Текст книги "История рабства в античном мире. Греция. Рим"
Автор книги: Анри Валлон
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
одного из своих волов, чтобы удовлетворить обжорство молодого кутилы. Что же касается раба, то закон не изменил своего отношения к нему. Человек, стоявший вне гражданской общины, имел в его глазах гораздо меньше цены. Фламиний, снисходя к жестокой, но несколько другого рода, фантазии какого-то развратника, велел отрубить голову одному пленнику (по свидетельству других, даже перебежчику), чтобы вознаградить своего друга за то, что ему не пришлось насладиться боем гладиаторов. В числе суровых взысканий, которые позволил себе наложить Катон во время своей цензуры, упоминается и это его решение, в силу которого Фламиний был лишен звания сенатора. Но вскоре господам Рима пришлось устраивать подобные зрелища в угоду развращенной толпе. Чтобы наряду с гладиаторскими боями поддержать интерес к театру и наполнить трагедию сильными ощущениями, стали на сцене изображать во всей реальности несчастья юного Атиса, Геркулеса на костре и Прометея, прикованного к скале. В последнем случае инсценировка несколько видоизменила содержание мифа. Коршуна, которого не так легко было заставить исполнять свою роль, заменили медведем.
Правда, это были все осужденные, преступники; но ведь господин имел право осудить своего раба. Приговор не подлежал никакому контролю, а приведение его в исполнение не встречало никаких преград. Во времена Августа эти казни совершались публично и не вызывали его неодобрения. Правда, в подобных условиях наказание налагал не суд, а право силы, а следовательно, часто гнев и каприз. Разбогатевший вольноотпущенник Ведий Поллион приказывал бросать виновных в чем-либо рабов на съедение хищным рыбам – муренам, чтобы насладиться видом того, как эти рыбы целиком пожирали их. Часто рабы были виноваты в незначительном проступке или просто в неловкости. Всем известна история раба, присужденного к этого рода казни за то, что он уронил хрустальную вазу во время пира, на котором присутствовал Август. Раб бросился к ногам императора, умоляя его лишь о том, чтобы он позволил ему в виде милости «не быть съеденным». Возмущенный Август велел перебить весь хрусталь Ведия, а раба простил. Но осудил ли он господина и принял ли он какие-либо меры, чтобы предупредить возможность повторения подобных злоупотреблений? И по какому праву проявил он такую строгость? Разве сам он не велел распять на мачте своего судна своего управляющего Эроса за то, что тому вздумалось изжарить и съесть перепелку, знаменитую своими победами в перепелиных боях, к которым римляне питали такое пристрастие? Почему же нельзя считать верным изображением действительности нарисованные сатирой картины нравов первого века Империи? Эти неистовства, эти побои по поводу самых незначительных провинностей, это жестокосердие ланистов и даже женщин, проявлявших еще больше своенравия в назначении и выборе наказаний; эти палачи, состоявшие на годовом жалованье; матрона, присутствовавшая при наказаниях, не перестававшая в то же время румяниться, слушать речи любовников, любоваться золотой каймой, придававшей больший блеск ее одежде, утомлявшаяся менее быстро, чем палачи, и распределявшая смертные приговоры с такой же легкостью, как и удары, – те и другие без достаточного основания:
Ты мне раба распни! – Какою виной заслужил раб Казнь?
Кто свидетелем тут? Кто донес? Ты выслушай только
Где человеку смерть, никакое медленье не долго
amp;#0; – О ты, глупец! Разве раб человек? Пусть он невиновен,
amp;#0; – Я так хочу, так велю, пусть доводом тут моя воля!
Мы бы исказили мысль автора и переоценили бы историческое значение сатиры, если бы представили себе все общество наподобие тех личностей, которых она клеймит. Но что благодаря безнаказанности произвола и молчанию закона многие рабовладельцы до крайних пределов злоупотребляли своей властью над жизнью и смертью своих рабов, что их жестокость, например, доходила до того, что они обеспечивали себе их молчание, вырезая им язык, что суеверные господа осмеливались искать гнусных предзнаменований во внутренностях детей рабов, – кто решится отрицать все это, вопреки простому утверждению сатиры, когда, по рассказам Плиния, люди пили кровь гладиаторов, павших на арене, чтобы в этом питье, где билась еще жизнь, искать исцеления от припадков падучей. Это такое зрелище, добавляет автор, от которого с отвращением отворачиваешься, когда то же самое проделывают на арене хищные звери. Но эти люди думают, что нет ничего более целительного, чем вкусить от еще теплой и дымящейся крови у самого ее источника и вдохнуть в себя как бы дыхание самой души, выходящее из раны!
При наличии подобных нравов, поскольку все позволено, все и возможно, к свидетельству Плиния, придающему характер вероятности этим чудовищным поступкам, упоминаемым и в сатирах, можно добавить в качестве доказательства более обычных злоупотреблений правом смерти, предоставленным господину, авторитет отменившего его закона. Подобные эксцессы продолжались еще в эпоху Адриана и принудили его отменить самый принцип.
Какое же представление о реальном положении рабов в Риме дают все вышеизложенные факты? То, которое вытекает из определения, даваемого им законом, из присвоенного им народным языком, т. е. обычным правом, прозвища – собственность. Конечно, раб не просто вещь, как все другие, он имеет свои индивидуальные качества и определенное положение (в ряду вещей). Это – орудие, но орудие одушевленное, обладающее даром речи, и закон считается с этим; это даже человек, и закон признает его за такового в качестве ли преступника или даже жертвы, если случай настолько важный, что он может представлять серьезный интерес для общественного порядка. Но на общественной лестнице он всегда занимает низшие ступени, а по отношению к своему господину, в частности, он только вещь, вещь, как все другие. И можно ли думать, что этот принцип, от которого закон никогда не отступал в своих отношениях к семье, мог не оказать влияния на отношения семьи к рабу? Это значило бы отводить законам очень небольшую долю участия в умственном движении и совершенствовании нравов. Но дело обстоит не так. Дурной принцип, вошедший в законодательство еще в варварскую эпоху, продолжает жить в нравах, в особенности если он потворствует дурным наклонностям нашей натуры; и он удерживает их силой привычки и «святостью» писанного права на уровне более низком, чем тот, на который их возвел бы естественный прогресс цивилизации. Поэтому, когда философия диктовала Цицерону его прекрасный «Трактат об обязанностях», а Вергилия вдохновляла столь благочестивая муза, закон продолжал утверждать, что раб есть собственность господина, и только; господин же, со своей стороны, не считал себя обязанным видеть в нем нечто большее, чем видел в нем закон. Это мебель, это часть его сельскохозяйственного инвентаря, и притом не самая ценная и не наиболее оберегаемая. В поместье был помощник, пользовавшийся большим вниманием, чем раб: это вол. Почему с волопасом обращались лучше, чем с другими рабами? Ради вола, с которым он, в свою очередь, обращался тоже лучше. Волы, как мы видели, имели свои дни отдыха, которых не было у рабов. «Некогда убийство вола считалось таким же уголовным преступлением, как и убийство гражданина». Что касается раба, то господин может пользоваться им и злоупотреблять им по своему усмотрению, как, впрочем, и всем остальным своим имуществом. Его власть была суверенна и безгранична, так как принцип, лежащий в основе закона, носил абсолютный характер, а молчание, которое он хранил, не указывало ему никаких иных норм, которые он должен был бы уважать.
Не следует ли при таком положении дел отказаться от мысли определить общее положение рабов? Конечно, нет, так как, оставив в стороне крайности хорошего и плохого обращения, чрезмерные милости и из ряда вон выходящие жестокости, приходится признать, что положение рабов подчинялось общему закону, которым руководится большинство людей при пользовании своей собственностью, – закону выгоды. А затем оно, конечно, испытывало на себе самые различные влияния. Все социальные противоречия были присущи рабскому сословию, все мельчайшие оттенки жизни граждан отражались на их рабах, и в одной семье можно было иногда встретить все ступени государственной иерархической лестницы. Ясное представление дает нам об этом штат прислуги зажиточной семьи даже в том случае, если там не было легиона рабов и дом этот не был похож на государство в миниатюре. Там был свой класс привилегированных в лице управляющих и приближенных рабов, средний класс в лице начальников служб (декурионов) и руководителей работ и, наконец, рабочий класс в лице рабов, занятых городским и сельскохозяйственным трудом, вплоть до рабов, до тех «викариев», которых давали в качестве пекулия рабам высшего ранга как бы для того, чтобы замаскировать сознание их рабского положения внешней видимостью власти.
Как работа, так и благосклонность господина распределялась неравномерно среди различных разрядов рабов и очень часто совсем не соответствовала услугам, оказанным рабами. Поэтому вполне возможно, что на высших ступенях рабства благодаря привычке пользоваться неограниченной свободой иногда исчезало чувство рабской зависимости. Но истинный характер рабства следует определять исходя из положения масс, а это положение в общем управлялось принципами, от которых оно зависело по самой своей природе, а именно: права собственности в качестве основного принципа и полезности – в качестве руководящего.
И во власть вот этого-то слепого права закон всецело отдал рабов, во власть этого столь сурового режима, который он и не считал нужным смягчать! Какую защиту мог раб найти в нем против своего господина? Всякий деспотизм легко переходит в насилие. Господин, имевший право пользования, был, конечно, склонен к злоупотреблению. При выполнении домашних работ он старался сократить расходы, увеличить валовой доход и получить благодаря такой политике большую выгоду. Чувство корысти не только не удерживало его, наоборот, еще более подстрекало его идти по этому пути вплоть до тех пределов, перешагнуть которые не позволяли силы рабов. А сколько в этих границах было непосильной работы и горя! То же самое мы видим и при наложении наказания. Господин останавливался только тогда, когда чувство заинтересованности подсказывало ему, что ценность раба (так как рабы оценивались только на деньги) может или совсем потеряться или по крайней мере сильно пострадать. Но до этого момента оно не перестает его побуждать в силу самых разнообразных причин; а до этого момента какой широкий простор для наказаний!
Итак, заинтересованность позволяет заходить очень далеко и сама ведет очень далеко. Она не всегда сможет удержать господина в пределах, установленных ею, как при повседневном обращении с рабами, так и при применении наказания, а иногда может даже заставить его нарушить их. Так, она не может принудить господина быть умеренным в наказании, если он находится во власти гнева или каприза; она заставит его даже отбросить всякие ограничения, если покажется, что высшую степень наказания можно с успехом применить в качестве устрашающего средства; она не остановит его и в том случае, если ему на практике придется выбирать между потерей раба или более ценной вещи. Эта мораль практической выгоды имела в древнем мире своих «казуистов». «Шестая книга «Об обязанностях», Гекатона, – говорит Цицерон, – полна этого рода вопросами: «Имеет ли честный человек право не кормить своих рабов во время большого голода?». Он обсуждает и разбирает этот вопрос с той и с другой стороны, однако он полагает, что по точному смыслу решающее значение должен иметь момент полезности, а не гуманности. Затем он спрашивает, не следует ли скорее пожертвовать призовой лошадью, чем ничего не стоящим рабом, в том случае если приходится бросить в море часть груза? Чувство гуманности отвечает – да, а чувство интереса – нет…». Сам автор не решает этого вопроса. Но подобное сомнение, высказанное на страницах «Трактата об обязанностях», – не является ли оно достаточным оправданием для того, чтобы на практике пожертвовать чувством гуманности мотиву заинтересованности? История не сочла нужным записывать примеры столь обыденных случаев. Что же касается первого случая, то до нас дошел один очень яркий пример. Когда во время осады Перузы стал ощущаться недостаток в продовольствии, Л. Антоний запретил кормить рабов. В то же время, боясь, что они распространят известие об этом бедствии в неприятельском лагере, он приказал не выпускать их из города. Несчастные бродили по улицам и поедали траву. После их смерти он велел их трупы похоронить в яме из страха, что пламя костров будет замечено неприятелем. О Калигуле передают только один характерный факт, рисующий его расчетливость. Так как для кормления хищных зверей в цирке мясо показалось ему слишком дорогим, то он велел давать им мясо преступников, приговоренных к казни.
Расчетливость заставит переступить границы, охраняющие жизнь раба, и при обстоятельствах не столь крайних, в случаях повседневной жизни, если некогда рекомендованное бережное отношение к рабам приносит господину убыток, если, например, раб или заболел, если его содержание становится невыгодным или если его болезнь влечет за собой расходы без надежды на их восстановление. Чувству гуманности предоставлялась здесь широкая возможность проявить свое сострадание, но расчетливость подсказывала, что этим следует пренебречь, и римлянин слишком часто повиновался этому голосу, не знавшему жалости. «Пусть продает, – говорит Катон, – старых волов (он не уважает теперь даже вола), больной скот, больных овец, шерсть, кожи, старые повозки, старые железные орудия, старых рабов и рабов больных и все то, что является лишним; пусть продает; глава семьи должен продавать, а не покупать». А кто же будет покупать? Старый вол и старое железо еще могут найти покупателя, но кому нужен старый и безнадежно больной раб? Не имея возможности его продать, он бросит его на произвол судьбы, так как этого требуют его интересы. Итак, он его покинет. Но кто же подберет и приютит его? В силу той же Самой причины, заставившей господина отказываться от содержания раба, и другие не подадут ему руки помощи, и жестокосердие римлян сумеет в случае необходимости прикрыться маской гуманности. Подобно скупости, олицетворенной в старике из «Трех-монетного», оно скажет: «Мы оказываем плохую услугу нищему, давая ему возможность есть и пить, так как мы, во-первых, теряем то, что даем, а во-вторых, способствуем продлению его жалкого существования». Оно наденет на себя еще более гнусную маску, маску религиозную, маску лицемерия. В середине реки Тибра находился остров, который держался на рабском труде.
Основанием его послужила жатва, собранная с принадлежавшего Тарквиниям Марсова поля и брошенная восставшим народом после их изгнания в реку. Ил, отлагавшийся вокруг него благодаря последовательным наносам, поднял его над уровнем реки. Здесь нашла убежище змея Эскулапа, живой символ божества, изображение которого было привезено в Рим во время одной эпидемии чумы. Здесь возвышался посвященный ему храм. Сюда же посылали благочестивые хозяева больных рабов, поручая их покровительству бога здоровья. Клавдий, желая несколько облегчить их положение, даровал брошенным здесь рабам свободу… на самом же деле свободу умирать! А он думал помочь им изданием этого закона! Еще более грустно то, что он думал это не без основания, так как корыстолюбие хозяина сторожило больного на берегах этого острова, и если он выздоравливал, то хозяин вновь завладевал им.
Подведем итоги. Обычаи римлян вполне соответствовали духу самого закона, предоставлявшего раба в собственность господина, с тем чтобы он пользовался им как вещью; а римский закон того времени в точности отражал в себе принципы народного права, на котором основывалась организация рабства. Рабство не сохраняет людей, оно их эксплуатирует. И если когда-либо чувство милосердия спасло на поле битвы жизнь побежденного, то чувство корыстолюбия обратило его в раба. Поэтому не приходится удивляться тому, что чувство гуманности лишь редко распространялось на этот класс. Здесь царствует закон заинтересованности, и горе тому, кто находится во власти этого неумолимого закона:
Горе тебе! – От богини рабства вот тебе наследие.
Глава седьмая.
ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА РАЗЛИЧНЫЕ КАТЕГОРИИ РАБОВ
Раб в течение всей своей жизни испытывал на себе двоякого рода влияние: во-первых, общее влияние своего положения: раб – только вещь в руках того, кто ею обладает, и, во-вторых, специальное влияние своего господина: господин для него все, его слова – закон, а его приказания – долг для раба. Первое из этих положений лишало его всякой основы человеческой морали, второе накладывало на него обязанности своего рода лакейской морали. У раба нет своих собственных норм поведения, их устанавливает для него господин.
Какова же была эта мораль господ и из каких принципов исходили они при определении тех обязанностей, которые они налагали на своих рабов?
Все сводилось к закону, в своем роде как бы регулировавшему условия их жизни в его имении, к закону заинтересованности.
Интерес господина мог предписывать рабу известные добродетели; в самом деле, господин требовал от раба не только обладания физическими качествами, как-то: здоровьем и силой; он требовал от него и известных моральных качеств как гарантии полезного применения первых. Что пользы господину от здорового раба, если он ленив? К чему господину его силы, даже регулярно применяемые в работе, если он расточает плоды работы? Катон в одинаковой степени исключал из своего расчета как раба, так и доходную землю, доходы с которых поглощались расходами по их содержанию. Потому-то этому обстоятельству придавали особенно важное значение. Если хозяева для сохранения в хорошем состоянии здоровья своих рабов соглашались, хотя и неохотно, на бережное отношение к ним даже в том случае, если оно обходилось довольно дорого, то по крайней мере не следовало скупиться на столь легкие и дешевые увещания и советы, чтобы развить в их душе те качества, без которых первые теряли всякое значение. Это полностью учли Катон, Варрон и Колумелла при описании обязанностей рабов и особенно управляющего, виллика, власть которого, заменявшая собой власть господина, непосредственно сказывалась на всем хозяйстве. Он не только должен был выполнять целый ряд функций, но и обладать известными добродетелями: покорностью, бдительностью, прилежанием, расчетливостью. Те же наставления повторялись и со сцены всем рабам вообще. «Он меня купил, – говорил один из них, – с тем, чтобы я повиновался ему, а не приказывал». «Раб, – говорит другой, – должен научиться все знать и ничего не говорить». «Раб должен обуздывать свои глаза, свои руки и свой язык».
«Образцовым рабом считается тот, кто принимает близко к сердцу интересы господина, за всем присматривает, все устраивает и беспокоится за него, хранит его добро с большей заботой и осторожностью, чем сам господин, если бы он тут присутствовал».
Эти правила, которые вкладывались в уста хороших рабов как бы для того, чтобы укрепить их авторитет, исполнялись ими и на практике. Таким изображен бдительный Грип в «Канате», таков и Тиндарей в «Пленниках». Взятый в плен и проданный вместе со своим господином, он меняется с ним ролями, чтобы облегчить ему возможность освобождения; хитрость эта удается, угрожая большой опасностью верному слуге, так как покупатель, взбешенный тем, что его обманули, хочет отомстить, подвергнув слугу жестоким пыткам. Но эти угрозы только укрепляют его преданность: «Если я умру, – говорит он, – и если он не вернется, как обещал, я по крайней мере по ту сторону могилы буду служить блестящим примером того, что я вырвал своего господина из рук врагов и избавил его от рабства, чтобы вернуть его родине, и что я предпочел навлечь на свою голову гибель, которая угрожала ему». Нет сомнения, что истории знакомы примеры такой преданности рабов; об этом мы скажем несколько слов ниже. Но господин по существу ясно чувствовал, что не имеет никакого права рассчитывать на это; закон же, вменявший это в обязанность рабу под страхом смерти, ясно свидетельствует о том, что в нем не предполагали таких возвышенных чувств. Сам Плавт, приписывая своему действующему лицу такое величие души и такое истинное благородство, не отступает от общепринятого мнения о рабах, так как выведенное им лицо – человек свободный, только что обращенный в раба. Подобно тому как в молодых девушках, оторванных с самого раннего детства от своей семьи и воспитанных гнусными развратниками, сохраняется как бы инстинкт лучшего происхождения, облагораживающий благодаря своего рода прирожденному достоинству то униженное положение, в которое они попали волей судьбы, так и в свободной натуре этого раба, еще не знающего, кто он такой, есть сила чувства, которая вскрывает его природу перед глазами зрителей сквозь оболочку рабства. Им не нужна развязка, чтобы признать равного себе в том, кто перед смертью восклицает: «Пожертвовать своей жизнью долгу – это не значит погибнуть!».
Преданный раб, изображенный Плавтом, это, следовательно, не Тиндарей; это Палестрион в «Хвастливом воине», это прежде всего Стасим в «Трехмонет-ном». Палестрион, оказывающий услуги своему первому господину с тем большим рвением, что эти услуги направлены против его нового господина, этого хвастливого воина; Стасим, который, оплакивая расточительность своего господина, берет от нее свою часть и отговаривает его, насколько может, от решения, исхода которого он опасается, так как если его господин будет вынужден сделаться воином, то что ожидает его самого? – должность обозного служителя.
Забота об интересах господина, преданность, послушание – таковы важнейшие качества, требуемые от раба. Но не было ли иногда послушание равнозначаще исполнению дурных поступков, а преданность – соучастию в преступлении? А если господин подстрекал к воровству, если он покровительствовал обману, если он призывал к разврату? Ведь существовали не только рабы-рабочие, но и рабы для удовольствия, рабы, привычной обязанностью которых было удовлетворять прихоти и чувственность господина или даже для добывания ему денег идти в места позора, или искать среди оргий случая к распутству или растлению. Это обыкновенное, всем известное, признанное законом явление. Гатерий в одной из своих заключительных речей утверждал, что распутство считалось преступлением для свободнорожденных, обязанностью для вольноотпущенников и необходимостью для раба. Квин-тилиан, или автор «Декламаций», изданных под его именем, желая доказать, что похититель одной молодой девушки уже одним фактом похищения доказал, что ему было известно, что она свободнорожденная, говорит, временно ставя себя на место защитника: «Если она прельстила твои взгляды, зачем же было прибегать к насилию? Разве ты не мог склонить ее подарком? А если она упорствовала, то разве ты не мог попросить ее вежливо, с твоей обычной обходительностью, у ее господина?». Итак, надо было повиноваться, если этого хотел господин; это был закон и долг. Нет никаких моральных принципов вне воли господина. Страх перед господином был основой мудрости, и хороший раб должен был предугадывать все его приказания, сообразуясь с малейшими проявлениями его внутренних настроений.
Вполне ясно, куда могли привести такие принципы. Господину легко удалось развратить человеческую природу раба и заставить его слушаться себя, когда он толкал его на путь неправды; значительно труднее было исправить его и направить на путь добра. Его лишили всякой моральной узды и не сумели заменить ее никакой другой, способной сдерживать в его душе чувственные порывы. Он усвоил себе эту эгоистическую мораль больше, чем это казалось желательным. Он прямо подошел к принципам, оставив без внимания их практическое применение, и, нисколько не заботясь о формах, всецело проникся их духом. Каковы же были результаты? Как раз противоположные тем, к которым стремились, так как интересы раба, совпадавшие с интересами господина в их отношениях к внешнему миру, были диаметрально противоположны в отношениях внутренней жизни. Раб тоже стремился к жизненным благам и брал их везде, где находил, – в безделье ли, в удовольствиях ли, хитростью, обманом, всевозможными увертками, ложью, воровством. Такова была конечная цель его жизни и таковы средства к ее достижению. Мы пришли к этому выводу при изучении рабства в Греции, и это столь же верно и по отношению к Риму, так как сущность и организация рабства ничем не отличались у этих двух народов, а человеческая природа, всегда одинаковая, будучи помещена в одинаковые условия и подчинена одному и тому же влиянию, дает везде одинаковые плоды. Итак, мы могли бы повторить все то, что было нами изложено раньше. Прежде всего мы могли бы взять из этой первой картины все то, что мы заимствовали у римского театра, чтобы воспользоваться теми сценами, в которых он подражал греческому образцу, оригинал которого погиб. Это право дает нам в особенности Плавт благодаря живому остроумию и оригинальности столь красочно изображаемых им сцен. Вот почему все те пьесы, в которых сам автор не указывает, что они являются подражанием греческим произведениям, – а это заставляет нас видеть в подобного рода пьесах хотя бы в общих чертах картину греческих нравов, – мы считаем чисто римскими. Из этого вовсе не следует, что он описывал всегда только римские нравы современной ему эпохи. Среди граждан все еще продолжали жить старые привычки, о которых позволяет судить Катон, современник Плавта, приподнимая немного завесу в своем «Трактате о земледелии». Кроме того, все общество было захвачено хлынувшим потоком заморских обычаев. Они утвердились в верхних слоях государства и благодаря авторитету наиболее знатных фамилий, их широким связям и силе примера грозили повсеместным распространением. Вот на них-то и обрушивается Плавт в своих литературных произведениях с не меньшей силой, но со значительно большим искусством, чем поэт Невий. Если он, как было уже сказано, обращался к народу, наполнявшему глубину театра, то он, конечно, рассказывал им кое-что о сенаторах и о всадниках, сидевших в первых рядах; таким образом, он, воспроизводя греческие сцены, на самом деле был созвучен своей эпохе и своей стране, приноравливал их к условиям римской, современной ему жизни. Мне даже кажется, что в тех сценах, где он допускает некоторый шарж, он ближе подходит к Риму, чем к Греции. Пленный грек в Риме проявлял, конечно, не менее ловкости, чем азиат и варвар в Греции, в стремлении создать себе более или менее сносную жизнь даже в условиях рабства. А эта хорошая жизнь заключалась в том, чтобы вкусно есть, развлекаться и наслаждаться. Заключенный в этот заколдованный круг, он сумел использовать для достижения цели все свое лукавство и все имеющиеся в его распоряжении средства. Вот эти-то нравы и изображает по преимуществу Плавт. Что за безграничное чревоугодие, что за изворотливость и тонкие приемы воровства! Как умеет он притвориться честным перед не доверяющим ему господином, и каким презрением платит он обманутому простаку! Если он питает пристрастие к вину и любви, то не вздумайте говорить ему о той морали, которую его господа создали для него. У него своя священная мораль. Противостоять любви! Разве он Титан, чтобы бороться с богами? В случае необходимости этот ханжа призовет их всех! Память его хранит имена всех богов обоих его отечеств, чтобы придать больше силы его клятвам:
Да разрази меня Юпитер, Марс, Сатурн, Юнона, Геркулес с Меркурием, С Минервою, с Венерою, с Церерою, С Латоною! Надежда, Доблесть, Счастие, Сумман, Кастор и Поллукс, Солнце – боги все, Все правда, все, что я сказал…
и тем не менее все это была ложь. Но что значат для него ложные клятвы? Это дело его языка, его доброго покровителя.
Нетрудно узнать грека по тому легкомыслию, с которым он издевается над тем, что есть самого святого в римском культе и в римском праве. В этих оскорбительных речах, которые он позволяет себе в отсутствие господина, сказываются привычки афинской распущенности. А рабы, настоящие римские, которых мы встречаем еще в деревне, особо подчеркивают это, обращаясь к подобным гулякам: «Пейте же день и ночь, поступайте как греки». Итак, они греки! Но их господин может быть настоящим римлянином. Римляне, желавшие приобщиться к эллинской культуре, особенно легко поддавались влиянию своих рабов-греков. Вполне справедливо изречение Горация, понятое в самом прямом смысле. Сурового победителя соблазнила покоренная Греция не только своей литературой и искусством, – нет, он подпал также под власть раба-грека со всеми его достоинствами и пороками. И когда ему, воспринявшему из нравов этой страны то, что в них было развратного и лживого, понадобилась, чтобы выпутаться, ловкость своего раба, то как должен был торжествовать последний! Тогда роли переменились, так как в этой сфере господином был раб. Он хочет, чтобы его упрашивали, чтобы ему угождали. Он, конечно, уступит и притворится преданным. Но в действительности эта преданность ему ничего не стоит, так как всякое зло его привлекает; кроме того, в этом обращении молодого хозяина он чувствует как бы некоторое преклонение перед его превосходством. Это превосходство Плавт блестящим образом закрепляет за ним богатством изображения руководимых им интриг и остроумной инсценировкой. Допуская, что вся серия интриг в «Ослах» и в «Бакхидах», составляющая как бы ткань оригинальной пьесы, является подражанием греческим образцам, следует признать выросшими на римской почве, привившимися здесь всех этих столь выразительных персонажей – Либанов, Леонидов, Хризалов – с их тонким умением завязать интригу, смелостью выполнения, находчивостью, умением вновь соединить все хитросплетения после неудачи, с тем чтобы довести дело до победы. Сколько у них презрения к мелким интригам, сколько честолюбия при сложных! Это целая поэма военных хитростей. Так, Хризал с самодовольством вспоминает осаду Трои, когда, подобно Одиссею и его спутникам, он отдается во власть врагов, чтобы потом тем легче завладеть ими. В тех комедиях, которые не отнесены непосредственно к Греции, хотя многие их черты указывают на заимствование, можно с тем большим правом причислить к городским рабам всех этих Мильфионов («Пэнул»), Тра-нионов («Привидение»), Эпидиков и Псевдолов – всех тех рабов, которые, невзирая на препятствия, благодаря бесконечной изворотливости ума победоносно доводят интригу до развязки. Не только склонность к злу, не только жажда превосходства и удовлетворения самолюбия заставляли раба вмешиваться в те козни, которые отец и сын подстраивали друг другу; он втайне чувствовал удовольствие, рассчитывая, что в отношениях к нему они перестанут видеть в нем только «орудие» или просто «вещь». Он получал, кроме того, двойное удовольствие от того, что одного оставлял в дураках, а другого делал своим сообщником, союзником, а иногда даже и рабом. Если для Греции характерна эта привычная фамильярность между слугой и господином, который ему ничем не обязан, то столь же характерным является для Рима тон равного или даже тон превосходства, который раб принимает по отношению к господину, связанному с ним узами порока. Эту черту характера Плавт постарался особенно ярко подчеркнуть остроумными выходками и удачными приемами. С каким презрением принимает раб похвалу от того, чьей собственностью он является! С какой небрежностью и бесцеремонностью отвечает он на его любезности! Как резко прерывает он его вопросы: «Ах, твоя болтовня мне надоедает, ты мне досаждаешь!». Сколько удовольствия доставляет ему возбуждать его нетерпение, обманывать его любопытство! И как он издевается над его отчаянием! Таковы были развлечения рабов; и это справедливо, что господа, прихоти которых они удовлетворяли, в свою очередь служили им развлечением.