355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:36

Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Глуховато звучит красивый голос графа – горло трудно пропускает обидные слова? Или уже собираются покаянные слезы? Жаркое солнце – отличный день середины июня – льет потоки лучей на обнаженную графскую спину, по которой бегут тонкие ручейки пота; епископы мокнут под тяжелыми многослойными облачениями. Прочие покаянники, шестнадцать баронов-вассалов, стоят угрюмой толпой, глядя в пространство: им-то хорошо, им не придется ничего говорить. Только подтвердить со своей стороны графские обеты. В небе над головами кающихся и судий носятся безразличные ласточки, на низких виражах свистя в воздухе крыльями; олеандры пахнут как сумасшедшие, лето, лето. Что столько глупых людей сразу делает вокруг и внутри душной церкви?

«Я, Раймон, герцог Нарбонны, граф Тулузы, маркиз Прованса, перед находящимися здесь святыми мощами, Дарами Христовыми и древом Честного Креста, положа руку на святое Евангелие Господне, клянусь… повиноваться всем приказам Папы и вашим, мэтр Милон, а равно и всякого другого легата или нунция… относительно всех статей вместе и каждой порознь, за которые я отлучен Папой ли, легатами или самым законом. Сим обещаюсь, что чистосердечно исполню все…»

Бог Ты мой, как же он клянется, это же невозможно исполнить! Ясно любому рыцарю и даже горожанину в своем уме! Изгнать всех еретиков из страны – что это значит, неужто это понимать как есть? У нас в одной Тулузе их церквей и монастырей – на каждом углу! У ткачихи Мод все дочки – катарки, две из них желают в монастырь дамы Бланки де Лорак уйти, другие просто собрания посещают… У соседа Бертрана – сын и невестка, да и сам Бертран, если разобраться, не особенно-то католик, в церковь захаживает раз в год, а последнее время болтает о переселении душ в лошадей и ослов. К соседке Маурине и ее сыновьям в дом захаживает добрый человек Жильбер, все его видели, да он и не скрывался особо, чего ж тут скрываться. Старик Гильяберт, лучший плетельщик корзин и блюд-пальяссонов, какого мы знаем, а с ним и его сыновья, Айкард и Гальярд, ходят на катарские службы в церквушку на улице горшечников. Рыцарь Фелипп, сосед по кварталу, тот, что часто берет в долг у иудеев, и еще другой Фелипп, у которого брат консул, тоже принимают у себя добрых людей, катарских священников. Да что там далеко ходить – моя родная сеструха Раймонда отказалась с нами на Пасху идти причащаться, говорит, что поняла – хлеб никак не может быть Телом Христовым. Мать ее, Раймонду то бишь, отругала, конечно, но вынуждать не стала – знает, что упрямая она… Что ж это значит – всех моих соседей из Тулузы изгнать, из родных домов? Или вообще перевешать, как разбойников – их-то, хороших, спокойных, добропорядочных горожан?

Эдак придется пол-Тулузы выгнать. Также и в остальных всех городах. Куда их выгонишь-то, такую ораву? И сможет ли добрый граф такое над своими людьми сотворить – над людьми, которые за него в огонь и в воду готовы? Да и его собственная тайная жена, та, что из простых горожан – мать двоих графских бастардов, Бертрана и Гильеметты, говорят, в катарский монастырь недавно ушла. А прежняя жена Беатрикс, матушка законной дочери Констансы, той, что сейчас замужем за наваррским королем – уже лет тридцать как добрая женщина, катарка в монастыре в городе Безьере. Неужто и ее выслать? Собственную бывшую жену? Нет уж! Граф Раймон никогда верных ему людей не обижает! Даже если есть за что, он своих провансальцев не выдаст. Как меня не выдал. Как меня…

…«Я присягаю за все эти пункты, а также за все другие, которые мне могут предложить. Я присягаю за все вышеупомянутые замки, которые дал в залог…»

Изгнать из страны разбойничьи шайки, мессен Раймон? Куда ж они пойдут, как не в горы Фуа и Сабартеса, мирных пастухов резать? Этих рутьеров, любой барон знает, лучше уж при себе держать как наемников, на законном жалованье – иначе они вовсе распустятся без графской работы, превратятся в настоящее бедствие для простых поселян. Не уйдут же они из страны навовсе, а если эти и сгинут – новые явятся от гасконских басков да из Каталонии, тамошняя земля щедро разбойников родит. К старым-то мы уже попривыкли, они какие-то свои, знакомые, попусту никого не трогают, разве что на войне с англичанами или арагонцами переусердствуют, а раз они на графской службе – так боятся графского же наказания, значит, не лютуют особо. Распустить их, мессен – значит обратить в силу неуправляемую…

Уволить евреев с общественных должностей? Батюшки! Что ж это, выгнать половину профессоров из медицинской школы в Монпелье, где учится мой старший брат? Закрыть еврейские коллегии в Бокере и Марселе, погнать с места бокерского доктора Авраама, который по «Канону» Авиценны вылечил отцовского кузена от грудной болезни? Чего ж далеко ходить, здесь же, в Сен-Жиле, бесплатная коллегия, которую держит тутошний раввин. И преподает в том числе публично, если кто из мирян желает научиться азам врачевания, или чтению-письму. Говорят, в тулузский капитул тоже евреи затесались… да и как же без них, без евреев? Они, инаковерцы, почему-то лучше многих христиан в деньгах разбираются. Такой уж им дар вышел от ихнего Моисея: хотите городской бюджет вести наилучшим образом – позовите иудея, он научит. Ростовщиков-то – это да, этих никто не любит, да они столько же из евреев, сколько из ломбардцев происходят, а наш Папа, говорят, и сам родом из Ломбардии! Ломбардцев тоже прикажете разогнать? От честных-то евреев какой вред, от них – сплошная польза…

Как же вы клянетесь, добрый наш граф, это же все невозможно сдержать. Мало того, что каетесь в том, что не совершали – так еще и клянетесь в том, что исполнить невозможно. Ах, горе и стыд мне, бедному человеку, неужели это я, желая только помочь, желая отомстить за малый позор – навлек на вас позор больший, навлек бедствие на всю свою землю? Впору вырваться вперед, протолкавшись сквозь толпу, и заорать во все горло – «Граф Раймон не убивал легата Пьера! Не приказывал его убить! Нет, святого легата убил я, лично я, оруженосец родом из Бокера, нынче проживающий в Тулузе; своими руками вонзил ему в спину копье, потому что мне не понравилось, как он разговаривал с моим сеньором! И мой сеньор мне этого отродясь не приказывал, я сделал все сам, один, по собственному волению, из пустого вассального рвения! И если б я знал, что станется с моим сеньором и всеми нами за этот грех – лучше бы с камнем на шее бросился в треклятый ледяной зимний Рон в тот самый день, день убийства, чтобы никогда не видеть подобного…»

Но парень-экюйе, бледный и кусающий губы, не закричал, конечно. Сделал резкое движение – но оно растворилось в мягком живом теле толпы. Никто не должен об этом знать, вот как сказал граф Раймон, выслушав тогда зимой его сбивчивое признание; никто не должен никогда узнать об этом – а главное, все равно не поможет. Четверым рыцарям Анри Плантагенета, короля Англии, тоже король ничего не приказывал – так, высказался в сердцах: «Кто бы, мол, избавил меня от чертова надоедливого попа!» А верные вассалы – беда бывает от слишком верных вассалов – поняли все буквально, переглянулись, погрузились на корабль – и рванули вперед, в туманный Альбион, убивать в Кентерберийском соборе святого Тома Бекета… А каялся-то в убийстве кто? Кто в Кентербери спину под розги подставлял, во избежание войны, как не король Анри?.. Потому что повод для войны искали и нашли, можно даже истинному убийце не ходить в одной рубашке мимо гробницы легата Пьера, щеголяя рубцами бичевания: потому что святой мученик здесь, в общем-то, ни при чем. А у парня оруженосца, незадачливого убийцы, в конце концов, старые родители. И он еще пригодится живым, вместе со своей дурацкой преданностью и наклонностями асассина, если война все-таки начнется. Графу понадобятся верные люди – хотя вообще-то за подобные дела тебя следовало бы повесить, парень, но у тебя, в конце концов, родители, а главное – все равно никто не поверит.

…«Если же я нарушу эти статьи, то соглашаюсь, что семь замков будут конфискованы в пользу Церкви, и она войдет во все права, которые я имею над графством Мельгейль. Я хочу и соглашаюсь в таком случае считаться отлученным, тогда пусть падет интердикт на все мои домены, и все, кто мне присягал, консулы или иные, будут освобождены от верности, обязанностей и службы, какой они обязаны мне…

Если же все вышесказанное или что-либо из перечисленного не соблюду, то вновь желаю подвергнуться тем же наказаниям.»

Dixit. Теперь время бичевания.

Крепкая оказалась рука у мэтра Милона. И точно – прямо рыцарь, а не священник. Впрочем, потом он уступил розги епископу Тулузскому и еще одному епископу, которые продолжили его дело по дороге в храм. Сам же легат вел за собой графа Раймона, как собаку на веревке, накинув ему на шею свою епитрахиль; лицо метра так и не изменилось ни разу. Старый граф шел, слегка откинув голову, очень прямо, будто не замечая бичевальщиков; только те, кто стоял совсем близко, видели, как дергается его лицо, как белы плотно сжатые губы. Глаза графа, широко открытые, смотрели поверх поводыря и ярко блестели, и хорошо, что взгляд их не останавливался ни на ком. Толпа дышала своим единым, огромным телом, ахая и постанывая в общем движении следом, хотя было ясно, что внутри почти никому не поместиться – там уже заняли места перед началом церемонии. Нашлись ведь те, кто загодя зрелищу бичевания предпочел зрелище простирания ниц у алтаря – там, где легат от имени Папы Иннокентия должен дать графу отпущение, отпущение, отпущение…

Nunc dimittis, Господи, ныне отпущаеши раба Своего по слову Твоему, с миром, и дай-то Бог, чтобы не зазря. Чтобы только помогло. Отведи беду от перепуганной страны языка Ок. Неведомо каким образом, но не карай так бедного убийцу, чтобы за его грех отвечал весь Тулузен. Лучше пусть он весь покроется паршой с ног до головы, пусть заболеет проказой, ходит с трещоткой и кричит «нечист, нечист», пусть родная мать отвернется от него, пусть он никогда не увидит своей родины, ни высокостенного Бокера, ни розовой Тулузы, ни своего любимого сеньора. Пусть он пробудет в Чистилище сто веков подряд, он-то верит в Чистилище, он же, в общем-то, католик.

* * *

Да, матушка моя возразила своему мужу.

Я был так глубоко поражен, что даже забыл о собственном бедственном положении. Отец тоже уставился на нее, приоткрыв рот; потом поднялся, усмехаясь одной стороной рта, и я понял, что он сейчас ее убьет. Господи, только не надо, взмолился я, ради Ваших собственных страданий, ради Вашей доброй матушки, святой Девы, только не надо…

От страха за другого я до того осмелел, что тронулся с места. Мессир Эд медленно поднял руку и ударил матушку в нос, брызнула кровь, она откинула голову и закричала. В следующий миг отец схватил ее за горло обеими руками и стал душить, а я как будто со стороны услышал собственный голос. Вереща, я повис у него на локте, стараясь своею тяжестью оторвать его от шеи матушки; я барахтался, как сумасшедший, и орал во всю глотку, так что перебудил, наверное, пол-деревни. «Душегуб, дьявол, душегуб,» – и с каждым словом мне делалось все легче, свободнее, как будто из меня на кровопускании выходила дурная кровь. И особенно сильным сделалось облегчение, когда я вцепился в отцовскую руку зубами.

Я укусил его пониже локтя, со всех сил сомкнув зубы на твердой от напряжения плоти в частых рыжих волосках, и плоть подалась, как у обычного человека, и я даже почувствовал во рту вкус его крови – это было ужасно, невероятно, и вместе с тем почти что радостно. Последний раз – а я был уверен, что до завтра не доживу – последний раз плачу за все, подумалось мне, терять уже нечего, хоть раз в жизни я тоже сделаю ему больно, за себя самого, за матушку, за незнакомого этого графа, за всех…

Милая моя, нет ничего страшнее ненависти. И хуже всего то, что грехопадшее существо человека находит в ней некую чудовищную радость. Это был первый раз, когда мне хотелось сделать другому человеку больно – первый, но увы – не последний.

