355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Свет праведных. Том 2. Декабристки » Текст книги (страница 42)
Свет праведных. Том 2. Декабристки
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:17

Текст книги "Свет праведных. Том 2. Декабристки"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 46 страниц)

5

С приближением лета парижан охватило лихорадочное стремление устраивать светские вечера. Казалось, будто перед тем, как отбыть в деревню, в родовой замок или на воды, хозяйка каждого дома спешила как можно скорее вернуть долг вежливости, пригласив к себе всех, чьи приглашения принимала в течение зимнего сезона. Дельфина де Шарлаз устроила у себя большой раут с пианистом, певицей, чтецом-декламатором и благотворительной лотереей. Софи тоже устроила прием. Она ждала, что будет человек пятьдесят, однако к ней явилось две сотни. Всех, несомненно, привело сюда любопытство: каждому хотелось посмотреть, где живет эта дама, спасшаяся с царской каторги, и как она принимает друзей.

С первой до последней минуты Софи не покидало ощущение, что она сдает экзамен. Она наняла слуг на этот вечер и теперь страдала, видя, какие поношенные у них ливреи. Гости столпились вокруг буфета, и она беспокоилась, хватит ли на всех пунша и мороженого. То и дело ей приходилось тормошить сонных лакеев, которые слишком медленно разносили бутерброды и печенье. Незаметно наблюдая за тем, как прислуживают гостям, Софи переходила от одной группы к другой, делала вид, будто ее занимает бессвязный разговор, – там дарила комплимент, здесь, наоборот, получала и все время улыбалась, да так, что челюсти сводило. Княгиня Ливен, не побоявшаяся себя побеспокоить и оказавшая ей честь своим присутствием, похвалила скромное обаяние жилища госпожи Озарёвой и засиделась едва ли не дольше всех, что служило признаком несомненного успеха вечера.

После ухода гостей Софи философски оглядела свою разоренную гостиную, где повсюду: на камине, на подоконниках, на инкрустированных столиках – теснились грязные тарелки и стаканы, затем ушла в спальню и принялась отвечать на письма. Дарья Филипповна, Мария Францева, Полина Анненкова… болтая со своими подругами, оставшимися в России, она словно сбрасывала чужое платье и становилась самой собой. Несмотря на то что от доктора Вольфа ни строчки в ответ на ее письмо не пришло, она снова написала ему, на тот же берлинский адрес. И на этот раз, заканчивая письмо, отважилась заверить Фердинанда Богдановича в том, что «с нежностью о нем вспоминает». В ту ночь она долго не могла уснуть и ворочалась в постели, взволнованная, тяжело дыша, неотступно думая о дерзости своего признания.

Назавтра Дельфина, явившись с утра пораньше, застала хозяйку за туалетом и с порога принялась уверять, что в городе только и говорят, что о приеме, устроенном «обворожительной мадам Озарёвой». Софи угадала лесть, но все же ей очень было приятно слушать. По мере того, как расширялся круг знакомых, она все больше удивлялась тому, как мало знают о России ее соотечественники. Наиболее осведомленные прочли путевые заметки маркиза де Кюстина и поверили, будто Москва девять месяцев из двенадцати погребена под снегом, а Пушкин им был известен лишь благодаря тому, что шестнадцатью годами раньше был убит на дуэли французом, бароном Жоржем де Геккереном-Дантесом. Последний, впрочем, жил теперь в Париже, и политическое его влияние все возрастало. Блестящий кавалергард, лишивший Россию величайшего из ее поэтов, сделался сенатором Империи. Софи спросили, хочет ли она с Дантесом познакомиться, но она категорически отказалась, инстинктивно встав в этом поединке на сторону русских. Зато сочла за честь встретиться с некоторыми выдающимися художниками, философами, литераторами, о которых только и говорили в ее окружении. У мадам д’Агу встретила Литтре, который оказался до того учен и до того безобразен, что она и двух слов сказать с ним не решилась. Когда была у мадам Свечиной, маленькой слащавой старушонки, одетой в темное и грубое одеяние наподобие монашеского, увенчанной кружевным чепцом и надушенной фиалкой, ей показалось, будто нравственное совершенство хозяйки дома побуждает всех ее близких делать ангельское выражение лица. У Жюля Симона она слушала Ипполита Карно, клявшегося, что его демократические убеждения непоколебимы… Нет, Вавассер не обманывал: республиканские надежды прочно укоренились в сердце некоторых людей, помнивших счастливые дни 1848 года. Вроде бы это обстоятельство должно было бы ее порадовать, ан нет – оставило Софи равнодушной. Ей казалось, будто у нее внутри сломалась какая-то пружина и она утратила способность отзываться на политические волнения. Тем не менее она снова побывала у княгини Ливен, правда, лишь для того, чтобы рассказать той историю Вавассера. Княгиня пообещала употребить свое влияние на графа де Морни, чтобы ускорить освобождение узника. К несчастью, всего через три дня, пятого июля, полиция открыла существование заговора с целью покушения на жизнь императора. Все газеты наперебой писали об аресте двенадцати членов тайного общества в Опера-Комик – прямо во время представления, на котором присутствовала императорская чета. Княгиня Ливен известила Софи о том, что теперь, к сожалению, не самый подходящий момент для того, чтобы пытаться улучшить судьбу ее подопечного.

Дельфина де Шарлаз собиралась ехать в Виши; многие другие знакомые Софи предпочитали Трувиль, Этрета, Биарриц. Можно было подумать, будто для них для всех оставаться в Париже летом означало нарушить правила хорошего тона. Богатые кварталы внезапно лишились своих обитателей, улицы заполнились провинциалами. Театральные афиши – несомненно, в угоду публике самого последнего разбора – запестрели незатейливыми комедиями и слезливыми мелодрамами. В самые жаркие часы мужчины выстраивались в очередь у окошечка кассы купален Делиньи на Сене. Танцевальные залы Мабий и Шато де Флер не могли вместить всех желающих. В Имперском театральном цирке[30]30
  До 1870 года Имперским театральным цирком назывался театр Шатле. Его спектакли стали уже не совсем цирковыми, но еще не превратились в полностью театральные. Это были массовые представления с участием «более или менее дрессированных лошадей, слонов и прочих животных». (Примеч. перев., по материалам сайта «Галопом по Европам».)


[Закрыть]
школьники и их родители просвещались на пышном и шумном представлении пьесы, посвященной победам Консульства и Империи. Пятнадцатого августа, в день именин императора, были устроены военный парад и фейерверк. Софи, закрывшись у себя в гостиной, долго прислушивалась к веселому гулу довольной толпы. Этот Париж, откуда сбежали все мало-мальски важные особы, стал для нее отдохновением от того, другого города.

В субботу, двадцатого августа, император и императрица специальным поездом выехали в Дьепп, и придавленная зноем столица окончательно впала в беспробудный сон. Софи собралась было поехать в Булонский лес подышать свежим воздухом, но тут внезапно объявилась госпожа Вавассер: после нескольких отсрочек, вызванных недоброжелательством тюремного начальства, ее муж наконец-то получил разрешение в воскресенье, то есть завтра, до полуночи отлучиться из тюрьмы. Его друзья устраивают небольшой импровизированный праздник в его честь в лавке на улице Жакоб. Софи пообещала быть и предложила, что принесет какую-нибудь готовую еду и напитки. Однако Луиза, с высоты своей хозяйственной гордости, заявила, что ничего не нужно.

И в самом деле, когда Софи на следующий день вошла в лавку Вавассера, она увидела перед собой прилавок, застеленный скатертью и уставленный тарелками с холодным мясом, разнообразными салатами, бутылками вина. В тесном помещении толпилось человек тридцать. Женщин оказалось немного, самое большее – четыре или пять, мужчины были по большей части бедно одетые, бородатые, громкоголосые. Среди всей этой сутолоки восседал Огюстен Вавассер – без сюртука, с лоснящимся от пота лицом, с безумным весельем в глазах. Едва завидев Софи, он тотчас в нее вцепился, ей же больше не удалось вставить ни слова. Возвысив голос, чтобы быть услышанным всеми, он для начала рассказал обо всем, что эта дама сделала для Республики во Франции, затем перешел к ее деяниям на той же ниве в России. Послушать его, так это именно она принесла мысль о свободе в Санкт-Петербург; и движение декабристов – исключительно ее рук дело; и даже на каторге она не переставала призывать к борьбе против царя! Окружавшая Софи молодежь взирала на нее так, словно она исторический персонаж, бабушка мировой революции. И как бы она ни протестовала против этих неумеренных похвал, легенда уже родилась. Если в салоне княгини Ливен восхищались ее супружеской преданностью и самоотверженностью, то здесь превозносили самоотверженность политическую. Как в том, так и в другом случае люди заблуждались, и эта незаслуженная репутация была для нее непереносима. Поначалу она смеялась над тем, как невольно узурпировала славу, теперь же ей хотелось забиться поглубже в нору. Но ее расспрашивали, малейшее ее замечание выслушивалось с нелепой почтительностью. Что она думает о будущем царизма? Верит ли в то, что Франция способна плавно, без перебоев двигаться в сторону демократического режима? Софи очень хотелось сказать, что она знает обо всем этом ничуть не больше, чем те, кто засыпает ее вопросами, что она вообще давным-давно устала от пустого шума политической говорильни. Но ей не хотелось обижать друзей Вавассера: все они были искренними социалистами, и на самом-то деле их убеждения были очень близки к тем, которые исповедовали молодые люди, причастные к заговору петрашевцев. Как для одних, так и для других великой идеей теперь стал уже не либерализм, порожденный французской революцией, но народное объединение с целью раздела даров природы. Их жажда равенства и справедливости, их презрение к различиям, происходящим не от заслуг, вели прямиком к мечте об однородном обществе, где никто ничем бы не обладал и где каждый пользовался бы трудом всех. Борьба против деспотизма, которую вели их предшественники, превратилась для них в борьбу против собственности. Они ссылались на Герцена, Фурье, Прудона и некоего Карла Маркса, о котором Софи до тех пор никогда не слышала. Поскольку спорщики разгорячились и уже не говорили, а кричали, Софи спросила Вавассера, не опасается ли он, что – несомненно, подслушивающий – консьерж на них донесет. А тот с гордостью ответил: что бы ни говорилось здесь, в его доме, это не может быть вменено ему в вину. И Софи пришла в восхищение от того, что, шельмуя режим, этот человек настолько доверяет полиции и считает себя защищенным одними только правилами игры.

Луиза ходила между гостями и просила их попробовать угощение. Поскольку стульев на всех не хватало, многие ели и пили стоя, прислонившись к тесно набитым книжным полкам. В удушливой атмосфере чадили и коптили керосиновые лампы. Слабенький сквознячок пробирался сквозь полукруглую фрамугу окна, выходившего на улицу. Софи, изнемогая от жары, села у стойки, развернула веер и принялась обмахивать лицо. Куда ни глянь, со всех сторон колоннадой обступают брюки… Внезапно среди шума голосов послышался стук в дверь: четыре отрывистых, резких удара.

– Это он! – радостно закричал Вавассер.

Поспешно отодвинув засов, он распахнул дверь и впустил крупного улыбающегося мужчину. Новоприбывший был одет в зеленый сюртук. Сняв шляпу, он принялся пожимать тянущиеся к нему со всех сторон руки. Под его высоким, гладким, словно выточенным из слоновой кости лбом притаились маленькие подслеповатые глазки, искаженные очками, вокруг подбородка клубилось плотное облако бороды, и всем своим обликом он напоминал неотесанного сельского учителя. Вавассер подвел гостя к Софи и величественно провозгласил:

– Хочу представить вам Прудона! Вам известно, кто он, и я хочу, чтобы ему стало известно, кто вы!

И он снова начал, обращаясь на этот раз к Прудону, свой панегирик в адрес той, что была, по его словам, музой и тайной советчицей декабристов. Вавассер настолько раздражал Софи своим пафосом, что ей пришлось попросить его умолкнуть. Тем временем около них успели собраться в кружок все прочие гости. Желая сменить тему, Софи спросила у Прудона, что он теперь пишет.

– Много разного! – ответил тот. – Историю демократии, заметки к очерку о Наполеоне…

Вид у него был скучающий и рассеянный. Какой-то молодой нечесаный нахал с некоторым вызовом поинтересовался его «новыми отношениями с властью», Прудон в ответ пробормотал:

– Не на что жаловаться… Меня оставили в покое…

– И не без оснований! Говорят, вы покорились режиму!

– Вы плохо осведомлены, молодой человек! – проворчал Прудон. – Вот именно потому, что я не испытываю ни малейшего уважения к Луи-Наполеону, я и не хочу выступать против него в открытую. Своей бездарностью он куда лучше посодействует осуществлению наших планов, чем могли бы послужить мы своими талантами. Пытаясь сбросить Луи-Наполеона раньше, чем общественное мнение его возненавидит, мы превратили бы его в мученика, и власть его преемника над страной лишь укрепилась бы. Предоставив же ему, напротив, путаться во лжи, плестись от одной ошибки к другой, мы, несомненно, выиграем!

– Значит, по-вашему выходит, что нелепо желать остаться в тюрьме или в изгнании из верности демократическому идеалу? – спросил другой распетушившийся подросток.

– Совершенно верно! Дураки все те, кто отказывается от амнистии! Я вот ни секунды не колебался и тотчас воспользовался предложенной мне свободой! На первый взгляд, я веду себя сейчас прилично и благонамеренно. Я печатаюсь с разрешения правительства. И жду часа, когда убогий манекен, которого вытолкнул на подмостки государственный переворот 2 декабря, рухнет сам собой…

– Весьма буржуазное понимание революции!

– Ну и что с того? Я и в самом деле хочу примирить буржуазию и пролетариат, заработную плату и капитал, согласовать их, объединить в социализме, не знающем ненависти. Я хочу, посредством экономической комбинации, вернуть обществу богатства, отнятые у него посредством другой экономической комбинации. Я хочу сжечь собственность на медленном огне, потому что, устроив Варфоломеевскую ночь для собственников, могу ненароком придать ей некую мистическую силу.

Весьма умеренные высказывания Прудона привели слушателей в уныние.

– Вы можете сколько угодно верить, что усталая и прогнившая империя рано или поздно завершит свое существование, – сказал Вавассер, – но я больше ждать не могу. Из поколения в поколение осторожные теоретики откладывают на все более поздний срок миг окончательного решения. Мне кажется, если несколько решительных людей объединятся ради того, чтобы свергнуть режим…

Прудон пожал массивными плечами.

– В этом предприятии я к вам не присоединюсь. Политическое насилие – понятие устаревшее. Социализму требуются экономисты, а не палачи!

– Стало быть, если завтра император призовет вас, чтобы посоветоваться, вы к нему пойдете?

– Разумеется! И, поскольку он провозглашает себя сторонником социального прогресса, стану побуждать его тысячами великодушных мер улучшать жизнь простых людей, сделаю так, чтобы он взял на себя ответственность за один из разделов нашей программы и таким образом отказался от прежних решений, короче, я воспользуюсь им для того, чтобы подготовить пришествие демократии.

– Я восхищаюсь вами, – сказал Вавассер. – Если бы ко мне завтра обратился за советом Наполеон III, я, может быть, и пошел бы к нему, но под полой сюртука припрятал бы бомбу!

Раздался дружный смех, который снял владевшее всеми болезненное напряжение. Затем кто-то заговорил об опасности войны, и Вавассер заявил:

– Это было бы в высшей степени желательно!

– Как вы можете так говорить! – в негодовании воскликнула Софи.

– А как мне говорить? Ну подумайте сами, дорогая моя! – ответил Вавассер. – Война станет роковым испытанием для Наполеона III. Если он отправит свои войска к черту на рога, куда-нибудь в Турцию, никого не останется, чтобы защитить его в случае народного восстания! Всякий истинный революционер должен надеяться на крепкую драку на Востоке! Но, к сожалению, дипломаты как раз сейчас все улаживают, Франция умеряет свои притязания, да и Россия тоже. Скорее всего, желая хоть чем-нибудь занять наших генералов, ограничатся тем, что продолжат усмирять Алжир.[31]31
  В 1830 г. началась французская колонизация Алжира. Лучшие земли страны стали заселять европейские колонисты. В 1848 году Алжир был объявлен территорией Франции, разделен на департаменты, во главе которых стояли префекты, высшей властью в стране наделили французского генерал-губернатора. (Примеч. перев.)


[Закрыть]
Добрых кабилов будут по-прежнему убивать ради славы генерала Мак-Магона, а читатели, листая газеты, будут убеждать себя в непобедимой силе империи!

Горькая ирония Вавассера раздражала Софи. Были ли виной тому возраст? Как бы там ни было, ей казалось, что никакие политические убеждения не стоят того, чтобы ради них проливалась кровь. А ведь когда-то ее мало заботил выбор средств, если цель представлялась справедливой! Теперь же она испытывала мучительную нежность ко всему человеческому роду… Может быть, один только Прудон, с его основательным здравым смыслом, из всех присутствующих здесь мог бы ее понять. Но он молчал, сидел с задумчивым и недовольным видом, зарывшись в собственную бороду.

Вавассер и его друзья тем временем принялись обсуждать лондонских изгнанников, затем стали рассказывать друг другу забавные истории про тюрьму Сент-Пелажи.

Дверь, ведущая в комнату за лавкой, приоткрылась, в щель просунулись детские головки. Затаив дыхание, малыши во все глаза смотрели на взрослых, занятых непостижимыми играми. Луиза отослала детей в детскую, сунув каждому по куску сдобной булки. Вскоре Прудон объявил, что жена его больна и он обещал вернуться пораньше, после чего, ссутулившись, ушел.

Едва дверь за ним затворилась, голоса зазвучали громче – словно в классе после ухода надзирателя: этот сильный и умный человек явно сдерживал общий порыв к революционному безумию. Некоторые принялись обсуждать возможность покушения на Наполеона III. Софи наблюдала за Вавассером: тот ликовал, грозно сверкая глазами. Должно быть, он был из породы вечных мятежников, которым любой политический режим представляется непереносимым. Если бы завтра Франция стала такой, какой он желал видеть ее сегодня, – нашел бы предлог для того, чтобы снова перейти в оппозицию. Этот человек чувствовал себя счастливым лишь в своей стихии – стихии поношения, шельмования, заговоров, ненависти.

Луиза с улыбкой сновала взад и вперед, разносила сладкое. Софи, в свою очередь, тоже хотела откланяться: ей было душно. Луиза умолила потерпеть еще несколько минут: увольнение Огюстена заканчивается в полночь, сейчас они все вместе проводят его до ворот тюрьмы… Молодая женщина так трогательно старалась убедить ее, что Софи сдалась.

В лавке оставалось всего-навсего человек восемь, не больше, когда Вавассер, поглядев на часы, объявил:

– Мне пора, друзья мои! Я дал слово!

Луиза потушила лампы, и небольшая компания высыпала на улицу. Огюстен с женой устроились в коляске Софи, остальные гости расселись по двум фиакрам, и караван рысью тронулся с места. Конские копыта звонко стучали, пробуждая мостовые уснувшего города. Ни в одном окне не видно было огня, лишь кое-где тускло светились фонари. Тени повозок удлинялись, ломались, ложась на лунного цвета стены. Изредка можно было прочесть на какой-нибудь стене надпись углем: «Да здравствует Барбес!» или «Долой Бонапарта!» Остановились на углу. Опоздали всего на двадцать пять минут – ничего страшного. Часовой стоя дремал в своей будке. Вавассер поцеловал жену, сжал руки Софи, похлопал по плечу каждого из друзей и вздохнул:

– «Оставь надежду всяк сюда входящий!»

Его тотчас принялись подбадривать:

– Ну, держись! Смелее! Осталось-то всего ничего!

– Когда ты отсюда выберешься, мы совершим великие дела!

– Ты точно ничего не забыл? – спросила Луиза.

Он распрямился, стукнул молотком в дверь и скрестил руки на груди с видом человека, безмятежно ждущего прихода палача. Окошко в воротах приоткрылось. Недовольный голос спросил:

– Чего надо?

– Я вернулся, – ответил Вавассер.

– Вы кто?

– Вавассер, Огюстен-Жан-Мари.

– Погодите минутку.

Сторож удалился. Должно быть, пошел сверяться со своим журналом.

– Еще немного, и он откажется меня впустить! – возмутился Вавассер.

Прошло минуты две. В доме напротив, на втором этаже, открылось окно, кто-то выплеснул на мостовую помои. Сторож вернулся.

– Входите, – объявил он.

Дверь повернулась, заскрипели петли. Вавассер, с гордо поднятой головой, перешагнул порог.

6

Причуды российской почты были необъяснимы: после нескольких месяцев молчания Софи внезапно получила письмо от Васи Волкова. Он просил прощения за то, что отвечает вместо матери, которая слегла в постель с желтухой.

«…Вам, должно быть, хочется узнать, что делается в Каштановке, – писал Вася. – Ну что ж! Ваш племянник ведет себя теперь совсем уже странно: больше и разговоров нет о его женитьбе на дочке губернатора. Барышня отделалась легким испугом! Впрочем, у меня сложилось впечатление, что он никогда и ни на ком не женится. Жену ему заменяет поместье. Мысль о собственной власти над землей и теми, кто живет на ней, кружит Сергею голову, и это уже перерастает в манию величия. Поверите ли, если расскажу, что он велел выкрасить все крестьянские дома белой краской, поставив на каждом сбоку черной краской номер, что крестьяне в каждой деревне носят рубахи одного и того же цвета (в Шаткове – синие, в Болотном – зеленые и так далее), что на работу они идут под барабанный бой, а ведут их несколько „погонял“, надсмотрщиков, вооруженных дубинками, словом, что все имение теперь выглядит полем для военных учений, деревушки превратились в казармы, мужики – в солдат? Все это было бы попросту смешно, если бы так много несчастных не сделались жертвами этой блажи! Однако заметьте, сами крестьяне не жалуются: их сытно кормят, у них крепкие дома, будущее их обеспечено, они твердо знают, что ни в чем не будут иметь нужды… Только вчера я говорил матушке о том, как я рад, что вы не присутствовали при этом сведении в полк ваших крепостных: вы были бы бессильны противостоять и, пожалуй, еще заболели бы от огорчения… В мечтах я представляю себе вашу жизнь в Париже, столице остроумия и утонченности. У вас, должно быть, и минуты свободной нет, дух перевести некогда… Здесь-то жизнь течет однообразно, подобно одной из наших так хорошо вам знакомых широких русских рек. Мое существование – одна сплошная, бесконечная зевота, даже читать уже прискучило. За весь день, с утра до вечера, много если четырьмя избитыми, затасканными фразами обменяюсь с матушкой, ем слишком много, пью не от жажды… Позавчера была сильная гроза… Наша черная кобыла жеребилась, не смогла разродиться и пала… Картошка в прошлом году очень хорошо уродилась…»

Читая, Софи словно переселялась в совершенно другой мир. Мало-помалу она втянулась в прежние заботы: участь мужиков, жатвы, град… Она чувствовала себя так, словно почти уже прижилась во Франции, и вдруг на нее пахнуло русским воздухом. Внезапно она рассердилась на эту далекую страну за то, что не дает о себе забыть. Какое ей теперь дело до всех этих каштановских жителей! Сергей, Антип, кучер Давыд, горничная Зоя, Дарья Филипповна, Вася… Тени! Отложив лорнет, Софи тщательно свернула письмо. Смятение ее все возрастало, радость, охватившая поначалу, медленно сменялась бесплодной печалью. Вместо того чтобы, как собиралась, отправиться на прогулку, Софи осталась дома: перебирала воспоминания, открывая один ящик за другим, складывая пожелтевшие листки. Какой странный осадок, состоящий из счетов, деловых бумаг, свидетельств и удостоверений, паспортов, театральных программок, забытых писем оставляет после себя человеческая жизнь! Сергей ни разу не написал ей с тех пор, как она покинула Россию, но деньги присылал с неукоснительной аккуратностью. Из Сибири тоже больше писем не приходило. Допустим, письма декабристов перехватывала цензура, но это не должно было помешать переписке с Машей Францевой, защищенной высокой должностью своего отца, уж ее-то письма во Францию должны были доходить! Как-то там поживает Фердинанд Богданович? Софи представила себе, как он принимает больных в маленькой комнатке, разговаривает с ними, выписывает рецепты, и душу ее захлестнуло счастье. Она почувствовала себя любимой, любимой на расстоянии, но навсегда. Софи просидела так до вечера, разбирая ненужные бумаги. В девять часов, устав ворошить прошлое, она поужинала, зябко пристроившись поближе к горящему камину.

Сентябрь выдался сырой и холодный. Многие парижане уже возвращались в город. Дельфина, ожившая на водах в Виши, едва появившись, захотела немедленно окунуться в светскую жизнь. Софи отправилась вместе с ней на костюмированный бал, устроенный богатым судовладельцем в театре Порт-Сен-Мартен после представления. Гости танцевали на сцене под звуки оркестра, музыканты которого были одеты пожарными. Среди расписанных красками полотнищ с изображением французского сада мелькали мушкетеры, миньоны,[32]32
  То же, что фаворит; миньонами называли фаворитов короля Генриха III. (Примеч. перев.)


[Закрыть]
наполеоновские солдаты, сильфиды, коломбины, маркизы и гладиаторы. Софи забавлялась, глядя из ложи на всю эту суету. Многие из приглашенных дам казались ей красивыми – легконогие, с блестящими в прорезях маски глазами, с дерзко выставленной круглой грудью. С возрастом она становилась все более чувствительной к женской красоте. Свежее личико, изящество движений сами по себе внушали ей расположение. Всякое едва вступившее в жизнь существо было для нее неодолимо привлекательным и пробуждало желание помочь. До самого рассвета она не чувствовала усталости. Когда она вместе с Дельфиной вышла из бального зала на улицу, лавочники уже открывали деревянные ставни на окнах своих лавок, хозяйки в папильотках выходили на улицу, у дверей ресторанов мусорщики нагружали в двухколесные тележки устричные раковины, в небе занималась заря, обливая крыши розовым светом, сиявшим между черными зубцами труб. Коляска резво катила по сонному, недомытому Парижу. Софи мечтала о постели, заранее предвкушая, как блаженно в ней вытянется.

Она-то думала, что целую неделю теперь будет отдыхать, что у нее ни на что не осталось сил, однако назавтра же отправилась в «Жимназ» смотреть пьесу Жорж Санд из сельской жизни, еще через день – в Комеди Франсез, где шла комедия-балет Мольера «Брак поневоле», и ее пленили легкость текста и естественность актерской игры. В фойе завзятые театралы горестно обсуждали недавний отъезд мадемуазель Рашель в Санкт-Петербург по приглашению царя: ей предстояло дать сотню представлений. Шушукались, будто она получит за это четыреста тысяч франков из личной императорской казны. Их всех этих слухов Софи сделала только один вывод: если царь приглашает в Россию мадемуазель Рашель, стало быть, война сегодня-завтра не начнется. Однако после недолгого затишья газетные страницы вновь заполнились тревожными известиями. Турция ужесточает свои позиции. Встреча царя в Ольмюце с прусскими и австрийскими союзниками ничего не дала, и теперь только чудо могло предотвратить грозу. Однако граф Киселев,[33]33
  Киселев, Николай Дмитриевич (1800–1869) – дипломат. С 1844 по 1854 г. был сначала посланником, а затем полномочным послом в Париже. Натянутые отношения перед Восточной войной заставили его выехать из Франции. В 1856–1864 гг. он был послом при папском дворе, а с 1864 г. до самой смерти – при короле Италии. (Примеч. перев.; по материалам сайта «Русский князь».)


[Закрыть]
русский посланник в Париже, с которым Софи в один из вечеров встретилась у княгини Ливен, придерживался другого мнения и лучился простодушным оптимизмом. Выслушав заверения высокопоставленной особы, Софи немного успокоилась, а вскоре – прочла в газете о начале военных действий между турками и русскими.

В начале ноября в газетах появилось воззвание Николая I, таким образом откликнувшегося на объявление Турцией войны России: он просил Всевышнего благословить его войско, сражающееся за «святое и праведное дело», которое всегда защищали его царские благочестивые предки. Казалось бы, все ясно, но, несмотря на это заявление, русские парижане цеплялись за надежду на то, что ничто не омрачит отношений между их родиной и Францией. «Повод к войне был слишком смехотворным для того, чтобы ее поддержали цивилизованные страны! – уверяла княгиня Ливен. – Собственно говоря, о чем идет речь? О том, большее или меньшее покровительство окажет царь нескольким священникам, исповедующим веру, которая не имеет ни малейшего отношения ни к религии французов, ни к религии англичан! И из-за этой мелочи, которая никоим образом их не касается, Франция и Англия станут проливать кровь?..» Более серьезные толкователи замечали, что если Францию эта история непосредственно и не затрагивает, то Англия завидует успехам московской торговли и весьма обеспокоена все более глубоким проникновением русских в придунайские области, в Центральную Азию и на Дальний Восток. Софи, которая прежде газет почти не читала, теперь скупала их все и не на шутку волновалась из-за противоречивых известий. Во время битвы при Олтенице, на Дунае, русские войска князя Горчакова были наголову, как говорили, разбиты турками Омер-паши, зато адмирал Нахимов 30 ноября во главе шести линкоров ворвался на рейд в Синопской бухте и за какой-нибудь час уничтожил мощную оттоманскую эскадру. Эти первые сражения, в которых и та и другая сторона бились яростно, позволяли предположить, что война будет долгой и жестокой. Общественное мнение в Париже уже понемногу менялось, отношение к русским неприметно делалось враждебным. В благонадежных кругах считалось, что поведение Франции в истории со Святой Землей было продиктовано высшими религиозными соображениями. Виктор Гюго в сборнике политических стихотворений «Возмездие», только что тайно переправленном через границу, называл Николая I «тираном» и «вампиром» и жалел русский народ, покорный его воле.

Было очень холодно, и Софи с трудом переносила пасмурную парижскую зиму. Впервые за тридцать лет она не увидит снега на Рождество и под Новый год! Ей казалось, что это лишит праздники их поэзии. Она настолько привыкла к северному обычаю[34]34
  Обычай был действительно северным: традиция украшать рождественскую елку пришла из Германии и скандинавских стран. Вот только в России этот обычай начал распространяться повсеместно как раз тогда, когда Софи оттуда уехала: в середине XIX века – сначала в Петербурге, затем в провинции. Софи, которая провела много лет в далекой ссылке, вряд ли могла вспоминать силуэт елки за каждым окном. (Примеч. перев.)


[Закрыть]
украшать елку игрушками и свечками, что сожалела о равнодушии к нему парижан. Здесь привычными были полночная месса, праздничные подарки и балы. Витрины лавок в богатых кварталах соперничали в роскоши. Люди обращались друг к другу приветливо, с радостными лицами. Но где же эта маленькая тайна – наполовину христианская, наполовину языческая, – сотканная из мороза, легенд и семейного уюта тамошнего, русского Рождества? Нередко, прогуливаясь по городу, Софи поднимала глаза к окнам, и ей становилось грустно оттого, что она не видит сквозь занавески темного островерхого силуэта дерева, о котором весь год до Рождества мечтали русские дети. А в Каштановке, думала она, Рождество Христово отпразднуют на двенадцать дней позже, из-за расхождения между григорианским и юлианским календарями. В эти дни во всех православных городах и селах хозяйки готовят постную еду, идет последняя неделя рождественского поста… Софи вместе с Дельфиной отправилась на полночную мессу, но от праздничного ужина отказалась, и в самое Рождество она решила остаться дома и сидела одна, обложившись книгами.

Назавтра она еще лежала в постели, когда Валентина принесла – на подносе вместе с завтраком – несколько писем. Одно было со штампом Тобольска, и Софи торопливо, дрожащими руками распечатала его первым. Она и мечтать не могла о таком подарке к празднику!

Письмо оказалось от Маши Францевой. Софи пробежала начало, затем ее взгляд, словно провалившись в выбоину на дороге, упал на строку посередине страницы: «Наш дорогой доктор Вольф…» И чуть дальше – слово «умер». Софи словно обухом по голове ударили. Между этими двумя обрывками фразы не могло быть ничего общего! С тревогой в сердце она вернулась к началу фразы и прочла: «Наш дорогой доктор Вольф, который сделал столько добра окружавшим его людям, умер четырнадцатого мая. Воспаление мозга сломило его подточенный усталостью организм. Он слишком много работал, не давал себе за день и часа передышки; для нас для всех это тяжелая утрата…» Софи уронила голову на подушку; на несколько мгновений она словно погрузилась в беспредельное торжественное и скорбное пространство. Все ее тело ныло, словно разбитое, сломленное этой бедой, во рту появился горький привкус, глаза щипало от непролитых слез. Она задыхалась, дрожала, до крови кусала губы. Внезапно она откинула одеяло, вскочила с постели, ринулась к секретеру, лихорадочно дернула ящик, выхватила оттуда письмо Фердинанда Богдановича и устремила на него растерянный взгляд через лорнет. Когда она в июне месяце получила это письмо, доктора уже не было в живых! Она отвечала на письмо мертвому – отвечала весело, с надеждой и даже слегка заигрывая с ним! Мертвому полунамеками признавалась в любви! Мертвому совсем недавно писала снова, рассказывая о том, с кем виделась, и о том, что намерена делать! «Бедный! Бедный! – твердила она. – До чего глупо, до чего нелепо все вышло! Может быть, если бы я осталась с ним, если бы заботилась о его здоровье, он и сейчас еще был бы жив?» Она представляла себе, как он лежит, совсем один, стонет в забытьи на своей узкой железной кровати в плохо освещенной комнате. Звал ли он ее в бреду? Как ей хотелось бы знать, о чем он думал в последнюю минуту! Вскоре она смирилась, затихла: к чему теперь суетиться? В памяти всплывали несвязные воспоминания: привычная поза Фердинанда Богдановича, голова наклонена к плечу, бархатная ермолка сдвинута на затылок… его насмешливая улыбка… тонкие руки, обожженные кислотами… Потом лицо врача стало медленно расплываться, меняться, молодеть, превращаясь в лицо Николая. Это превращение нимало не удивило Софи. «Фердинанд Богданович – это Николя», – подумала она, чувствуя, что мысли ее несутся с непривычной быстротой и что она не вполне собой владеет. От одного горя к другому чувствительная поверхность ее души съеживалась. Вскоре у нее и сознания-то не будет достаточно, чтобы страдать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю