Текст книги "Человек, который вышел из моря"
Автор книги: Анри де Монфрейд
Жанр:
Морские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
III
Сев на пароход, который доставил меня в Джибути, я был приятно удивлен, когда увидел в каюте преподобного отца Тейяра де Шардена, отправляющегося в Китай. Я достаточно подробно рассказал об этом выдающемся человеке в своей книге «Погоня за «Кайпаном», чтобы возвращаться к нему еще раз.
Путешествие в его обществе было сплошным очарованием, и наша дружба еще более окрепла в долгих беседах, когда наши умы, внешне столь непохожие друг на друга, в конце концов соединились где-то очень высоко, поверх соборов.
Прибыв в Джибути, я, весь проникнутый его благородным оптимизмом, готов был гораздо более терпимо отнестись к тем, кого мне предстояло снова встретить.
Когда пароход вошел на рейд, я увидел силуэт «Альтаира». Немного беспокоясь после двух месяцев отсутствия, я с облегчением вздохнул, узнав Абди, находившегося в одной из лодок, которые собрались возле корабля.
Первый мой вопрос был, естественно, следующим: нет ли новостей об исчезновении Жозефа. Я опасался, что его тело вынесет на какой-нибудь пляж. Но нет, никаких известий: все поглотило море, а точнее акулы. Что касается его жены, то благодаря Репичи она уехала в Асэб и больше не давала о себе знать.
Едва я появился у Мэрилла, как пришел полицейский и вручил мне повестку: мне надлежало явиться в три часа в кабинет следователя. Это не слишком меня встревожило, ибо я подумал, что речь идет о каких-то очередных формальностях, и, дав жене телеграмму, что я намерен прибыть в Дыре-Дауа на следующий день поездом, я отправился туда с легкой душой.
Следователь, некто Оливье, как и Ломбарди, уроженец Корсики, приехал в Джибути в мое отсутствие. Таким образом, его соотечественнику хватило времени на то, чтобы привлечь следователя на сторону «справедливого дела».
Сперва он изобразил загадочного Монфрейда этаким опасным жуликом, и это было сделано из предосторожности, на тот случай, если у вновь прибывшего вдруг возникнут какие-то сомнения относительно беззаконий, с которыми ему придется впоследствии примириться. Надо было оправдать чрезвычайные средства, показав необычайную подлость преступника, ибо теперь я был преступником; эти господа даже не затрудняли себя доказательствами, они говорили о преступлении как о неопровержимом факте, и эта уверенность создавала атмосферу, в которой общественному мнению легко сбиться с истинного пути.
Навряд ли всех этих мер психологического воздействия требовала совестливость господина Оливье; думаю, что одного желания продвинуться по службе было достаточно, чтобы стать самым преданным сотрудником Ломбарди и ему подобных.
Я был введен в кабинет следователя; он меня уже ждал, рядом с ним сидел секретарь суда.
Еще довольно молодой, лет тридцати пяти, очень смуглый человек, на лбу у которого брови соединялись в виде скобки, с бегающим взглядом и нервными жестами, он производил впечатление грубого невропата.
Оливье говорил прерывающимся голосом, с акцентом, типичным для жителя острова, расположенного вблизи «сапожка», и столь ребячески напускал на себя вызывающий и строгий вид, что я едва сдерживал смех. Но то направление, которое принял допрос, заставило меня посерьезнеть. С первых же слов я понял, что он ищет со мной ссоры, имея самые дурные намерения.
Я узнал тогда, что вызвали меня не в качестве свидетеля, как это можно было понять из повестки, а в качестве – ни много, ни мало – подследственного.
В коридоре я заметил комиссара полиции и жандармского бригадира, который одновременно исполнял обязанности тюремного охранника. Эти славные люди так старательно делали вид, будто оказались здесь случайно, так усердно изображали на своих лицах безразличие, что у меня не осталось никаких сомнений относительно истинных причин их присутствия здесь. Я попался в ловушку, и все было приготовлено для того, чтобы упрятать меня в тюрьму. Допрос был чистейшей воды проформой, ответы не имели особого значения – моя песенка была спета.
Покончив с протокольными формальностями и установив мою личность, Оливье спросил:
– Вы ездили в Германию?
– Я бы мог ответить, что это вас не касается, но, поскольку мне нет никакой нужды делать из этого тайну, я вам отвечу: да.
– А почему вы туда ездили?
– Там живет семья моей жены.
– Но у вас была и другая причина?
– Да? Интересно… Я вас слушаю.
– Прошу вас, перестаньте валять дурака, не забывайте, что на вас ложатся тяжкие обвинения.
– Какие же?
– Я не собираюсь отчитываться перед вами, вы находитесь здесь только для того, чтобы отвечать на мои вопросы!
– Тогда позвольте мне послать вас и ваши вопросы к черту, ибо я не намерен отвечать, пока не узнаю, с какой целью меня допрашивают.
– Я повторяю вам, что перед вами следователь, представитель судебной власти. Знайте, что ваша развязность могла бы вам дорого обойтись…
– Весьма признателен за это условное наклонение, но, если судить по скучающим в коридоре господам, вы, кажется, заранее предвидели исход нашей беседы. Номер уже заказан, не так ли?
– Вы в самом деле заночуете в тюрьме, если не измените своего поведения.
– Я полагаю, вы на это и рассчитываете?..
– Итак, собираетесь ли вы, да или нет, сказать мне, что ездили в Дармштадт на завод «Мерк», чтобы получить некое компрометирующее вас письмо?
– Я уже сказал вам, что буду отвечать на вопросы лишь после того, как мне сообщат, в чем я обвиняюсь. Впрочем, допрос полагается вести в присутствии адвоката, после того как он ознакомится с делом…
– В Джибути нет адвоката, а если бы таковой и был, то он не смог бы ни ознакомиться с вашим делом, ни помочь вам на допросе; закон от 1897 года здесь не ратифицирован.
– Но тогда это что – вертеп? Лес Бонди77
В прошлом этот лес славился тем, что был прибежищем разбойников. (Примеч. пер.)
[Закрыть]?
– Вы не имеете права оспаривать закон. Я повторяю свой вопрос и в порядке исключения сообщаю вам, что среди прочего вы обвиняетесь в изготовлении фальшивого разрешения и подделке подписи губернатора.
– Только и всего! Вы, кажется, хватили через край… Нет, мсье, увы, я никогда не держал в руках что-либо похожее на «разрешение», а также другие документы, подпись на которых напоминала бы подпись губернатора.
– А то письмо, предъявленное в Дармштадте с целью приобрести наркотики?
– Я вовсе не нуждался в разрешении; речь шла лишь о том, чтобы подтвердить, действует ли еще закон от 20 июня 1897 года?
– Но где само письмо?
– Я уничтожил его за ненадобностью, я не думал, что оно вас заинтересует.
– А откуда вы его получили?
– Из приемной губернатора, где, по словам Жозефа Эйбу, он мне его и подписал.
– Подписал у кого?
– Не знаю, во всяком случае не у губернатора. Я видел только официальную печать, которая, впрочем, была поставлена красными чернилами. Может быть, эта деталь вас заинтересует?
Следователь посмотрел на меня, слегка встревоженный моим замечанием, но сделал вид, что пропустил его мимо ушей.
– Значит, вы не можете предъявить этот документ?
– Нет, и повторяю еще раз, я не мог предположить, что у вас возникнет такое желание.
– Хорошо…
Он взял какой-то бланк, заполнил его торопливым и нервным почерком, поставил свою подпись и позвал жандарма. Это был ордер на арест. Я встал и сказал ему с улыбкой:
– Вы видите, мсье, комната для меня была заказана…
IV
Жандарм, добрый малый родом из Монтобана, выполнял приказы, не вкладывая в это никакой страсти, лишь слепо подчиняясь чужой воле. Когда мы вышли на улицу, в ответ на мою просьбу он согласился отвести меня домой, чтобы я взял несколько пар белья. У двери меня ждал Абди; увидев столь приятного сопровождающего, он сразу понял, что произошло. Вместе с нами он вошел в мою комнату и, свернув матрас, взвалил его к себе на плечи. Славный жандарм, который не был знаком с Абди, принял его за кули и позволил ему следовать за нами, не проявив подозрительности.
Таким образом, Абди проник в тюрьму и увидел, где располагается моя камера. Это всегда может пригодиться…
Помещение, в которое меня отвели, вызвало в памяти неприятные воспоминания о моем тюремном заключении в 1916 году, когда я играл роль козла отпущения, принесенного на алтарь государственных интересов, дабы успокоить англичан, раздраженных поставками оружия из Джибути.
От внешней ограды камеры были отделены дозорным путем шириной три метра; по нему прохаживались часовые. Каждая из камер имела дворик со стороной в четыре метра, окруженный очень высокими стенами, украшенными бутылочными осколками. Знойные лучи солнца отвесно падали в этот дворик, раскаляя его, как печку.
В углу был оборудован сток, заменявший ватер-клозет и распространявший вонь, а по ночам оттуда выползали полчища тараканов. Массивная дверь с проделанным в ней окошком вела непосредственно в камеру, прямоугольную комнату размером три на четыре метра; вентиляцию обеспечивала лишь одна отдушина в форме полумесяца под самым потолком.
Застаивавшийся в темной камере сырой воздух делал невыносимой сорокаградусную жару. Поэтому пленник смотрел через окошечко на этот залитый солнцем и зловонный дворик, как на райский уголок, и с нетерпением ждал, когда ему будет позволено провести там один час. Это называлось тут «прогулкой».
Доброжелательности жандарма я был обязан тем, что мне разрешили выходить на этот квадрат под открытым небом в любое время; не получив распоряжения закрыть дверь, он оставил ее открытой. Кроме того, мне удалось разжиться столом и заказать несколько книг.
Когда Абди вошел следом за мной, чтобы положить матрас, я успел дать ему несколько наставлений на арабском языке. Тогда жандарм сообразил, что этот матрас, который так долго расстилают, возможно, является лишь прикрытием, и спросил у охранника, кто этот столь усердный носильщик. Охранник, оказавшийся представителем того же племени, что и Абди, и вдобавок мужем Фатумы, женщины, которая воспитала двоих моих детей, ответил ему с простодушным видом:
– Это моряк Абд-эль-Хаи.
– Абд-эль… как?
– …Хаи.
И он кивнул в мою сторону.
– Черт возьми! Почему ты разрешил ему войти? Грязный козел!..
– Потому что все знают, что Абди – это сын88
Так называют всех, кого опекает и кому покровительствует господин. (Примеч. авт.)
[Закрыть] Абд-эльХаи; я позволил ему принести постель, ибо ты ничего не сказал, когда он прошел мимо.
– Я покажу ему, как издеваться надо мной. Отправьте его на поливку губернаторского сада…
Но Абди благоразумно ретировался, аскеры пропустили его, хихикая исподтишка, в то время как жандарм метал громы и молнии.
Тогда я сказал ему:
– Вам бы следовало сердиться на меня одного, так как именно я велел ему побыстрее смыться отсюда; если бы это зависело только от его желания, он остался бы здесь, в тюрьме, словно верный пес. Я надеюсь, что уж это вы поймете…
– Мне нечего понимать. Я действую согласно предписаниям, вот и все, я не вправе обсуждать приказы. Вам запрещено общаться с кем бы то ни было, и прежде всего со своими матросами.
– Значит, меня посадили в одиночку?
– Я получил приказ воспрепятствовать вашему общению с внешним миром; я ничего не могу изменить, я здесь для того, чтобы выполнять приказы.
– А я здесь для того, чтобы испытывать их последствия на своей шкуре.
Однако мне удалось добиться разрешения получать пищу из города. Это стало возможно благодаря смелости молодого Мюллера, нового супруга пышнотелой хозяйки отеля «Аркада»; прокурор Оливье вызвал его к себе и спросил, почему он посылает мне еду, на что Мюллер ответил:
– Господин де Монфрейд мой клиент, и у меня нет никаких причин отказывать ему в услугах только потому, что он заключенный.
– Но он обвиняется в преступлении, вы понимаете – пр-р-реступлении… И каждому, кто поддерживал с ним дружеские отношения, придется доказывать, что он не был его сообщником.
– Я не интересуюсь личной жизнью своих клиентов, мсье. Я им даю то, что они просят, не становясь из-за этого их сообщником. Разумеется, если вы мне запретите посылать ему обеды и ужины, я подчинюсь вашему решению.
– Я не запрещаю, но советую вам прервать всякую связь, даже коммерческую, с человеком, который отныне стоит вне закона.
Итак, я продолжал получать свои обеды, но, в соответствии со строгими приказами, они подвергались тщательной проверке. Содержимое котелков исследовалось и перекладывалось из одного сосуда в другой, при этом никого не волновал вопрос, как сочетается пища с тем, что находилось в котелках раньше. Например, варенье занимало место рыбы и наоборот. Или вдруг еда начинала пахнуть керосином, когда доставка обеда приходилась на момент заправки фонарей.
Мэрилл, слывший лучшим моим другом, поспешил публично отречься от меня и на каждом шагу заявлял, что он никогда не был причастен к моим «темным делишкам». Чтобы доказать, что он говорит искренне, Мэрилл даже предъявил ко мне иск на возмещение убытков в связи с одним таможенным делом, в котором был моим грузополучателем. Беда никогда не приходит одна. Я вкратце напомню об этой истории.
За несколько месяцев до этого негус попросил меня тайно снабдить его восемьюдесятью пулеметами, предназначавшимися для его охраны. Для получения этого оружия он не захотел обращаться в дипломатическую миссию. Дороживший заводом в Дыре-Дауа и всеми своими делами связанный с Эфиопией, я не мог ему отказать, рискуя нажить большие неприятности. Тогда я распорядился к отправке в Джибути пулеметов, а также запасных частей, зная, что там никогда не проверяются транзитные ящики. Когда всплыло дело с пресловутым подложным письмом о наркотиках, я побоялся, что из-за недоброжелательства властей, которые начнут искать, к чему придраться, будет проведена более тщательная, чем обычно, проверка содержимого этих ящиков с оборудованием. Поэтому я попросил Мэрилла дать телеграмму моему посреднику в Марсель с требованием отсрочить посылку товара. К несчастью, ящики находились уже в пути, когда пришла телеграмма, и Мэрилл был уведомлен об этом в письме. Невзирая на это и не беря в расчет то, что он отменил приказ по телеграфу, Мэрилл даже не потрудился сообщить мне о прибытии груза и подал декларацию на запасные части. Таможня, как я и предполагал, проявила усердие и обнаружила пулеметы. Я поспешно прибыл из Дыре-Дауа, чтобы без всяких околичностей объяснить суть дела губернатору.
– Вот, в подтверждение моих устных заявлений, – сказал я ему, – письмо от Атоса Берана Маркоса, секретаря негуса, в котором он дает мне все необходимые инструкции по тайной доставке этих пулеметов на абиссинскую таможню. Если вы умерите рвение своих подчиненных, это будет для негуса доказательством вашей симпатии; он поймет, что колония вовсе не враждебна к нему» в чем старается убедить его дипломатическая миссия Англии… В любом случае, независимо от того, какую линию поведения вы сочтете нужным избрать, то, что я вам сказал, должно остаться между нами. Я пообещал негусу хранить молчание о его желании вооружиться, таким образом, для всех остальных владелец пулеметов – Монфрейд, и я буду категорически отрицать то, о чем поставил вас в известность, если кому-то захочется предать это дело огласке. Оставляю за вами право выбрать между поведением, выгодным для нас с политической точки зрения, и удовольствием приговорить меня к штрафу.
Разумеется губернатор выбрал второе.
Я позаботился о том, чтобы не впутывать в это дело Мэрилла, и заявил, что, не зная о содержимом ящиков, он поступил как добросовестный человек. Несмотря на это, его приговорили к уплате штрафа в размере двадцати пяти тысяч франков как подписавшего декларацию, поскольку таможенная администрация – и это известно всем – не принимает в расчет добросовестность своих сотрудников. Я немедленно возместил понесенные им убытки и уплатил все побочные расходы, воздержавшись от законного упрека в его адрес, которого он заслуживал, проявив такую странную забывчивость в отношении телеграммы. И мы остались хорошими друзьями.
Надо ли говорить, что негус так и не возместил моих расходов, как, впрочем, не оплатил восьмидесяти пулеметов, за которые я авансом выложил сумму из своего кармана. Он даже вполне простодушно написал губернатору письмо (хотя никто никаких объяснений от него не требовал), где заявил, что пулеметы предназначались не для него… Этот неуместный поступок лишь с еще большей очевидностью подтвердил тот факт, что адресатом груза был именно он. Но губернатор и не думал отказываться от своих планов личной мести.
С тех пор прошло три месяца, и сегодня Мэрилл извлек эту историю на свет Божий, чтобы доказать, что между нами не существует никаких дружеских отношений. Он требовал от меня возмещения морального ущерба, причиненного ему фактом присуждения штрафа в размере двадцати пяти тысяч франков, который, однако, не принадлежит к разряду уголовных наказаний и не может запятнать биографию человека; но дело было в том, что представился удобный случай откреститься от меня, подав свой осуждающий голос, голос честного человека, президента торговой палаты и кандидата на получение ордена Почетного легиона, клеймящего позором махинации авантюриста.
Получив в тюрьме гербовую бумагу от этого «друга», в искренность которого хотелось верить, несмотря на то, что меня и раньше мучили тайные подозрения, я долго не мог оправиться от удара. Мне было тяжело расстаться вот так вдруг со всеми своими иллюзиями, которые я пытался сохранить, великодушно принимая в расчет обстоятельства. Не все люди обладают душой Дон Кихота, говорил я себе, и Мэрилл в еще меньшей степени, чем кто-либо другой. Мог ли он объявить войну общественному мнению? Он исходил из своего положения и кроме всего прочего рисковал поставить под угрозу получение ордена Почетного легиона, заветную мечту своей жизни.
Я успокаивал себя мыслью, что, возможно, в глубине души Мэрилл страдает от того, что был вынужден отвергнуть старую дружбу, но рана все равно кровоточила, и я по-прежнему находился в подавленном состоянии. Тогда я поручил Репичи заняться моими делами и обеспечить транзит товаров, отправляемых мной адресату или получаемых с моих предприятий в Дыре-Дауа. Через восемь дней пришло следующее письмо: «Сударь, потрудитесь найти другого агента; к моему величайшему сожалению, я не могу заняться вашими делами».
Все меня избегали, опасаясь повредить своей репутации…
Прокурор Оливье (сей чиновник объединял в одном лице функции следователя и прокурора!), которому помогала вся шайка Ломбарди, распустил слух о том, что я связан с международной преступной организацией и что мой арест – прелюдия к оглушительному скандалу.
Эти утверждения, высказываемые за аперитивом и понемногу обраставшие все новыми подробностями в меру воображения каждого из собеседников, в конце концов могли заставить людей поверить в реальность самого нелепого полицейского романа.
V
Для того чтобы было понятно продолжение этого невероятного дела, я вынужден сделать небольшое отступление и рассказать о персонажах, которым предстоит выйти на сцену. Читатель должен познакомиться с их характером, окружением и жизненными обстоятельствами.
В то время как я путешествовал по морю, о чем только что рассказал, моя жена Армгарт и дети проводили часть года, обычно это было лето, в Дыре-Дауа, небольшом эфиопском городке, расположенном у подножия плато Харэра, в трехстах километрах от Джибути.
Напомню, что я владел там электростанцией и мукомольней, которые уступил мне Репичи на известных условиях.
Благодаря высоте 1200 метров над уровнем моря, Дыре-Дауа отличается умеренным климатом, который давал возможность передохнуть в перерывах между путешествиями от обокской духоты.
Небольшой одноэтажный домик, утопающий в зелени сада, позволял уединиться, как в оазисе тишины, среди прерывистых вздохов моторов, шума мельницы и криков нагади, выгружающих мешки с зерном. Несколько персидских ковров, хорошая библиотека и пианино создавали атмосферу, соответствующую нашим настроениям.
После продолжавшейся один год учебы Марсель Корн занимался теперь механикой.
Моя жена его не любила и со свойственной ей резкой прямотой давала ему это почувствовать. Юноша Корн, робкий на вид, слащавый и вкрадчивый, таил в себе завистливую и мстительную душу. За его ложной скромностью скрывались тщеславие и самонадеянность, присущие людям недалеким.
Несмотря на суждения моей жены Армгарт, которая советовала мне больше не пригревать на своей груди эту змею, я встал на защиту Корна, ссылаясь на его молодость. В свое время я тоже считал себя весьма умудренным человеком, как и все юноши, которые думают, что узнали о жизни все после первой сигареты, первого поцелуя, усвоив набор прописных истин в школе.
Марсель не раз признавался мне со слезами на глазах, как глубоко ранит его враждебное отношение к нему Армгарт. Он жестоко страдает, чувствует себя отвергнутым, жаловался Корн, а ведь он любит ее как свою вторую мать, потому что мы стали теперь одной семьей, и т. п.
Когда он получше вник в свои обязанности, я решил определить ему жалованье, соответствующее его работе, но едва я завел об этом речь, как он воскликнул:
– О чем вы говорите? Разве я не ваш приемный сын? Нет, нет, достаточно суммы, необходимой для питания и покупки сигарет. Если вы положите мне больше, то это будет для меня смертельной раной.
Тронутый этими выражениями привязанности, я дал ему понять, что мой сын Марсель пока еще не может заменить меня, но что позднее я рассчитываю передать завод в его руки. Он всплакнул и поклялся мне в своей верности и любви. И мы условились, что он будет получать сто талеров в месяц, а в конце года – двадцать процентов от всей прибыли.
Спустя некоторое время в ходе своего визита консул Франции сделал мне довольно странный намек на недостаточно заботливое отношение с моей стороны к своим самым преданным работникам.
Благодаря своему умению быть предупредительным, Марсель Корн стал лучшим другом этого чиновника, он был готов оказать ему мелкие услуги, починить автомобиль, радиоприемник, немедленно выполнить любые поручения мадам или мадемуазель. Марселя часто приглашали на завтрак в семейном кругу, и он быстро перешел к откровенным признаниям; а поскольку моя персона всегда вызывала повышенный интерес даже у консулов, молодого человека спросили, не родственник ли я ему.
– Нет, господин де Монфрейд лишь друг моей семьи. Он знал меня еще младенцем, а когда мой отец, который, увы, был ко мне несправедлив, отрекся от своего сына, он взял меня с собой. Он так добр ко мне!.. Я просто не знаю, как его благодарить…
– Но, кажется, вы день и ночь работаете не покладая рук. Простите за бестактный вопрос, сколько вы получаете?
– О, это неважно, я доволен тем, что мне дают.
– И все же?
– Сто талеров.
– Сто талеров! Да это жалованье негра! Вас эксплуатируют, мой бедный друг…
И, улыбаясь слабой улыбкой смирившейся со своей участью жертвы, он начал плакаться:
– Что вы хотите, господин консул, я ничего не могу требовать, мне недостает смелости… Я стольким обязан этому человеку.
– Но это недопустимо; нельзя позволять обращаться с собой подобным образом. Так и быть, я замолвлю за вас словечко господину де Монфрейду.
– Умоляю вас, не делайте этого. Он подумает, что я вам наябедничал.
– Какая возмутительная скупость! А ведь говорят, что он баснословно богат, не так ли?
– Да, он владеет не одним миллионом, домом в Париже, не считая его доверенностей на Репичи, наконец, заводом в Дыре-Дауа… Но мы еще многого не знаем…
– Но тогда это какой-то гарпагон, ибо живет он так же скромно, как и самый обычный служащий С.Р.Е99
С.Р.Е. – европейские железные дороги. (Примеч. пер.)
[Закрыть]. Мне говорили, что он путешествует в третьем классе?
– Ну да, представьте себе. В общем-то это в его интересах, он скрывает свое состояние, чтобы не занимать то положение, к которому оно его обязывает… Впрочем, Монфрейд весьма неприхотлив.
Та же комедия повторялась и в других домах, куда наведывался Марсель, и благодаря услугам, которые он оказывал, кстати говоря, за мой счет, ему удалось войти в доверие ко всем важным людям.
Очень скоро меня окружила стена глухой враждебности, причины которой я никак не мог понять. Однако не стремясь завязывать близкое знакомство со столь неинтересными для меня людьми, я не очень беспокоился по этому поводу. Я объяснял их подозрительное отношение, их натянутый вид и язвительные замечания тем, что они не способны были понять мое бурное прошлое, и завистью ко мне, человеку, устроившему теперь свою жизнь и занимавшему в обществе положение, которое принято называть почетным. Я только пожимал плечами и смеялся всякий раз, когда до меня доходили отголоски какой-нибудь очередной легенды о моем неслыханном богатстве.
В Дыре-Дауа лишь один человек был выше всех этих посредственных личностей – доктор Жермен, железнодорожный врач, с которым я когда-то познакомился в Аддис-Абебе.
Эрудит, лишенный в то же время педантизма, знаток музыки и искусства, он презирал свое окружение. Моя неординарная жизнь вызвала у него интерес, и, сочтя, что я выделяюсь из этой пошлой среды, он подружился со мной.
Бесконечные легенды, возникавшие вокруг моего имени, и скандал, вызванный моим демонстративным пренебрежением к светским развлечениям, которые отдавали чудовищной провинциальностью, мое отвращение к ограниченному, скованному условностями обществу – все это, напротив, влекло Жермена ко мне и вызывало у него восторг. Наконец-то здесь появился Человек с большой буквы, решил он, и Жермен был бесконечно мне признателен за то, что я не обманул его ожиданий, когда мы сблизились.
Образованность и художественный вкус моей жены, а также ее национальность, ибо он обожал Германию, придавали нашим отношениям еще больше очарования.
Мы с Жерменом были ровесниками. Его маленькое, чуть женственное лицо странным образом контрастировало с его могучим телосложением, широкими плечами и бицепсами боксера. Он даже слегка щеголял этим и охотно демонстрировал свою силу. Но это было вполне простительное чудачество, сродни тем слабостям, которые делают великого человека еще более человечным.
Благодаря своей феноменальной памяти Жермен обладал неисчерпаемой эрудицией. Он читал греческих авторов в подлиннике и был насквозь пропитан латинской культурой, поэтому его стиль, за которым он всегда следил, даже когда писал деловые записки, подкупал краткостью и изяществом.
В Монпелье в студенческую пору он влюбился в дочку цветочницы; Жермен видел ее почти каждое утро, когда отправлялся в институт. Он женился на ней, хотя все в его семье были против этого брака.
Нежная, набожная, преданная и невзрачная, эта необразованная женщина вскоре смертельно ему наскучила. У них родились двое детей, но это не сделало супружескую жизнь более приятной. Тогда, чтобы вырваться из этого провинциального гнездышка, он принял предложение стать главным врачом на эфиопской железной дороге и уехал туда один.
В Аддис-Абебе ему наконец посчастливилось встретить родственную душу – женщину, о которой он мечтал и которая соответствовала его образу мыслей; он влюбился в нее без ума, так, как только можно влюбиться в зрелом возрасте, если это первая любовь. Будучи пианисткой по профессии, она была к тому же превосходным музыкантом, и ее талант сыграл не последнюю роль в том, что почитатель Вагнера и Бетховена воспылал к ней чувствами. Овладевшая им страсть была настолько сильной, что она совершенно ослепила его, и, полагая, что ему отвечают взаимностью, он оставил свою жену, хотя и не развелся с ней официально, чтобы душой и телом отдаться этой любви.
К несчастью, подобно многим атлетического телосложения мужчинам, чья физическая сила обещала необыкновенную пылкость, он разочаровал женщину, и она быстро поняла, что никогда его не любила. Однако там, в Монпелье, любовь, которую он внушил когда-то маленькой цветочнице, не умерла: жена продолжала хранить ему верность, смиренно перенося одинокое заточение в пресном и унылом мирке, где пахло воском и буржуазной кухней. Но это была любовь-долг, чувство, в котором присутствует слишком большая доля добродетельности, чтобы оно было Любовью истинной, Любовью жестокой, всепоглощающей, эгоистичной и дикой, Любовью, которая оставляет после себя раны, царапины а порой и убивает, той Любовью, которая и была нужна этой искательнице приключений, женщине впечатлительной, беспокойной и болезненной. Увы! Несмотря на свои богатырские мышцы, Жермен не мог должным образом откликнуться на вспышки ее темперамента, ибо, привыкнув к сдержанному целомудрию своей благочестивой супруги, он был неподготовлен к неожиданным выходкам столь вулканической натуры.
Та, которую звали в Аддис-Абебе «мадам Жермен», помимо того, что ее привлекал мужчина-атлет, была покорена незаурядным умом этого человека, которого все в один голос считали уникумом. Но это уважение к его интеллекту умерло вместе с ее физическим разочарованием. Она поняла наконец, что оказалась обманутой своим восторженным отношением к эрудиции Жермена; и тогда подлинная любовь явилась ей в образе итальянца, атташе дипломатической миссии, человека с заурядной внешностью, неуклюжего и ничем не примечательного.
Как-то вечером, вернувшись домой после врачебного обхода, Жермен нашел на столе письмо примерно следующего содержания:
«Дорогой друг!
Простите мне этот ужасный удар, который наносит вам моя прямота, но уважение к вам не позволяет мне лгать. Я думала, что люблю вас. Но я спутала любовь с восхищением. Я боролась с собой вплоть до того дня, когда повстречала человека, о котором мечтало мое сердце. Я ничего не могу поделать… Я уезжаю с ним.
Прощайте, мой бедный и дорогой друг; вы утешитесь, ибо человек быстро исцеляется от такой раны, если она чиста и не осквернена ядом предательства. Вы достаточно сильны, чтобы смириться с этой жертвой, которая делает меня счастливой, и достаточно великодушны, чтобы меня простить».
Удар и в самом деле был ужасен. Жермену показалось, что он сойдет с ума, и, желая сменить обстановку, где все ему напоминало об измене, он попросил перевести его в Дыре-Дауа…