Текст книги "Человек, который вышел из моря"
Автор книги: Анри де Монфрейд
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 15 страниц)
XVII
Утром я первым делом отправился к Мюллеру, чтобы поблагодарить его за проявленную смелость, так как он не перестал снабжать меня едой, когда я попал в тюрьму. На террасе его гостиницы я был окружен толпой, состоявшей из тех, кто раньше публично отрекся от меня. Эти люди были попросту невыносимы, но я не мог плюнуть в лицо всему городу. Я ограничился тем, что ответил на изъявления дружеских чувств ко мне вежливой иронией, однако я уверен, что они не уловили в моем тоне презрения.
Для туземцев же это был настоящий праздник; мое освобождение было воспринято как очередное чудо, оно означало постыдное поражение для губернатора, могущество которого разбилось вдребезги о незыблемость моего носиба.
Абди, также освобожденный накануне, рассказывал в туземном квартале, что я обладаю способностью проходить сквозь стены и становиться невидимым. Наши переговоры в уборной превратились в сказку на манер «Шахерезады»; я будто бы явился ему в камере этаким бесплотным духом, и мои наставления придали ему сил, поэтому он выдержал пытки, которым его подвергали судьи.
На борту «Альтаира» забили жирного теленка, и я всю ночь слушал рассказы о невероятных обысках, которые проводились с размахом сбившейся с ног полицией, дабы поразить воображение общественности. После тщетных поисков на Маскали полицейские явились в Обок и обнаружили там таинственную лабораторию, где я изготовлял якобы кокаин.
По этому случаю один араб, собиравшийся вскопать свою землю, пустил слух, что будто бы ночью кто-то видел, как я зарывал там свои ящики. Полиция сразу же велела прочесать упомянутое место, и в течение недели бригада из двадцати пяти кули перекапывала этот участок, углубляясь в землю на один метр. Позднее там был разбит самый красивый сад в Обоке.
На следующее утро я сел на поезд, отправлявшийся в Дыре-Дауа. Джибути стал для меня невыносим. По мере того как я удалялся от города, все мои огорчения рассеивались, уступая место радости, которую я испытывал, вновь созерцая эти дружелюбные джунгли, встречавшие меня прохладой зеленеющей земли. Теплый ветер приносил запахи мимоз, а иногда и запах хищных животных, стоящих по утрам в тени оврагов. Все это было родным для меня, и мной овладел оптимизм человека, излечившегося от опасной болезни. Словно ребенок, он открывает мир заново, восхищаясь теми его красотами, которых не замечал раньше. Испытывая безграничную благодарность к вновь обретенной жизни, он возносится над ненавистью и злобой.
В таком настроении я прибыл в Дыре-Дауа на исходе дня.
Когда поезд остановился, в толпе зевак, обычно заполняющих перрон, я увидел многих своих друзей. Они махали платочками и протягивали руки к двери вагона. Этот неожиданный пышный прием окончательно рассеял облачка сомнений и превратил меня в легендарного героя, одержавшего победу над врагом в тяжелой борьбе.
Толпе свойственны эти внезапные перемены. Она вдруг отворачивается от тех, кто использовал ее в качестве своего орудия; этим, очевидно, объясняется трагический конец многих политических деятелей, возглавивших революцию.
Я заметил Армгарт, которая благодаря своему росту возвышалась над любопытными. Ее лицо светилось радостью, и я понял, сколь дорогим существом она была для меня, несмотря ни на что.
Нравственное потрясение, едва не разрушившее здание семейной жизни, позволило нам ощутить ценность нашего союза и всего того, что раньше мы воспринимали как должное.
Увидел я и Марселя Корна, который превосходно играл свою роль, изображая волнение и проливая слезы радости. Он бросился ко мне на шею и прерывистым голосом залепетал:
– Наконец-то… вы… Мой дорогой Анри… Самый прекрасный день в моей жизни…
Я тоже обнял его, хотя и, признаться, с большой неохотой; но зачем возвращаться в это ужасное прошлое! Я простил всех сразу. Жермена среди встречавших не было. Моя жена догадалась, кого ищут мои глаза, и объяснила, что он уехал утром в Аваш.
После искренних выражений радости со стороны моего туземного персонала я вошел в дом. Мы остались с Армгарт наедине, и я рассказал ей о подробностях окончания дела. Когда людям есть что сказать друг другу, найти нужные слова очень трудно и не знаешь с чего начать. Воспоминания роятся в голове, и ты выуживаешь их из своей памяти наугад.
Наконец, когда улеглись первые волнения, последовали беспорядочные вопросы и ответы, хотя каждый из нас пытался направить их в определенное русло, чтобы подойти к предмету своих тайных сомнений, боясь в то же время услышать мучительные для себя признания. Моей жене хотелось бы узнать, догадывался ли я о ее колебаниях, прежде чем исповедаться мне, как того требовала ее совесть; если я ни о чем не подозревал, тогда зачем признаваться в собственной слабости? Разве я не перенес уже достаточно страданий? Не лучше ли оставить угрызения совести при себе, вместо того чтобы выкладывать все, что накопилось на сердце, рискуя меня огорчить.
Мне следовало бы это понять и сделать вид, что я ни о чем не знаю, но тайный яд, столь искусно дозированный Марселем Корном, отравлял меня и не давал покоя. Возможно, дело было еще и в моей дурной натуре, натуре, впрочем, вполне человеческой, которую я не смог преодолеть в данных обстоятельствах. Я поддался недостойному желанию взять реванш, а кроме того, уступил глупому самолюбию, считая важным продемонстрировать Армгарт свою проницательность.
Я оправдывал свой поступок необходимостью выяснить, были ли справедливы намеки Корна. Я сделал вид, что никогда не сомневался в преданности Армгарт и таким образом нанес ей удар в самое больное место.
– Если бы я не был уверен в твоей преданности, – сказал я, – если бы я подозревал, что ты осуждаешь меня или хотя бы сомневаешься в моей невиновности, я покончил бы с собой. Именно уверенность в том, что даже подле эшафота ты будешь рядом со мной и что я увижу в твоих глазах любовь и веру, спасла меня от гибели.
Говоря это, я почувствовал, что мои слова привели жену в смятение. Несчастная Армгарт не могла вынести моего взгляда, она опустила голову, и ее губы задрожали, словно она пыталась сдержать подступающие рыдания. Я взял ее руку в свою ладонь, раскаиваясь в том, что причинил ей боль. Наконец она подняла голову, и мне показалось, что ее лицо вдруг как-то постарело, и я прочел в нем отчаяние.
– Прости меня, Анри… Я не заслуживаю твоего доверия. Я сомневалась, мне было страшно, я поступила подло…
Не из-за себя, нет, но из-за наших детей. Если бы ты знал, что мне говорили о тебе! Все причиняли мне страдания, и лучшие друзья были самыми жестокими, потому что они все поверили в эту чудовищную клевету.
– Да, я знаю. Сомнения этих людей мне понятны. Но ты… Значит, ты меня осуждала?
– Нет, Анри, я не осуждала. Любовь не судья. Я не могла поверить в то, о чем говорили люди так уверенно, но я считала своим долгом защитить будущее детей…
– Значит, больше мать, чем жена?.. Было время, помнишь, когда в других обстоятельствах ты призналась мне, что чувствуешь себя больше женой, чем матерью…
Я так и не закончил свою мысль. Сейчас было ни к чему высказывать упреки. А впрочем, имел ли я право требовать от нее полного самоотречения? Как мог я сердиться на жену за то, что она любит меня чуть меньше, ведь я был не в состоянии дать ей ничего, кроме нежности? Я принимал это горение как должное, не заботясь о том, чтобы поддерживать огонь, и не думая о пепле, который потом останется…
Армгарт все принесла в жертву, многим рисковала, на многое решилась, чтобы не препятствовать моему развитию, которое определялось исключительно устремлениями моей личности; все, что способствовало расцвету моих талантов, заявляло о себе с такой непреложностью, что совесть и разум были здесь бессильны. И потому она могла сказать мне тогда, что чувствует себя больше женой, чем матерью. Но сегодня не было ничего удивительного в том, что личность Армгарт, развивавшаяся отдельно от меня в одиночестве, на которое я ее обрекал, претерпела изменения и оказалась восприимчивой к понятиям буржуазной респектабельности и ложным ценностям. Она уже не могла всецело принести себя в жертву во имя того, что перестало ее удовлетворять в полной мере. И она искала оправдание своим поступкам, говоря, что ощущает себя больше матерью, чем женой.
По молчанию, которое наступило после моих слов, я понял, что Армгарт угадала мои мысли; но она не желала лгать только ради того, чтобы меня переубедить.
Мы долго смотрели друг на друга, и в эти минуты взаимного проникновения наших душ между нами возникал новый союз, своего рода договор, который отныне будет управлять нашими отношениями, сообразуясь с возможностями и требованиями взаимных чувств, еще оставшихся у нас в сердце после тяжелого испытания.
Здание могло простоять еще долго; мы снесли шаткие пристройки сентиментальностей и страстей, ибо уже ничего больше их не поддерживало. Ансамбль стал менее прекрасным, но зато гораздо более прочным.
XVIII
Вечером, в день моего приезда, пришел, как обычно, Жермен. Известие о прекращении уголовного дела не столько удивило его, сколько повергло в замешательство, ведь он так ужасно ошибся. Начиная с того дня, когда он дал себя убедить в моей виновности, все его поведение определялось горьким сознанием обмана, жертвой которого он стал. Он не мог мне простить, что я, его друг, утаил от него свои «преступления». Жермен мечтал стать моим конфидентом: может быть, он перестал бы тогда меня уважать, но не отказал бы в своей дружбе. Вот почему, узнав о моем освобождении, Жермен обрадовался этому, как своей личной победе. Он вдруг избавился от чувства неловкости, которое испытывал, потому что в свое время с уважением отнесся к человеку, на поверку оказавшемуся заурядным разбойником. Он думал, что дружба умерла навеки, но вдруг она возродилась, и он заключил меня в свои объятия и расцеловал в искреннем порыве чувств. Я ощутил это и не отстранился от его объятий, несмотря на то, что приготовился выложить ему все, что накипело у меня на душе после письма Тейяра. Но моя решимость потонула в эгоистическом удовольствии, которое я получал, вновь обретая друга.
Однако Жермену было не совсем уютно. Не зная, что я догадываюсь о причинах его смущения, он решил оправдаться в собственных глазах и отважился на косвенные признания:
– В какой-то момент я, кажется, засомневался в вас, когда услышал утверждения прокурора. Признаюсь, разумом я вас осуждал, но сердце отказывалось в это поверить. Я ругал себя за слабость и, желая ее побороть, пытался заглушить свои чувства… Я хотел спасти ваших детей и вашу жену, поступая так, как поступил бы любой порядочный человек в отношении семьи своего умершего друга, а ведь я действительно втайне оплакивал вас и даже желал, чтобы смерть стерла этот позор с вашего имени. Мысль, что вас могут обвинить в гнусных преступлениях, была для меня непереносима…
– Да, я благодарен вам, Жермен, за наркотики, позволяющие без мучений отправиться к праотцам.
– Это Марсель попросил их у меня для вас, и желание покончить самоубийством показалось мне тогда доказательством вашей вины… Вы не можете вообразить, как я мучился по ночам, послав вам этот яд, и благодаря тому, что я пережил тогда, я понял, насколько люблю вас.
– Спасибо за это признание, и раз уж мы перешли к откровенному разговору, я должен сказать вам, что ваше отступничество причинило мне острую боль. Конечно, яд, переданный вами через Марселя, мог пригодиться, если бы помощь не подоспела вовремя. Но я хочу поговорить о том письме, которое Тейяр переслал мне без всяких комментариев; вероятно, он это сделал для того, чтобы я убедился, с каким доверием он относится ко мне и насколько оно непоколебимо… Предъявленное им свидетельство дружбы восполнило недостаток поддержки с вашей стороны, и с той минуты мне захотелось жить ради этого единственного друга, вопреки всему… вопреки всем. Вот, прочтите, что он мне написал.
Жермен ужасно побледнел, но он не был трусом.
– Я бы предпочел, чтобы вы об этом никогда не узнали, – сказал он. – Но, может быть, так лучше. Теперь все встало на свои места, и я принимаю упрек, которого заслужил, и жду прощения.
– Нет никаких упреков, мой друг, а значит, и нечего прощать; это было по-человечески очень понятно… Я люблю вас таким, какой вы есть.
Наступило примирение, и Жермен, быть может, еще выше поднялся в моих глазах, ибо, несмотря на то зло, которое он причинил или мог причинить мне, он не затаил обиды.
Так распознаешь истинное раскаяние, одно из наиболее редких чувств, пожалуй, самое замечательное, самое возвышенное, ибо оно делает человека достойным того, чтобы приблизиться к Богу.
Что касается Марселя Корна, то я опять обманулся. Поведение Марселя, которое, как он заявлял, внушала ему любовь ко мне, я объяснял глупостью и неопытностью молодого человека.
Моя жена, хотя она и не догадывалась о самых подлых его измышлениях, считала его опасным тартюфом, но я, зная, что Армгарт часто бывает подвержена не поддающимся разумному объяснению фобиям, не уступил ее желанию прогнать Марселя с нашего завода.
Он проявлял усердие в работе, а технические познания, которые Марсель приобрел, превращали его в незаменимого сотрудника. Армгарт согласилась, хотя, по правде сказать, и неохотно с этими не очень убедительными доводами, чтобы не лишать себя возможности наведываться в Нейи, ибо это было бы невозможно без присутствия там технического директора Корна. Что касается меня, то я был убежден в его преданности и считал Марселя слишком недалеким, чтобы он мог представлять серьезную опасность.
Таким образом, одержав победу над грозными врагами, с трудом избежав позора и смерти, я заронил в свою новую жизнь семена ее будущего крушения; может быть, это произошло не без умысла: я должен был узнать, что бывают чудовища более отвратительные, чем висельник Жозеф Эйбу. Они неподвластны приговорам, выносимым людской справедливостью, но правосудие Бога неумолимо. Смерть не в состоянии искупить их преступлений. Они должны жить, чтобы пройти свою судьбу до самого конца, и в этом заключена тайна будущего.
Но это уже другая история, о которой я расскажу читателю, если Бог продлит мои дни…
Жестокие испытания вскоре дали о себе знать; я почувствовал невероятную моральную усталость. Слишком много было разочарований, отчаянной борьбы за жизнь, отвращения – и это меня измучило; человечество казалось мне враждебным и опасным, потому что было слепым и глупым. Оно внушало мне ужас.
Однако я не был мизантропом, я не испытывал ни ненависти, ни злобы по отношению к отдельному человеку. Он мог вызвать у меня интерес и стать моим другом, но я задыхался в тесноте толпы, в ее атмосфере, словно в облаках пыли, поднятых зловонным стадом.
Я отправился в Аруэ, мечтая об уединении в тихом саду, созданном с такой любовью, где каждая вещь была отражением меня самого. Я находил там продолжение своей личности, печать которой лежала на всем и сохранялась, подобно традиции. Я чувствовал, что возрождаюсь в этих деревьях, родившихся по моей воле, в знакомых силуэтах гор – я видел, как они возникают по утрам, лучась светом и возвещая о восходе солнца, – в наивной радости туземцев, в их первобытных душах, сохранивших воспоминания обо мне, которые остались нетронутыми, как вера.
Как это было прекрасно после только что пережитого кошмара!..
Ингранд, февраль 1951 г.