Говоря с тобою через буквенную вязь, я чувствую себя как на исповеди. Я не верю, что ты поймешь меня – женщинам Господь подарил не только более слабые тела, но и более мягкое сердце. Они, за редким исключением, не способны так же глубоко погружаться в грех гнева, но получают душевную чистоту из телесной немощи своего пола. Ты вряд ли поймешь, о чем я говорю, потому что не умеешь ненавидеть – и слава Господу и святой Марии за это! Но попробуй простить меня, большего и не надо.

Итак, я висел на руке мессира Эда и уже не орал, потому что рот мой был заполнен его плотью. Но зато матушка, едва чуть-чуть освободилась, начала хрипло кричать – и вскоре дом наполнился народом: с кухни примчались спавшие там люди, конюх снаружи замолотил в дверь, не зная, что там внутри происходит, а сверху по лестнице сбежала тонкая белая фигурка – ты, Мари – и, замерев на нижней ступеньке, тоже принялась вопить.

Отец наконец окончательно выпустил горло госпожи моей матушки. И рывком оторвал меня от себя, держа за шиворот, как щенка. Все мы, должно быть, выглядели очень страшно – как неупокоенные мертвецы, при свете единственной свечки (мы чудом не опрокинули ее со стола). У меня рот испачкался в крови (как у напившегося крови беса), у матушки из носа тоже лилась кровь и текла по подбородку, у мессира Эда рука оказалась прокушена до настоящей раны. Лицо же его было еще страшнее – совершенно перекошенное, как у демона. Я зажмурился, решив, что сейчас отец помотает мною в воздухе и ударит о стену или о стол, насмерть разбив мне голову. Но тут кухарь повалился на колени и завыл (спасибо ему, доброму старику – стыдно мне должно быть, что его недолюбливал!) Да и девочка на ступенях так заголосила, что отец ничего мне не сделал. Но ясно он видел только свою жену, потому что обратился к ней одной: убирайся, сука, вот как он ей сказал, и радуйся, что я тебя не зашиб! Но не жди теперь, что я пожалею твоего щенка…

Это он обо мне сказал, не иначе. Вокруг нас началось некоторое столпотворение, все разом что-то говорили и кричали, вы с матушкой хватали мессира Эда за руки. Он огляделся мутными глазами, потом отпустил мой воротник (я уже начинал задыхаться) и с подобием звериного рыка покинул зал. Послышался грохот дверей – сначала одна, потом другая; мессир Эд чуть не сорвал их с петель такими ударами о косяк, весь дом едва ли не содрогнулся. А я сидел на полу и никак не мог поверить, что остался жив. Жив и даже совершенно цел.

Никто не знал, куда подевался мессир Эд; матушка предположила, что он вряд ли пошел носиться галопом по ночным полям, развеивая ярость по ветру, а скорее всего, отправился в деревню к кюре. Исповедаться, должно быть, сказала матушка хрипло, потирая шею, после удушения всю в синих пятнах. Но я прекрасно понимал ее мысли: мессир Эд отправился к кюре, чтобы мертвецки напиться с ним, а может, и выместить свою злобу на деревенских, не видевших всей позорной сцены.

Двое слуг хлопотало вокруг своей госпожи, на лицах обоих рисовалось молчаливое понимание. Незапертую дверь приоткрыл ветер – все вздрогнули: показалось, что господин возвращается. Все были здорово напуганы – кажется, кроме тебя одной. Ты сделала доброе дело, принеся воды со двора – никто другой не решился бы сейчас выйти наружу. Кроме воды, ты принесла хорошие вести: палисад раскрыт, мессир Эд ускакал на коне, должно быть, вернется не сразу. Кухарь тут же поспешил запереть ворота, и вообще все приободрились, мы с матушкой смыли кровь с лиц. Матушка еще неровно дышала. Отослав слуг, она поднялась к себе, поддерживаемая одною тобой. Ничего, ничего, милый мой, сказала она мне у порога, видишь, Бог миловал, пронесло. Сударь наш разъярился из-за военной неудачи, но ночной воздух освежит ему разум, он проспится и завтра не будет так гневаться. Мы пойдем к кюре и попросим молиться святому Эду и Антонию Великому, помогающему при помутнении рассудка, и дадим ему на службу о здравии серебряную монету. Ничего страшного, Господь нас не оставит.

Она поцеловала меня и начертила мне на лбу крестик дрожащей рукою, но мне показалось, что она сама не особенно верит в собственные слова.

Перед тем, как за вами закрылась дверь спальни – а было уже очень поздно, самое темное время суток, заполночь – я встретил твой взгляд, долгий, блестящий, но не веселый, а такой, будто ты понимала во мне больше, чем я сам. И тоже очень боялась.

Такой я и запомнил тебя на долгие-долгие годы. Девочкой в белой камизе, со свечным огарком в руке, с волосами под белой косынкой. И почему-то в моей памяти ясно запечатлелось, что у тебя под рубашкой слегка виднеется грудь, ведь ты – уже почти взрослая.

Я ночевал один в своей комнате – Рено оставался на конюшне – и провел всю ночь поверх постели, не снимая одежды. Я совсем не спал – слишком было страшно, каждый мышиный шорох в углу, каждый шелест сквозняка заставлял меня вскинуть голову. Я ждал, что вот за мной явится мессир Эд, потому что я твердо помнил и понимал – он решил меня убить, он не оставит меня в живых, после сегодняшнего уж точно. Я ведь не просто ослушался отца – я напал на него, укусил до крови. И к тому же слышал что-то такое, чего не должен был слышать (хотя и не понял, что именно). Было так страшно – и еще, как назло, ни единой свечки или хоть светильника из пакли, плавающей в воске. Я снял со стены Распятие и лежал всю ночь, сжимая его в руках, как будто защищался от нашествия демонов. Когда начало светать, я уже достаточно укрепился в решении, каким бы оно ни казалось тяжелым: оставить дом, бежать отсюда, пока не поздно. В подобном решении я видел немало трусости: бросить матушку с мессиром Эдом! Однако я был почему-то уверен, что ее он не тронет, иначе грозил бы ей, как нынче мне. По крайней мере, не прибьет насмерть: разве что поколотит в новом припадке безумия. Всей душою я чувствовал, что сводит отца с ума именно мое присутствие, и если я удалюсь, матушке тоже станет легче.

Куда бежать? Мне было так страшно, что вопрос «куда» занимал меня не особо. Главное – подальше отсюда. Не в нашу деревню – это бесполезно, отец немедленно меня отыщет, даже спрятаться у кюре невозможно: Мартин и Реми мне, конечно, приятели, но из страха перед мессиром Эдом выдадут меня, не задумываясь. Лежа в темноте, поминутно крестясь и глядя в потолок, я понимал с тоскою, что у меня вовсе нет надежных друзей, чтобы попросить у них помощи. Есть только ты, Мари – но что ты, девица, можешь поделать? Еще разве что брат; но он никогда не поверит, что мессир Эд решил меня убить (их-то с отцом связывала любовь и дружба!) А значит, как только брата не окажется рядом, отец меня все-таки зашибет рано или поздно, и скорее рано, чем поздно. Я был уверен, что с этой самой ночи он навеки меня возненавидел.

Нет, думал я, размазывая по лицу слезы жалости к себе самому. Никого у меня нет, у бедняги, не к кому мне податься.

Конечно же, сначала я думал бежать в город, в Провен, там я хотя бы бывал единожды и знал один кабачок и тамошнего кабатчика по имени – Бернье. Там я узнаю, как добраться до…

До леса, и жить там в хижине углежога лет десять или сто, как Жерар Руссильонский. Но с ним в изгнании хоть его верная жена и подруга оставалась, а я не могу совсем один. Да и уголь жечь, к тому же, не умею.

Лучше уж доехать до любого замка, хоть до Куси, или до графини Бланки, которая, как известно, куртуазная и умная дама. Наверняка она приютит меня в своем прекрасном замке, как только узнает, что я – ее вассал, бегущий от верной смерти. Ведь сеньоры обязаны защищать своих вассалов, разве не так? А я бы уж готов стать у нее последним слугою, ладно там пажом! Я работал бы на графской кухне, как юный Гарет в Камелоте – поворачивал бы вертел с жарким и драил котлы, пока у меня руки не оторвутся от усталости, или носил уголь от угольной ямы, пока не треснет спина. Только бы меня приютили где-нибудь, кроме как дома.

А по вечерам бы я слагал стихи, мечталось мне; и напевал бы красивым голосом дансы и ретроенсы. Тогда добрая графиня услышит мои песни и приблизит меня к себе. Кто же сочинил такие красивые стихи, спросит она, проходя мимо окошка моего подвала, где я буду жить и отдыхать по вечерам. И я отзовусь покорно: это я сочинил, госпожа графиня, ваш покорный слуга! Бедный юноша, отчего же у вас такие грустные песни, при таком хорошем голосе, спросит дама Бланка, плача от жалости. О, госпожа моя, смиренно отвечу я, в песнях я вспоминаю о своей высокой крови и оплакиваю низкую судьбу. Я ведь дворянин из древнего рода, а вынужден жить, как последний виллан.

И госпожа немедленно выведет меня из темноты, и подарит мне хорошую одежду, и посадит с собою за стол, а когда я вырасту, даст мне в аллод земельный надел не хуже отцовского, и я стану рыцарем, рыцарем…

Я так расчувствовался, что рыдал не хуже дамы Бланки, но потом мне стало смешно, что я уже почитал свою судьбу решенной. Я даже посмеялся тихонько – слезы часто переходят в смех, и наоборот. Ведь может быть, вместо жизни у графини мне придется долго скитаться в голоде и холоде, даже умереть в канаве у дороги, может, меня ограбят и убьют разбойники или продадут в плен сарацинским купцам – всякое бывает! Но поразмыслив, я решил: все, что угодно, лучше, чем мессир Эд.

Часть моего разума напоминала, что я – сын рыцаря-птицы, я – Йонек, и где-то меня ждет гостеприимная страна настоящего родителя. Но сказки сказками, в них я верил вовсе не так, как, например, в гнев отца или в страшных шампанских разбойников на дорогах. Бретонские истории весьма забавны, но от смерти не спасут. Это все равно как надеяться, что стена раскроется и из нее выйдет святой Кириак с драконом на цепи, и изгонит демона из моего отца. Чудеса бывают, даже такие, явные и яркие, но только с праведными людьми. Скорее всего, с монахами и священниками; или в святых местах, или давным-давно, когда святые еще ходили по земле и времена были иными, более благочестивыми. Тогда небо висело ближе к земле, а теперь оно из-за людских грехов поднялось высоко-превысоко, и говорят, на Востоке уже родился антихрист.

А жить-то надо. Как-нибудь надо постараться и жить.

С утра, когда небо уже достаточно посветлело, я собрался уходить. Распятие я на всякий случай взял с собой – мало ли что бывает в чужих краях, нужно иметь средство против козней демона. Кроме того, с распятием, к которому я так привык с детства, мне было спокойнее: я как будто частичку родного дома уносил в торбе. Я непрестанно благодарил Господа, что Он надоумил меня не класть деньги в кошелек. Иначе отец забрал бы все до последнего гроша, вместе с тем щербатым оболом. А так со мною оставалось целых пять серебряных денье, по-прежнему лежавших за подкладкой шаперона. Опасаясь шарить по дому – иначе меня кто-нибудь заметит – я мог взять с собою только то, что нашлось у меня в комнате. И я прибрал старый плащ, который мы с Рено подкладывали ночью под голову, и еще одну пару обуви – совсем плохонькую, зато будет смена. Еще в сундуке нашлась короткая шерстяная котта, мне уже тесноватая, но все-таки теплая. Рубашки и штаны Рено я не тронул: хоть моя нужда и велика, все-таки воровать – смертный грех, и Господь не благословит моей дороги, если я украду у товарища.

И, конечно, платочек. Твой подарок, платочек с вышитым городом Иерусалимом. Его я точно не собирался тут оставлять. А больше у меня вещей и не было. Я беспрестанно молился за здравие доброго брата, подарившего мне именно деньги, и ничто иное: в пяти кружочках серебра мне виделось грядущее спасение. Пять денье – не огромное богатство, это я уже знал из своего посещения ярмарки; но если не тратить деньги на розовое масло и серебряные украшения, то на это можно хотя бы несколько дней не страдать от голода.

Да, милая моя, я был маленький гордый глупец. Непонятно даже, как я рассчитывал выжить. Оправданием в том, что я так бесстыдно и тайно бежал, может послужить только то, что мои расчеты оправдались. Это доказывает только одно: Господь не оставляет даже маленьких глупых гордецов.

Я потихоньку спустился по лестнице, стараясь не скрипнуть ни одной доской. Внизу, в трапезной, за столом спал мессир Эд, положив тяжкую голову на вытянутые руки. Уже по одному его храпу было ясно, что он мертвецки пьян, и запах в зале стоял дурной – питого вина и нечистого дыхания. Тело мессира Эда словно продолжало угрожающе рычать во сне. Я вздрогнул, заслышав храп, и какое-то время стоял, прижимая к груди свернутый плащ. Слава Богу, под столом не было – как я боялся – отцовского черного кобеля: эта зловредная тварь, почуяв меня, непременно подняла бы шум и разбудила хозяина, не говоря уж о том, что пса можно натравить. Отец не просыпался, и я продолжил путь на цыпочках, почти не дыша. Но возле самой двери под ногою вдруг что-то хрустнуло – сухая косточка от вчерашнего жаркого – и отец тяжело дернулся во сне и сел, уставясь прямо на меня. Щеки его подергивались, как у нюхающей собаки. Он раскрыл глаза – мутные от выпитого, но достаточно осмысленные – и вдруг усмехнулся поистине дьявольской усмешкой. Я замер от страха, уже держась за ручку двери, не в силах сделать последний рывок на волю.

– А, это ты, – выговорил мессир Эд заплетающимся языком. – Куда собрался? Поди-ка сюда. Подойди, кому говорю. Я тебе ничего не сделаю.

Ничто на свете не заставило бы меня к нему приблизиться. Я помотал головой – но бежать тоже не мог.

Отец улыбнулся – растягивая губы на всю ширину, и мне показалось в утреннем сумраке, что у него длинные волчьи зубы. Которыми он в меня вцепится, как я вчера в него, и перекусит мне горло, и выпьет всю кровь. Я уже начинал дрожать и медленно терял волю: еще немного, и отец сам смог бы подняться и подойти ко мне, а я бы даже не шелохнулся.

– Иди, иди сюда, – продолжал уговаривать он, силясь приподняться, но никак не мог подчинить себе собственные ноги: выпил он вчера, похоже, не меньше бочонка. – Не бойся ты, не буду я тебя бить. (Ага, не будете… Просто сразу убьете.) Подойди же ко мне, давай, сынок.

Сынок, вот как он сказал! Первый раз он назвал меня таким словом. И это слово, столь противоестественное в устах мессира Эда, окончательно укрепило меня в мысли, что смерть близко. И даже придало мне сил потянуть на себя дверь.

Поняв, что я убегаю, что меня точно не догнать, он рявкнул уже своим настоящим голосом – и бросил вслед что-то, вонзившееся мне в лодыжку. Я сначала не чувствовал боли, резво выскочив наружу и промчавшись несколько туазов до конюшни. Но у самых ее дверей я захромал очень сильно и даже сел на землю. Из икры у меня торчал наполовину воткнувшийся столовый нож, рана с каждым мигом дергала все больнее, в башмак набралось крови. Я не умел делать жгут, но со страху кое-как научился и перетянул ногу выше раны, стащив с себя кушак (тот самый, на котором вчера висел кошелек). На самом деле рана была пустяковая, неширокий разрез, только глубокий – но никакие важные вены не вскрыты, только мясо растревожено. Торопясь, я похромал к конюшне, отпер засов, оседлал и вывел старушку Ласточку. С сеновала послышалось сонное мычание Рено – но я не остановился ни на миг, чтобы сказать ему хоть слово. Руки у меня очень дрожали, и даже не получилось нормально затянуть подпруги: некогда было ждать, пока лошадь выдохнет, и не нашлось сил пинать ее под живот коленом, вынуждая «сдуться». Поэтому седло начало съезжать на бок почти сразу же, и я немало намучился с ним по дороге. Ласточка тоже была сонная, ей никуда не хотелось ехать, она мотала головой и не желала брать в рот трензель. Наконец я поднялся в седло – не с первого раза, признаюсь честно – и поехал со двора так быстро, как только мог (и как было угодно моей лошади). Нога у меня болела, штанина внизу потемнела от крови, но я привык к кровопусканиям и в тот день не свалился с седла. Вскоре я даже пожалел, что бросил на дворе выдернутый из раны нож: можно было бы взять его с собой, это какое-никакое оружие.

Как ни странно, выехав за ворота – сперва я дольше, чем требовалось, возился с замками, потому что каждый миг ожидал ножа или даже топора в спину – я почувствовал нечто вроде восторга.

Казалось бы, мальчишка на негодной кляче, которому совершенно некуда поехать, с дырой от ножа в ноге и со всем имуществом в виде пяти денье в подкладке капюшона, не должен особенно радоваться. Однако же я ликовал. Вокруг просыпалась утренняя природа. Виноградники были такого нежно-зеленого цвета, как будто листья впитывали из земли молоко. Вдалеке виднелось островерхое здание монастырской церкви, как знак присутствия Господа над всем миром, Его защиты и всеведения о моих и прочих бедствиях. Солнышко еще не показалось, но распустило розовые лучи, над рекою стоял подсвеченный лучами туман, как белые пряди фейных волос. Может, отец Йонека был тоже из фей, потому что помимо обычного страха и любопытства волшебный народ всегда внушал мне восхищение, напоминая об ангелах. Они же и есть вроде ангелов, феи – духи, которым недостало совершенства остаться с Господом на небесах, но не пожелавшие стать демонами преисподней. Так я думал о феях в утро своего побега, глядя, как над нашей деревней, над высокой травою луга – скоро сенокос – начинается новый день. Прекрасен Божий мир! И я в нем свободен, волен идти куда хочу, нету теперь надо мной мессира Эда! Он не убьет меня, более того, никогда больше не будет бить! Я никогда никого больше не буду бояться! Эта мысль казалась столь новой и восхитительной, что ни боль раны, ни даже тоска по матушке и по тебе не могли ее приглушить. Я запел – хотя и негромко – храбрую песню, кусочек из «Йонека», а потом про шатлена де Куси, место про Крестовый поход; и замолчал только, когда заметил, что первые мужики выходят из своих домов, чтобы выгонять из хлевов скотину, идти за водой и приниматься за прочие утренние дела.

Проехав от дороги немного вниз по речке, за мостками я спешился и попил из реки, пожалев, что нету у меня фляжки. Кто знает, когда я встречу воду следующий раз, а до города день пути! Я немного промыл ногу от крови, постарался оттереть штанину: нехорошо являться в город в окровавленных шоссах! Снова я возблагодарил Господа, что оказался так хорошо одет для побега: в лучших своих штанах и камзоле, даже с шапероном и плащом, и башмаки на мне крепкие. Сразу видно, что я не оборванец какой-нибудь.

Кровь все текла, не переставая, но я снова затянул ногу кушаком и даже, задрав штанину, немножко перевязал ранку, заложив твоим платочком. Мне это вовсе не показалось кощунством, даже напротив: я хотел, чтобы труд твоих добрых рук остановил мою кровь – а платок потом отстираю, когда смогу. Поднявшись в седло – правда, перетянуть подпруги пока ни сил, ни времени не нашлось – я установил ногу в стремени, но старался вовсе на нее не опираться при езде.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю