355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ) » Текст книги (страница 1)
Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ)
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:36

Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Антон Дубинин
Рыцарь Бодуэн и его семья
Книга первая, о детстве рассказчика, о первой его родне и о безрассудной любви

Противу безрассудной любви ничего не может человек.

Св. Иероним.

Роман из истории альбигойской войны.

Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, перед паломничеством в далекую землю начинаю я покаянную книгу о своем отце – и о рыцаре Бодуэне.

Возлюбленная моя, единственная, таким образом я хочу рассказать тебе всю правду, которую не успел и уже не успею передать устами к устам. Ты спрашивала, почему я сделал то, что сделал; и о еретиках ты хотела знать, и о рыцаре Бодуэне, и о прочих родичах. Тогда я не мог тебе ответить, потому что не было времени. Сейчас оно появилось – хотя и немного.

* * *

Полагаю, следует начать с самого начала – с тех лет, когда я еще не знал тебя. Хотя теперь, оглядываясь назад, я думаю, что знал тебя всегда – а ранние годы не удерживаются в памяти, наполненные сплошной темнотой.

Детство мое, не устыдившись неблагодарности, я назову темным. Бри, север Шампани – веселое место для тех, у кого набитая мошна, а бедным рыцарям в этом краю богатых простолюдинов – сплошное невезенье и тоска. Наши местные ярмарки – святого Кириака в мае и святого Айюля в сентябре, конечно, немеряно расцвечивают жизнь – но только тем, кого на них берут. Меня же отец никогда не возил с собою – ни в Провен, ни в Труа, вообще никуда. Обычно он брал с собою только моего старшего брата, Эда, когда тот приезжал к нам на время из сеньории Куси, где проходил у графа службу пажа и оруженосца – на обучение его взяли не столько из сеньориального долга, сколько по родственной приязни. Службой же наш род испокон обязан не сеньорам Куси, но графам Шампани и Бри. Так что мы всегда считали себя шампанцами – и тем гордились.

Нужно же человеку, по греховной его сущности, чем-то гордиться. А отцу моему, мужу матери, небогатому арьер-вассалу, было гордиться особенно нечем. Жили мы не в городе, как подобает рыцарям в наши дни, и даже не в замке – наше имение, небольшой фьеф с укрепленным домом и приходом на две деревни, зависящим от Санского архиепископата, лежал – впрочем, и сейчас лежит – между городами Мо и Провен, до каждого – две дюжины миль. Это с день пути для конника, если нигде не останавливаться; а если не торопиться – то два долгих перехода. В общем, настоящая глушь.

Брату моему повезло чуть больше, чем мне: с детства отправленный в услужение в Куси, он вырос при блестящем дворе по-настоящему большого замка и часто бывал в городах. Я же отличался таким слабым здоровьем, что пристроить меня на воспитание не удалось – сеньоры Куси не захотели иметь дело со слабым и больным пажом, который может и не дожить до совершеннолетия. Родился я под Новый Год, который у нас празднуют на Благовещение, в марте; но даже соседство с великим праздником, отметившим мое рождение, не принесло крепости моему здоровью. Что я не доживу до отрочества, предсказывали почитай что с самого моего рождения все, кому не лень – от тетки-повитухи, принимавшей у матушки роды, до приходского священника. Не сказать, сколько раз я в детстве переносил кровопускание – бывали годы, когда с целью поправить мое здоровье меня подвергали оной процедуре раз шесть или восемь. Когда отца не было дома, для этой процедуры приглашали сведущего монаха из обители св. Мавра, но монах требовал платы, и при отце кровопускание бесплатно производил наш управляющий. Довольно неумелый доктор, признаться, и никогда он не мог сделать порез достаточной, и в то же время не чрезмерной глубины. Управляющему случалось и переборщить, так что я подолгу потом чувствовал слабость. Монах-врачеватель делал все куда лучше: он перед началом операции правильно перевязывал мне руку, приговаривал разные прибаутки, открывая надобную вену, а потом заставлял домашних дать мне много вина, чтобы восстановить кровь. Быть может, только благодаря этим операциям я и не умер; хотя порою после терзаний, причиненных мне управляющим господином Амеленом, мне казалось, что я скорее умру от кровопускания, чем без оного. Однако отец был против того, чтобы тратиться на мое лечение; потому многие свиньи нашего двора стали, если можно так сказать, моими кровными родичами: таз с моей кровью господин Амелен всегда отдавал выплеснуть им в кормушку.

Положение «камня, который отвергли строители», привело бы меня к великому смирению, будь я хоть немного получше. Так что отец с самого начала счел меня ни на что не годным и потому все свои силы и старания отдавал воспитанию старшего сына.

По крайней мере, так я старался думать. Потому что никто и никогда не занимал в моей жизни столько места, сколько отец в годы моего детства. Я ненавидел его и боялся до одури.

В больших походах отцу не приходилось участвовать почитай что никогда. В мелких – то и дело: честно говоря, он привык за деньги наниматься к любому более-менее крупному окрестному сеньору, кто поссорился с местными канониками, или с другим сеньором, или с кем угодно. Отец любил ссориться. Можно сказать, это было его ремесло.

С графом Осерским отец ходил на епископа Гуго Нуайе, громил приорства и самолично сжег один неверский монастырь – по поручению графа, щедро за то заплатившего. Потом вместе с нанимателем угодил под интердикт – но вскоре граф принес покаяние, а заодно, за небольшую плату, освободили от отлучения и всех его помощников. Чтобы добыть необходимые деньги, мой достойный родитель захватил в плен на Провенской ярмарке итальянского менялу, некоего Буонсиньори, и несколько месяцев держал его в плену в нашем собственном доме – под предлогом, что тот его подло обманул и как-то смухлевал с векселями. Ломбардец долго отпирался, но в конце концов товарищи из знаменитой фирмы «Главный Стол» заплатили за него выкуп, ругая отца грязным франкским разбойником, но все-таки выкладывая ему новенькие полновесные ливры; и отец надолго избавился от неприятностей. Я тогда был совсем мал, только ходить учился, так что подробностей истории не помню – помню только, как матушка запирала меня наверху и сама со мной сидела, не выходя из спальни, пока люди, приезжавшие увещевать отца, грубым голосами ругались в рыцарской зале.

Сеньора Анжеррана, владетеля Куси, отец поддерживал в размолвке с епископом Ланским. Какие-то сервы[1]1
  Крепостные крестьяне, прикрепленные к земле и не имеющие права без позволения сеньора менять место жительства (в отличие от вилланов – свободных крестьян.)


[Закрыть]
там у кого-то сбежали, целыми деревнями, и сеньор с епископом, помимо королевского суда, и по-простому, по-нашему разбирались за право удерживать у себя чужих мужланов безо всякого договора.

И такая жизнь – каждый год. За неимением чужих, отцу хватало своих войн – сервы из его собственных деревень то и дело бежали на землю архиепископа, а бенедиктинцы из близлежащей обители святого Мавра только и норовили кусок земель оттяпать или отсудить под свое хозяйство. О соседних сеньорах я уж не говорю, и даже далекий граф Шампанский, покуда был жив, через своего управителя Ламбера Бушю, коего отец недвусмысленно называл «жирным вилланом» и «бастардом с толстой мошной», умудрялся ущемить бедного, но гордого арьер-вассала.

По этим ли причинам, по природной ли склонности своего характера мессир Эд, муж моей матери, отличался крайней вспыльчивостью. И огромной физической силой. Возможно, имей он фьеф покрупнее, мог бы стать недурным военным правителем. А так оставался тираном местного масштаба – если в мире и были люди, боявшиеся моего отца сильнее, чем я сам, так это наши вилланы и монахи окрестных монастырей. Мельницы у нас в деревне не было, и для помола зерно возили на монастырскую, за что приходилось дополнительно платить; так что отец не раз предпринимал на мельницу небольшие налеты, желая получить ее в собственность, или же грозился ее сжечь, если «долгополые» не перестанут так безбожно драть деньгу.

