся… О, какие тяжелые! Коснулся, опустил и…
И тотчас же поднял. Между движением его рук вниз и движением вверх – не прошло никакого времени. Сколько бы мы не уменьшали время – до тысячной, до миллионной секунды – все же это будет некоторое время, а тут не было никакого. Но лживее всего – сказать, что не было ничего. О, ничего! Нет, все – не было только времени.
Я встала. Обернула к старику лицо. Он сорвал повязку и поглядел в мое новое, теперешнее, лицо близко – и помню его глаза: жалкие, жалобные и ненавистнические, и полные страха смерти. Такими глазами убийца или насильник смотрит на дело своих рук.
Он взглянул – и отвернулся. Я пошла вон, не оглядываясь. Он остался.
VIII– Вам еще не ясно, что было со мною тогда, в тот… промежуток, между двумя движениями его рук, когда не было времени. Трудно понять это обыкновенному, счастливому, живому человеку. Я постараюсь сказать, но если вы чего-нибудь не поймете – замените темное место верой: вам это доступно.
Я хотела знать мою будущую судьбу, всю мою грядущую земную жизнь такою, какой я ее проживу. Такою, какой я ее почувствую. Все, до смерти, всякое будущее мгновенье. Для этого нужно было ее прожить. И я ее прожила. Вы должны поверить мне, когда я скажу вам, что в тот… кусок безвременья или вечности, между двумя движениями рук старика, я, сама я, которую я не видела, а ощущала изнутри (так же, как теперь я себя не вижу, а ощущаю изнутри) – прожила все свои мгновенья, часы и годы, мне сужденные, продумала все мысли, которые уже были и еще будут, выплакала все слезы, которые дано мне пролить, утомилась всей работой, переболела всеми болезнями моей жизни, слышала все слова, из которых многие только еще услышу, узнала все, что узнаю, видела все и всех, кого увижу; надо мной уже совершилось все – вплоть до последнего вздрагивания моего тела в последнюю минуту, в последней агонии…
Графиня Ивонна остановилась. Она была права: я еще не понимал, я еще не принимал.
– Верьте, – сказала она через минуту. – С верой в это можно понять, представить себе, что это такое и что я теперь такое. Все знают свое прошлое. Я знаю свое будущее совершенно так же, как все знают прошлое. Я – помню свое будущее.
– Но, графиня… – пролепетал я. – Прошлое мы забываем… И разве можно все помнить… И вы можете забыть…
– Забываем… Да, конечно, нельзя все помнить с одинаковой, ровной живостью. Но это ничего не меняет. Чуть вы направляете мысль на что-либо из прошлого, оно встает перед вами с изведанной ясностью. Так и я, о чем бы пи подумала из моей жизни – оно здесь, оно уже было. И даже знаю, когда и какой мыслью подумаю. Каждая мысль, каждое движение души и тела – приходят ко мне во второй раз, и я знаю время их прихода. Я прожила две вторых жизни, потому что ведь и мое первое переживание, тогда, в провале безвременности, было лишь ярким, верным отражением, образом именно этой будущей, второй жизни, то есть было совершенно таким же, совершенно, – как и она сама, вторая – жизнь со знанием! Друг мой, вы, человек, которого я люблю, которого я уже любила, которого я потеряю и теряла, если не умом – то сердцем, всей свободой вашего сердца и его счастьем, – вы поймите беспримерность и бездонность моего горя: я никогда не любила вас в первый раз; опять люблю вас – и опять во второй! И опять потеряю – только потому, что никогда у меня не было первой любви…
Я не знал, понимаю ли я ее. Среди серого, удушливого и плоского ужаса у меня в голове толкались какие-то отрывочные мысли, какие-то вопросы. И я сказал с усилием:
– Графиня… графиня… Но разве нам не дана свободная воля? Ведь это древний Рок… Это fatum… Я не могу верить, что мы не властны изменить нашей судьбы.
– Да, есть свободная воля. И я взяла ее и всю истратила, сразу… в тот вечер у старика. Я изменила свою судьбу, свободно пожелав знать. Судьба изменилась, благодаря этому желанию и его исполнению, по моей воле. И я узнала ее уже изменившуюся (от знания), а той моей судьбы, которая совершилась бы, если б я не захотела знать, – я не знаю. Ведь не она меня ждет. Ее предсказал мне старик, в первый вечер. Она, извне, похожа на мою. Единственная любовь… Только он сказал: счастливая. А я пережила, переживу несчастную. Но несчастная она опять потому, что я пожелала знать, узнала – и тем изменила все.
– Но если б вы захотели, графиня, – снова заговорил я. – Если б вы захотели все-таки изменить что-нибудь… Умереть раньше вашего часа? Изменить, изменить…
– Раньше, чем захочу, – я знаю, что захочу и что поэтому сделаю. Я знаю, сколько еще раз придется пережить мне это мучительное желание – пойти против неотвратимого, прервать, кончить раньше конца… И знаю, какие мысля и чувства остановят меня. Я скажу вам их.
Она встала и оперлась рукой на камин, вся черная, вся страшная, сама – как судьба. Я уже не смотрел на нее, как на человека.
– За то, что вольно преступила благостный закон неведения, я оторвана от всего человеческого; я – одна. Люди живут, то есть желают, верят, сомневаются, стремятся, радуются, надеются, разочаровываются, боятся, молятся… Для меня нет в жизни ни страха, ни надежды. Мне нечего ожидать, сомневаясь, не о чем просить. Времени – во времени – для меня нет. Ничего нет. Но… только во времени! Только в жизни! А там? Когда я опять, во второй и последний раз, переживу муку агонии и закрою глаза – что будет? Видите, тут я спрашиваю, потому что тут у меня есть все счастье незнания, веры, ожидания, надежды! Тут я становлюсь равна и близка людям. Тут, надеясь, я боюсь – и потому не хочу и не могу пожелать своевольно прервать меру наказания, а хочу исполнить всю. И, может быть… да, может быть – я найду там и отдых, и свою человеческую силу, и новую, вечную свободу…
Она стояла передо мной, обернувшись лицом к огню камина и ко мне. Лицо ее мгновенно – на одно мгновенье – изменилось, я его больше не знал: осиянное алыми лучами, молодое, только молодое – и вечное, оно было так прекрасно, что я с трепетом опустил глаза, не смея смотреть. Когда я их поднял – было кончено. Прежняя страшная женщина смотрела на меня прежними старыми, пустыми глазами.
И, должно быть, я понял ее. Потому что невыразимый ужас наполнил мою душу, но в этом ужасе уже не было того пленяющего, притягивающего и обезволивающего восторга, который смешан со страхом, когда мы не знаем или' не понимаем причины страха. Непонятное, неизвестное сменилось знанием – ужас удесятерился, расширился болью, состраданием, насквозь колющей жалостью, – но восторг исчез. Он остался перед вечно непонятной сущностью нечеловеческих законов, но не перед ней, не перед этой женщиной, ибо если не смысл – то сама страшная судьба ее была мне ясна.
В ужасе отчаянья нет восторга. Есть тупая тишина. Моя душа наполнилась ужасом отчаянья – и тишиной.
Прошли какие-то мгновенья.
Ивонна опять села в кресло. Угли потухали.
– Я скажу вам еще несколько слов, – произнесла она своим глуховатым уставшим голосом. – Мне тяжело было рассказать вам, но так лучше, да и нельзя иначе. Двум людям во всей жизни я должна была рассказать это. Только двоим дано было близко подойти к моей жизни, уловить страшное и тайное в моем лице и мучиться этим. И я рассказала… одному, потому что любила, другому – потому что ненавидела. Если бы вы не узнали – вам было бы хуже. Если б он не узнал… Да что говорить об этом – разве могла я сделать иначе, чем сделала. Так вот, этот второй… первый… все равно, – это был мой отец, граф де-Сюзор. Он – вы знаете – примирился с матерью, взял нас к себе. Меня он полюбил безумно, как умел любить только он и свою дочь, перед которой он чувствовал себя виноватым. Во всей его жизни, к старости, остались живыми лишь два чувства: привязанность ко мне – и страх смерти.
Графиня остановилась на мгновение, пристально взглянула на меня и продолжала:
– Вы угадываете, это так. И это слишком ясно: да, я знаю, знаю свое будущее и будущее тех людей, жизнь которых соприкасается с моей; именно в точках соприкосновения и знаю. Ведь я знаю слова, которые услышу от них и которые ими еще не произнесены! Скажем – я знаю, что кто-нибудь в будущем должен сообщить мне о постигшем его только что несчастий. Я уже знаю об этом несчастий. из его будущих слов – которых он теперь сам еще не знает. Но я никогда не говорю, не говорила, не скажу никому ни о чем! Никогда! Не нарушу счастья неведенья, не должна, не могу. И я иду по своему пути, избегая соприкосновений с людьми. Хорошо, что мой путь пустынен. Хорошо, что только двое остановились при взгляде на мое лицо. Вас – мне дано охранить раскрытием правды. Я вас люблю. Моего отца – убила правда. Я его ненавижу… или ненавидела. Его любовь и его проницательность дали ему вечные мученья около меня. Я сказала, что правда убьет его. Он не поверил. Тогда я ему сказала все. И… я ему сказала час его смерти. Ему, ему одному! Но я и не могла иначе! Ведь час, когда я сказала, и был этим часом. Я знала о его смерти – он умер у меня на руках. Любовь, жалость ко мне вместе с отчаянием и страх неизбежной смерти убили его.
Смерть! Смерть!
От этого слова, которое одно для нее еще звучало надеждой, на меня повеяло последним холодом. Что я делаю здесь, я, жалкий, раздавленный, неведающий – и счастливый, потому что живой? Зачем я с этой женщиной? Она меня любит… Нет, нехорошо живому, если его любит мертвый. Ведь и я любил ее… или любил бы… о, не знаю, не знаю! Смеем ли мы любить любимого, когда за ним закрыты двери склепа?
Я поднялся с трудом, как тяжело больной.
– Графиня, – произнес я. – Я не могу теперь… говорить. Я не знаю, лучше ли или хуже, что вы мне все рассказали. Но я не лгал перед вами никогда. И как только я буду в силах понять свою душу, я вам все…
– Вы мне напишете, – ответила она просто, вставая.
– Я хотел спросить: «Почему напишу?» – но вспомнил, что ведь она все знает, она лучше знает; вероятно, напишу…
Ноги мои едва двигались, тяжелые, точно застывшие. У дверей она остановилась, взяла мою голову обеими руками и поцеловала меня в губы.
Я почувствовал в этом поцелуе весь холод, всю торжественность, все неразгаданное величие и вечную, грозную пленительность – Смерти, соединенной с Любовью.
И в несказанном трепете благоговения я, как недостойный паломник склоняется к мертвому, но святому телу, склонился к ногам женщины и поцеловал край ее одежды.