Он любил рассказывать, что раньше земли у него было больше, куда как больше нынешнего – даже в Куси нам завидовали, не говоря уж о графишках вроде нынешних владетелей Руси. И если бы проклятые евреи и ростовщики, продавшие самого Иисуса Христа, не прибрали к рукам все деньги графства, мы до сих пор бы принимали каждую неделю ванну с благовониями и ели бы на золоте и серебре. (Читай: из-за постоянной нехватки средств еще наш дед начал ради денег переводить свой наследственный аллод в ленный фьеф и так растранжирил немало земли, предназначавшейся для младшего сына. Да, отец мой, на свою беду, был в семье вторым. Как и я.) И если бы не приходилось делить половину власти с чертовым мужланом кюре, епископским прихвостнем, и все доходы с деревень поступали бы регулярно… Впрочем, от таких разговоров отец быстро приходил в дурное расположение духа, и у него начинали чесаться кулаки. С годами я научился различать смену его настроения заранее и вовремя скрываться, чтобы не подвернуться мессиру Эду под руку.

Собираю свои первые воспоминания о родителях – жалость и страх. Матушка мне еще в полубессознательном детстве казалась таким же ребенком, как и я сам – только немного побольше и посильнее; но столь же беспомощным перед грозной силой огромного человека, к которому я ни разу в свей жизни не обратился на «ты». Мой старший брат это часто делал – особенно когда подрос и стал из мальчика – высоким и веселым юношей; но и не зная никакой причины, я всегда чувствовал разницу меж его правом и своим. Он был настоящим, таким же, как отец, только поменьше; а я так и оставался «отвергнутым камнем», сыном матери, которому бы лучше родиться дочерью, то есть – не родиться вовсе.

Лет с пяти, научившись размышлять, я стал подолгу думать, почему же отец меня не любит.

Лет в десять я познакомился с двумя другими знатными детьми, поселившимися у нас в доме – и меня поразило откровение, что другие отцы иначе ведут себя со своими отпрысками. Даже со вторыми сыновьями.

* * *

Однажды, приехав ненадолго из замка Куси – на отдых к родичам – брат мой Эд, хорошо ко мне относившийся и любивший поговорить со мной, загадал мне загадку. Мы сидели тогда за домом, среди хозяйственных построек, и грелись на солнышке; брат учил меня очередной вывезенной из Куси науке молодых оруженосцев – пить крепкий аперитив и зажевывать мятными листьями, чтобы после изо рта не пахло. Я отпил глоточек, холодея при мысли, что было бы, увидь меня отец – и в то же время запретность наших действий вызывала у меня острое наслаждение, иллюзию свободы.

Я отпил – и закашлялся, и пролил прямо изо рта часть продирающего крепостью сладкого гипокраса себе на рубашку. Мне было тогда лет восемь, и дома мне не давали верхней одежды, кроме как для хождения в церковь – «зря марать», говорил отец, и матушка, как всегда, соглашалась. Я так и ходил в небеленой рубашке до колен, надеясь однажды дорасти до постоянного ношения штанов, как делают отроки. Почему-то мне казалось, что человека в штанах, тесных и шнурованных, куда труднее и хлопотней пороть – и возможно, отец станет делать это несколько реже.

А пока я облился из фляжки, очень испугался сладких желтых пятен на груди и постарался оттереть их теми же зелеными листочками, но в итоге только хуже замарал полотно. Охо-хо, не везет так не везет! Вряд ли удастся, горестно думал я, скрываться от встречи с отцом дольше, чем до ужина; чистую рубашку сейчас мне никто не даст, в общем, если брат меня как-нибудь не прикроет ради праздника, пропала моя головушка. Вернее говоря, задница.

– Слушай загадку, – решил отвлечь меня брат, вытягивая длинные крепкие ноги. – Это меня не кто-нибудь, а сам шатлен научил. Что такое: ни один человек того не хочет, но если все пойдет ладно, это получит?

Я долго думал, стараясь изо всех сил. Брат был старше меня на четыре года и примерно вчетверо умнее (жизнь в большом замке идет на пользу), и я не поспевал за его быстрой мыслью.

– Епитимия? – спросил я наконец, крайне неуверенно. В самом деле, кто же хочет суровую епитимью получить – штраф там большой, или трудное паломничество – а с другой стороны, все же лучше, чем когда тебе и такой не дают, живешь под отлучением…

Брат захохотал. Вот сморозил-то, сказал он, отсмеявшись, думай еще, дурень. Думай.

Я подумал еще.

– Жена?

Тут уж пришел черед брата таращить глаза.

– Почему ж вдруг жена? Откуда у тебя, малька такого, мысли о женах появляются?

Я объяснил, как мог – мол, жениться никому сперва не хочется, а надо – если хоть что-нибудь унаследуешь, надобно брать жену, как у всех, и наследников рожать. Брат на этом месте отпил сразу большой глоток аперитива – в свои двенадцать лет он пил, как взрослый мужчина! – и понурил голову. Выяснилось, что отец задумал его женить. И более того – скоро его невеста, нареченная, приедет из Куси – не куда-нибудь, а именно сюда, в наш уединенный дом, чтобы стать воспитанницей моей матушки.

То-то я испугался! Неизвестная невеста представилась мне огромной теткой с мясистыми руками, которая добавится в компанию отцу кричать на нашу бедную маму.

– Ох, Эд, братец, за что ж нам еще такое горе? Она хоть не особенно злая?

Любимая моя, единственная, если бы я тогда мог знать, что говорю о тебе!

Зачем же злая, поразился брат, самая обычная. Сам-то он ее не видел, она, дочка мелкого сеньора, в графском замке не жила; наверняка – обычная девчонка, мелкая совсем, вроде тебя, – объяснил брат, которому страх как не хотелось жениться, лучше уж стать крестоносцем и совершить множество подвигов. Несмотря на то, что отец решил завязать дружбу с сеньором Туротта и завладеть через брак парой его деревень и даже небольшим замком (ну, славным городским домом, не хуже нашего), составлявшими часть дочернего приданого.

Так я впервые узнал, что вскоре познакомлюсь с тобой.

Ответ на загадку – старость, сказал тогда брат. Старости никто не хочет, но это единственный способ долго прожить. А умереть молодым – большое горе и для близких, и для самой души, не успевшей искупить свои грехи на земле. Всякий знает, что муки чистилища в сто раз больше земных мучений!

Уж это-то я хорошо знал от нашего кюре, отца Фернанда. Он был человек высокий, сильный, с такими буйными светлыми волосами, что тонзурки на затылке у него почти что не было видно. Тем более что в обычное время, вне храма, он носил на затылке красивую шляпу с перьями, прикрывая «святую плешь», чтобы выглядеть краше. Отец Фернанд читал проповеди очень громко, просто-таки громыхая с амвона басовитым голосом, и все больше предпочитал любое евангельское чтение сводить к теме загробного воздаяния. Осанки он был скорее рыцарской, нежели священнической, и когда наш родитель злился на отца Фернанда, он частенько за глаза называл его «бастардом» – утверждая, что тот родился от сожительства сеньора Шато-Тьерри с гулящей пастушкой, после чего папаша и прикупил у епископа теплое местечко для сыночка, на беду – у нас под боком. У отца Фернанда был большой укрепленный дом рядом с церковью, почти такой же хороший и крепкий, как наш – с двумя этажами, с толстой трубой на крыше; кюре держал лошадей и иногда даже охотился с соколом, что его сан, в общем-то, запрещал, но не слишком строго. Мой отец жил с нашим кюре в состоянии некоего бдительного мира – то грозил поджечь со своими людьми его красивый дом, если тот продолжит требовать с его людей десятину ягнятами в пользу епископа; то, напротив, приглашал отца Фернанда в гости на Рождество, желая занять у него денег. Кроме того, кюре все-таки оставался в нашей округе единственным человеком, способным разделить с отцом зимние развлечения – винопитие до потери равновесия да долгие псовые охоты. Так что за неимением других достойных соседей для дружбы отцу приходилось довольствоваться священником и стараться с ним не ссориться.

Не отказывал себе наш кюре и в плотских радостях: в доме его жила священница[2]2
  Focaria – лат. «домашняя работница», символическое название подруги священника в соборных бумагах.


[Закрыть]
– так называемая «экономка», которая требовала к себе почтительного обращения «дама Бертрада». Она хорошо одевалась, в церкви занимала место рядом с моей матушкой – и, признаться, в своей красивой беличьей шубе, румяная, с холеным довольным личиком, куда более походила на здешнюю сеньору. От дамы Бертрады отец Фернанд имел двоих сынков, крепких рыжеватых бездельников, верховодивших деревенской молодежью и, по слухам, водивших по весне девиц и малолеток смотреть некое «дерево на лугу, где обитают феи».

Но несмотря на свое подобие светскому сеньору, отец Фернанд оставался хорошим, старательным священником. Он самолично отправлял службу – полностью и тщательно, не то что как прежний кюре, по словам отца, едва умевший пролепетать на латыни «Аве Мария». Поборами не пренебрегал, но и не особо злоупотреблял – разве что к Пасхе заставит отца пожертвовать на церковь две восковые свечи с руку толщиной. И то отец поворчит, пожадничает – и довольствуется одной. Сам крестил, сам хоронил, хотя и за деньги – но не за такие уж большие, требуя платы сообразно доходам каждого семейства, и ни разу не отказал в посещении больного. И проповеди он читал и составлял сам – хорошие проповеди, аж мороз по коже продирал, как отец Фернанд живописал адские мучения: обжорам, мол, в аду в отдельном покое подают блюда, кишащие червями, и заставляют съесть до дна, пока у них живот не лопается и не вываливаются кишки;

– а скупцам-то дьяволы открывают рты щипцами и заливают в самую глотку расплавленное золото. Золото вы возлюбили на земле больше благодати? Вот вам, получайте, жрите ваше золото, подавитесь им, берите его полной мерой! – И при этих словах сурово так взглядывал отец Фернанд в толпу, выглядывая в ней должников, не желавших доплачивать десятину приплодом скота;

– а лентяям-то, кто любил поздно вставать и нежиться в постели после рассвета, еще хуже приходится в аду: приковывают их несокрушимыми цепями к раскаленным ложам, залитым кипящим маслом, так что они и малой частички своего тела оторвать от кровати не могут, и кричат они великим криком, так что уши их лопаются от воплей друг друга, а рты покрываются кровавой пеной;

– но это все – ничто по сравнению с наипоследнейшей карой для гневливцев и прелюбодеев. Первых запирают в кипящем котле с их злейшими врагами, так что они тесно переплетаются членами и грызут, грызут друг другу плоть – но как только они отдирают куски мяса от своих ненавистных, те сей же миг снова вырастают, посему мучение их бесконечно. Прелюбодеев же уязвляют в их грешные места ядовитые змеи, а женщинам-прелюбодейкам в аду уготовано кормить грудью аспидов.

Вот такие проповеди читал наш кюре. А вспомни к тому же его грозный голос и сверкающий взгляд, когда поднимался он на кафедру перед тем, как начать исповедовать! Тут и самый равнодушный грешник побледнеет, даже собственная focaria[2]2
  Focaria – лат. «домашняя работница», символическое название подруги священника в соборных бумагах.


[Закрыть]
отца Фернанда неловко теребила край накидки и отворачивалась, даже мой грозный отец пару дней после проповеди вел себя тише, чем обычно. Кюре, наш единственный исповедник, знал все наши грехи, и когда его неистовый светлый взгляд останавливался на чьем-нибудь лице во время обличения, все сразу понимали – это неспроста. Архиепископ Санский Пьер был им доволен – несмотря на мирские привычки и пристрастие к игре в кости, за которой кюре с мессиром Эдом коротали вечера, оный священник умудрялся поддерживать в обширном приходе порядок и исправно поставлял налог. Так что смещать его, слава Богу, никто не собирался – несмотря на наличие дамы Бертрады; и хорошо, мы к нему привыкли, от него мы хотя бы знали, чего ждать. Единственные претензии, порой поступавшие к нему из епископского капитула – так это что по праздникам он позволяет превращать церковь Божию в балаган, допуская в ней песни и пляски, а также бесовские вилланские маскарады с переодеванием.

Но это разве грех? По мне так – достоинство. Не все ведь могут поехать на Вознесение или на Пасху в Труа или в Мо, чтобы повеселиться там как следует! Не говорю уж о Рождестве, когда лесные дороги умирают. Мы, сеньоровы дети, когда получали от отца позволение, вовсю веселились вместе с вилланами, с удовольствием ели их еду и пили их сидр, танцевали с их девицами, даже занимали у них деньги, ничуть не брезгуя такой компанией. Правда, со мной это случалось редко – только когда рядом оказывался брат.

К отцу Фернанду, за неимением другого священника на много миль, ходила на исповедь и семья сеньора. Взрослые – на Пасху и на Рождество, а нас, отроков, к тому принуждали каждый великий праздник. Отец хоть сам и недолюбливал церковные установления, но детей собирался воспитывать в подчинении. Особенно – меня. Потому-то в ответ на братову загадку о старости я сразу же подумал о епитимии. На них отец Фернанд был горазд, недаром всякий раз я так боялся исповедаться. Неискренне повествовать о грехах я не мог – отлично понимая, что ждет за гробом того, кто утаивает грехи от священника; а искренне – всякий раз приходилось сообщать, что я согрешил против пятой заповеди. А именно – я не люблю и не чту своего отца, хуже того – я его ненавижу и желаю ему скорой смерти.

Отец мой, муж матери, мессир Эд, был не столько высок ростом, сколько широк и крепок. Один из обычных детских кошмаров – отец входит ночью в нашу с братом спальню, в узкую, невысокую дверь, чуть пригибая голову и разворачиваясь боком, чтобы протиснуть плечи. Великан, не вмещающийся в двери, обычно приходил не с добром – всякий раз, как он проявлял внимание к моей персоне (в добром расположении духа он меня старался не замечать), он приходил с наказанием. Бил он меня всегда, сколько я себя помню – за провинности и без оных, просто со скуки; за излишнюю веселость и за неуместную мрачность, за то, что лезу не в свое дело, и за то, что не желаю делить заботы взрослых; за то, что плохо засыпаю и что плохо просыпаюсь… И розгами, и ремнем, и конскими вожжами, и ручкой от лопаты, от которой остаются длинные темные синяки, и просто кулаком – мог даже за столом ни с того ни с сего врезать мне по зубам, если отцу казалось, что я помолился без особого тщания или просто посмотрел на него без почтения и благодарности. Находиться рядом с ним, злым великаном, ужасом моего детства, для меня всегда было испытанием отваги – все равно как прохаживаться мимо опасной цепной собаки, которая ни с того ни с сего может броситься и укусить. Может, для кого-то слово «отец» и означало – надежность и защиту, сильные добрые руки, которые шутя подкидывают тебя в воздух. У меня до совсем недавнего времени на это слово память выдавала один ответ – страх, безнадежность, страх. Многие люди, даже из самых суровых, вспоминают о годах отрочества что-то неповторимо веселое: чехарду и жмурки, деревянных лошадок и кукол с двигающимися руками, яркие церковные праздники, такие удивительные для непривыкшего детского разума. То ли дело я.

Рядом с братом было немного спокойнее. Как будто находиться рядом со старшим сыном, отцовской надеждой и радостью, с крепким юношей, носящим то же самое имя – Эд – означало с самого краешка попадать в могучий ореол любви, которым отец постоянно его окружал. Сам я даже не пытался последовать совету отца Фернанда, отца двух сыновей; а именно – расположить к себе отца и ему понравиться. Страх мой перед мессиром Эдом был настолько силен, что сковывал любой готовый замысел, любую попытку его полюбить. Стоило мессиру Эду появиться в моем поле зрения – огромной фигуре с немного опущенными, сдвинутыми вперед плечами… С упрямой головой, поросшей жесткими волосами… С руками – Бог мой, великанскими руками, припушенными на запястьях рыжеватой шерсткой, с запястьями толщиной с мою щиколотку… И кости мои, к сожалению, тут же превращались в жидкое тесто.

Брат, наследник фьефа, на него был и похож, и не похож. Тоже угловатый фигурой, но выше ростом и стройнее – это он взял от матушкиной родни, состоявшей в родстве с сеньорами Куси. И нос у него казался потоньше, и глаза подлиннее – хотя зачатки квадратного подбородка уже ясно проступали на молодом, еще худом лице. Волосы брат унаследовал от мамы – мягкие, в знак доброго характера, и совсем светлые. Цвет волос – вот единственное, чем мы с братом были похожи. Я мог бы завидовать брату во многом – в старшинстве, которое он нипочем не продал бы, подобно Исаву, за миску чечевицы; и в рыцарской стати, проявлявшейся в нем с самого малолетства, в физической силе, в темных и широких бровях, чуть сросшихся на переносице и отличавшихся от моих настолько же, как перья настоящих птиц – от пуха птенцов. И, конечно же, в отцовской любви. Отец говорил с Эдом почти на равных. Отец однажды подарил ему на Пасху молодого коня. Отец позволял ему по вечерам задерживаться внизу и пить вино вместе с мужчинами. Отец, в конце концов, на моей памяти только дважды его ударил, а высек всего единожды, и то не слишком сильно!

Но я никак не мог завидовать своему брату, потому что кроме него, мне было некого любить в своей семье. Брат был добрый. Он никогда не обижал меня просто так, иногда даже защищал – по-своему, ненавязчиво и благородно прося за меня перед отцом. Он брал меня с собой на церковные гулянья, иногда на свои деньги делал подарки на праздники и никогда передо мною не заносился. Можно сказать, брат – на четыре года старше меня и на полторы головы выше к моим десяти годам – был моим добрым, хотя и несколько безалаберным великаном.

Постой, любимая, ты, конечно, спросишь: как так – некого любить? А как же госпожа моя матушка? Неужели я не любил ее, такую кроткую, просто агницу, юную и смиренную, так красиво певшую, самолично вскормившую меня грудью – из страха, что моему и без того слабому здоровью повредит молоко чужой женщины?

Знаешь, я слишком сильно жалел ее, чтобы любить. Отец разговаривал с ней почти таким же голосом, как со мной. Я только однажды видел, чтобы он ее ударил – но всякий раз, когда он обращался к ней, она чуть вздрагивала, сжималась и отвечала голосом ученицы, боящейся, что не знает правильный ответ.

«Жена, – скажет он, бывало, лениво и даже негромко – а на лице ее уже отражается такая открытая паника, что больно смотреть. – Супруга, как вы считаете, не пора ли вам оставить мужчин в покое и пойти к себе? Или, мол, не погнать ли плетью от ворот этих назойливых рождественских побирушек, что-то уж больно они разорались? Или – не приказать ли вам кухарю в следующий раз получше прожаривать куропатку? И передайте ему – если он еще раз загубит хорошую дичь, получит хороших плетей». Так он всегда обращался к матушке – «супруга», и она почти всегда отвечала – да, сударь, как скажете. Я даже почти забыл, что ее зовут Амисия – отец не называл ее по имени. А когда злился, говорил не «супруга», а «сударыня». Она никогда не спорила с ним. Никогда.

Только изредка – когда дело касалось меня. Особенно поначалу – матушка пыталась за меня вступаться, когда ей казалось, что супруг ее слишком жесток, что столько побоев многовато для ребенка, еще не вошедшего в отроческий возраст. Но потом заметила, что любое проявление любви ко мне вызывает у отца еще большую вспышку гнева, отливающуюся на моей же шкуре – и с тех пор проявляла свою нежность или жалость только тайком, когда отца не было поблизости.

Посуди сама, как трудно мне было ее любить. Ведь она сама-то, почитай, и не любила себя. Лет с десяти я уже перестал видеть в ней старшую и мучился несбыточным желанием ее опекать и защищать.

Оба мы разительно менялись, из несчастных и тихих мышек делаясь спокойными, даже веселыми – как и подобает дворянам Шампани – в те дни, когда наше общее пугало, мессир Эд, был в отлучке. А в отлучке он бывал часто – неспокойный нрав и желание подзаработать воинскими умениями не держали его на месте. Не пропускал он и ни одной шампанской ярмарки, без конца возясь с какими-то векселями, займами у менял, следя за ходом торговли собственных крестьян. Желание подзаработать, сравняться с другими, не чувствовать себя хуже и беднее остальных дворян порой толкало его на безрассудные поступки – отец чрезвычайно плохо разбирался в сложной ломбардской науке займов и продаж, так что частенько прогадывал и возвращался домой злее чертей, живо описанных отцом Фернандом в проповедях. Самое скверное, что он никогда не сообщал о точном времени своего возвращения, чтобы мы успели приготовиться. Мне казалось, он делает так нарочно. Как я узнал позже, так оно и было.

Моя хрупкая, нежная, поющая матушка, лет на двадцать младше своего супруга, с длинным узким лицом и аквитанскими тонкими чертами – она говорила, в дальней родне ее состояли пуатевинцы – в отсутствие супруга становилась даже красивой. У нее были замечательные волосы, похожие на твои, любимая моя – такие же медовые, тяжелые и блестящие, прямые, как дождь. Муж не слишком хорошо одевал ее – в нашей деревне даже женщина священника наряжалась лучше – но у матушки осталось из приданого шитое серебром красное платье и накидка синего сукна, отороченная белкой. Она наряжалась специально для меня, и я помню, как мы семенили в церковь, выходя до завтрака под светло-золотое зимнее солнце, и я держал матушку за руку, гордо выступая в теплом, от брата доставшемся великоватом плаще, и мне казалось, что вилланы и сервы завистливо и восхищенно выглядывают из окон, пока мы идем: «смотрите, смотрите! Идет сама сеньора с младшим сыном, идут наши господа, дай Бог им здоровья! Добрая госпожа наша, да подаст Господь вам всех благ, такая уж вы красавица, и сын ваш, молодой мессир, сразу видно – высокой крови человек…» На паперти к нам угодливо совали обернутые от холода тряпьем руки двое деревенских нищих – хромой Люсьен, которому бревном перешибло обе ноги на строительстве священнического дома, и Жак-Сплошная-Язва, уже лет двадцать болевший отеками, но упорно отказывающийся помирать. Матушка царственным жестом подавала мне мелкие монетки, я величаво опускал их в скрюченные ладони, стараясь не соприкоснуться с Жаком-Язвой пальцами и не перебирать ногами на месте – холодная земля леденила ступни сквозь тонкие подметки. Потом мы входили в тепло натопленную, ярко освещенную церковь, и гордо направлялись на передние места, по пути милостиво отвечая кивками на поклоны. Ведь госпожа моя матушка происходила – хотя и косвенно – все-таки из рода Куси, сеньоров Куси, графов Руси и Перша; она умела держаться величественно, как подобает ее положению, и была еще весьма молода и красива. Самая красивая женщина в округе, вот! Даже полненькая, разодетая священница не могла с ней сравниться.

И сидели мы на передних сиденьях, с холодным достоинством внемля устрашающей проповеди, первыми принимая Святое Причастие и одновременно, слаженно вставая, чтобы поцеловать расписной бревиарий, поднесенный служкою – старшим священниковым сынком, которого отец явственно прочил, вопреки всем каноническим правилам, себе в наследники. И когда я опускался обратно, на жесткую скамью, то если мессир Эд отсутствовал дома больше недели, мне было совершенно не больно сидеть!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю