Текст книги "Писательские дачи. Рисунки по памяти"
Автор книги: Анна Масс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 33 страниц)
…Мы целый день гуляли в Парке культуры имени Горького, катались на карусели и на Чертовом колесе, ели горячие шпикачки в кафе под полотняным навесом. Распускалась сирень, от Москвы-реки дул весенний, но довольно пронзительный ветер. В аллеях, подальше от реки и аттракционов, было теплее, малолюднее, пахло майской отогретой землей. И в какой-то момент я окончательно решила: сегодня. Родители на даче, квартира пустая. Когда-нибудь это все равно должно произойти. У Ёлки это уже произошло, а она на полгода моложе меня. Мама как чувствует – последнее время твердит, что я «сплю и вижу» как бы лишиться самого дорогого, что у меня есть.
– И вовсе нет! – отрицала я. – А если бы даже да! Подумаешь, самое дорогое! Это в ваше время!
– Нет, не подумаешь! – волновалась мама. – Не подумаешь!
Она рассказала мне притчу о розе, которая пленяла все взоры своей красотой, а потом кто-то сорвал ее, понюхал и бросил на тротуар. И хотя она все еще свежа и красива, но вряд ли прекрасный принц, которого эта роза трепетно ждала, поднимет ее, побывавшую в чужих руках, с тротуара.
– Чушь на постном масле, – заявила я, хотя старомодная аллегория отозвалась во мне едва слышной тревогой.
– Ну, смотри, тебе жить, – сказала мама. – Главное, чтобы ты его любила.
Вот это и тревожило. Люблю ли я его? Как понять? Я к нему испытываю. Но любовь ли это? А может быть, как раз после этогополюблю? Ёлка говорит, что у нее с Лёнькой именно так и было. Странно. И жутко интересно.
То, что я к нему испытываю, и то, что вот уже несколько месяцев происходит между нами, – не похоже на мои прежние полудетские умозрительные влюбленности или на участившиеся в последний год ухаживания мальчишек с приглашениями в театр, прогулками и робкими касаниями или уж, самое крайнее, – поцелуями, как с Димкой летом в Гаграх. Но осенью в Москве Димка стал мне неинтересен, потому что в моей жизни появился он, Игорь.
Мы познакомились с ним на вечере поэзии в моей библиотеке. Приглашенные студенты Литературного института читали стихи. Одного из студентов представили торжественнее, чем двух других: его стихи были опубликованы в недавно вышедшем и сразу ставшем знаменитым альманахе «День поэзии-1956 год». Конечно, альманах стал знаменит не из-за его стихов, а потому что в те годы интерес к поэзии был огромен, а тут были собраны многие набирающие известность молодые поэты, и старые, забытые, и те, кого долгие годы замалчивали. Тем более почетно было попасть в такую компанию. На мягкой морковного цвета обложке альманаха были отпечатаны факсимильные росписи всех ныне здравствующих авторов и среди них – его роспись, молодого поэта Игоря Ш.
Свое выступление он начал с короткой справки о себе: вырос в Одессе, до поступления в Литературный институт три года «ходил мотористом» на одном из китобойных кораблей флотилии «Слава», бывал в «кругосветках». Потом он читал свои стихи из цикла «Стоянка в Кейптауне».
О, нахлыв детского восторга перед всем морским! «В Кейптаунском порту, с пробоиной в борту…», «Ты ж одессит, Мишка, а это значит…», «Белый бриг, наполненный дарами, приводил суровый капитан…» О!
Он был невысок, коренаст, с рыжеватыми, чем-то примазанными, чтобы плотно лежали, волосами, с близко к носу посаженными мелковатыми глазами. Но ореол моряка и поэта, стильная курточка со значком мастера спорта делали его в моих глазах неотразимым, как героя романа Джека Лондона.
После выступлений были танцы, он пригласил меня и не отпускал весь вечер. Он сразу взял со мной тон насмешливого превосходства. Я таяла в его сильных мужских объятиях. Когда вечер кончился, он проводил меня до самого дома и пригласил назавтра в ЦДЛ на обсуждение новой поэмы Кирсанова. По дороге, чтобы сделать ему приятное, я сказала, что он похож на Мартина Идена. Он, однако, не воспринял это лестное для него сравнение, так как не читал романа. Кроме того, месяца через два после нашего знакомства выяснилось, что он вообще никакой не моряк и не «ходил мотористом» ни в какой Кейптаун. Мир тесен, мать Михаила Абрамовича Червинского, папиного соавтора, жила в Одессе на Малой Арнаутской улице, в одном доме с его родителями. И она рассказала, что «Гарику», чтобы избавить его от службы в армии, родители добыли по блату справку о том, что он служил матросом на китобое, и сплавили его на два года во Фрунзе к тете, где он учился в сельхозтехникуме и писал стихи, а потом он с этой справкой и со стихами приехал в Москву и поступил в Литературный институт. А родители тем временем поменяли квартиру в Одессе на комнату в Москве и теперь хотят женить сына на порядочной девушке из хорошей семьи.
Мне давно казалось, что он частенько привирает, хотя, надо признать, он довольно ловко играл свою роль бывалого морячка, ходил вразвалочку, щеголял морскими словечками и действительно писал стихи на китобойную тему, уснащая их живыми деталями китобойного быта. Как я после узнала, информацию он брал из брошюры адмирала Соляника: подчеркивал в ней разные случаи и подробности из жизни китов и китобоев, зарифмовывал их, заливал сиропом из любви к родным берегам и тоски по любимым женщинам, добавлял чуточку юмора – и получался «поэт со своим голосом», как о нем отозвался не кто-нибудь, а сам Михаил Светлов. Он тогда уже пробовал писать тексты песен, искал знакомств с популярными композиторами, решив, что этот жанр ему больше всего подходит.
Конечно, открывшаяся истина очень огорчила меня, нарушив гармонию созданного образа, содрав с него романтическую позолоту, но, видно, пришло время любви, и чтобы сохранить хотя бы ее иллюзию, я прогоняла мысль о вульгарном карьеризме, оправдывая его измышления затянувшимся мальчишеством, детской склонностью к фантазиям. И сама будто вступила в игру, где можно верить в самолет из стульев и любить куклу-урода.
Чувственность оглушала, но не ослепляла, я замечала и его убогое косноязычие, когда он, горячась и чуть ли не вступая в драку, пытался доказать что-нибудь более подкованному собеседнику, и то, что свое невежество он выдавал чуть ли не за кредо («Понимаешь, рыжая, чем больше читаешь, тем больше теряешь собственный свежий взгляд»). Меня озадачивали (но чем-то и нравились) его уличные манеры одесской шпаны, его вульгарные шуточки… Нет, он был далеко не Мартин Иден. А вот я, интеллигенточка из состоятельной семьи, пожалуй, была чем-то похожа на Руфь Морз, хотя бы тем, что меня, как и ее, одновременно тянуло к нему и отталкивало. Что-то было для меня извращенно-притягательное в хамовато-покровительственном его обращении со мной, в том, что он мог в ответ на какую-нибудь мою насмешку, вспыхнув, дать мне оплеуху, в его любовном натиске, которому я не слишком противилась. Он, однако, при всей своей активности не так уж и добивался полной близости. Он хотел на мне жениться, чтобы по-честному «войти в семью». Но вот как раз замуж меня не тянуло. Мне нравились любовные коллизии, рискованные объятия, примирения после ссор – вся эта любовная мура. А замужество – не мура, это я осознавала своим инфантильным умом. Женятся, когда любят и верят и не могут друг без друга, а я никак не могла решить, люблю или нет, нужен ли он мне, и уж точно – не верила, хотя очень хотелось верить. Поэтому я тянула, говорила то «да», то «нет». Он настаивал, произносил с надрывом: «Я так больше не могу, рыжая!» В общем, давил на психику. Нужно было на что-то решаться…
Вдруг он увидел на аллее своего приятеля, идущего нам навстречу, и быстрым движением прикрыл ладонью значок мастера спорта. И пока разговаривал с приятелем, продолжал прикрывать значок. А в какой-то момент разговора медленно опустил руку, взглядом прося того не задавать вопросов по поводу значка. Такая понятная и простительная просьба – не мешать выхваляться перед девушкой. Приятель едва заметно усмехнулся, еще одна иллюзия с тихим звоном разбилась, я выпила до капли и эту рюмку стыда за своего спутника. Но я уже решилась. Странно было идти по аллее и знать, что сегодня, и уже скоро, это случится и что он об этом еще не догадывается.
Мы пришли в нашу пустую квартиру. Еще не стемнело, и я задернула шторы в кабинете, где стояла широкая тахта. Шторы отдувало ветром, и было видно и слышно как со своего балкона Катя Синельникова переговаривается с Цецилией Львовной Мансуровой, как внизу, во дворе, домработница Антокольских Варя оповещает дом: «В угловом баранину дають!» Это был мой с детства мир, мои соседи, воздух моей жизни, а он тут был инороден как собака, забежавшая в чужой двор.
…Кажется, он почувствовал интуицией опытного мужчины, что сегодня – не так, как раньше, когда любовная игра доходила до предела дозволенного и дальше хода не было. Я тряслась от страха так, что зубы стучали.
Он отнесся к моему страху с пониманием, даже с одобрением, так как это мое поведение лишний раз свидетельствовало о том, что самое дорогое, что у меня есть, всё еще при мне. А это было важно в свете его предстоящей женитьбы на порядочной девушке.
Поскольку я по причине своей порядочности не в силах была проявить никакой инициативы, он сам позаботился расстегнуть на мне и стянуть с меня всё, что требуется, а потом, очевидно, желая психологически облегчить мне переход в новое состояние, дружески посоветовал:
– Ты зажмурься и представь себе, что ты партизанка на допросе.
Образ тут же всосался воображением, и я, уже не трясущаяся, а одеревеневшая от деловито-бесстыдных телодвижений моего соучастника, так не похожих на его прежние нежно-страстные объятия, от его хлопотливо-откровенного копошения, а потом грубого вторжения в меня омерзительного предмета, пригвождаемая этим предметом к окровавленной простыне ритмичными толчками, не в силах убежать от этой жути, убежала в образ мученицы-партизанки и, сжав зубы, дотерпела пытку. Надо, однако, отметить, что при всем своем страхе и омерзении я как бы со стороны, с некоей циничной отрешенностью отмечала все комические и непристойные детали, чтобы назавтра «обсосать» их с Маринкой.
Что и произошло вечером следующего дня, и моя двоюродная младшая сестра жадно внимала моему подробному рассказу, который как-то сам собой из драматического низвелся до комедийного, и вскоре мы обе заходились в приступах истерического смеха, отнюдь при этом не подвергая сомнению всю серьезность случившегося со мной. А когда мною была упомянута несчастная роза, попавшая в плен и приколоченная к тротуару пневматическим молотом, Маринка от хохота едва не обмочила трусы и рухнула с тахты, на которой мы с ней катались и где вчера имело место столь значительное в моей жизни событие.
Иосиф ДикЭтот писатель наотрез отказался строить дачу по общепринятому проекту. Заявил, что будет строить, как ему нравится, а на общие решения ему плевать. И никто из членов правления против этого не решился возразить. Только плечами пожали.
Ему вообще многое прощали. О нем говорили со снисходительной жалостью как о капризном больном. Хотя он был здоровый, сильный, хорошо сложенный тридцатипятилетний мужчина, с выразительным смуглым лицом и густой вьющейся шевелюрой.
Это был детский писатель – Иосиф Дик. У него не было кистей обеих рук.
На своем участке он поставил деревянный засыпной одноэтажный дом. Купил его у родственников какого-то покойного генерала.
Безрукий писатель на людях был шумен, задирист, у него было много женщин, включая жен, которые его бросали, а может, он сам их выгонял, у него были дети от трех жен, его окружали друзья, вернее собутыльники, такие же выпивохи, как он. Такие же, да не такие. Все были как все, а он был калека. Он привык к тому, что люди пугаются, впервые увидев его обезображенные руки, и научился демонстративно подчеркивать свое увечье. При знакомстве – первым протягивал свой обрубок, и человек, впервые вынужденный пожать его, внутренне содрогался от необходимости прикоснуться к тому, чего страшно касаться. Но не пожать – значило поставить себя в очень неловкое положение, оскорбить ни в чем не повинного, и, обмирая от чувства, похожего на гадливость и страх, кривя лицо в фальшиво-приветливой улыбке, человек пожимал эту теплую, красную, натруженную, изувеченную плоть.
Это был точно рассчитанный психологический ход. Прививка от ужаса прикосновения. В следующий раз человек уже не обмирал и первым протягивал руку. И ничего.
Калекой он стал на фронте, в 41-м, и было ему тогда девятнадцать лет. И нужно было заново научиться жить. Пользоваться ложкой и вилкой, одеваться, раздеваться, зажигать спичку, подносить ее к папиросе, мыться, чистить зубы и совершать еще множество действий, которые обычный человек совершает, не задумываясь, а у него они вырастали в проблему. Он всему этому научился. На концах культей у него были небольшие кожистые расщепы, с помощью которых он мог совершать несложные хватательные действия. Вроде как слон кончиком хобота. Протезов не носил, но у него было множество приспособлений, чтобы обходиться без чужой помощи. Надев на культю железную насадку с пером на конце, он писал четким почерком, обмакивая перо в чернила. Печатал на машинке. В ресторане Дома литераторов ему подавали тарелку с заранее мелко нарезанными мясом, котлетой, картошкой и он управлялся, зажав вилку между расщепами и низко наклоняясь к тарелке. Водил машину. Руль у него был обтянут толстым поролоном с отверстиями, куда он всовывал свои обрубки и лихо гонял на своей «победе», а позже – «волге». ГАИшники на Калужском шоссе узнавали его машину и отдавали ему честь.
И все же страшно себе представить, через какие мучения, унижения, физические страдания пришлось ему пройти, какая это была ломка всей его прежней натуры, прежде чем он смог приспособиться к новой жизни и стать таким, каким стал. Выработать ту манеру поведения, которая у многих вызывала неприязнь. Может быть, он считал, что лучше так, чем вызывать у окружающих чувство жалости. Подняв вверх на всеобщее обозрение свои обрубки, он входил в любое учреждение, где граждане томились в очередях, – и пёр без очереди. Люди шарахались и молча пропускали его. Начальники мгновенно подписывали нужную бумагу. Это вызывающее поведение было не только способом добиться своего, но и средством оградить себя от праздного любопытства, человеческой бестактности и оскорбительной жалости.
Мы стояли возле клуба – Инка, Севка Россельс с младшим братом Феликсом, Андрей Ладынин, кто-то еще из компании. Ждали, когда начнут пускать в зал на какую-то комедию. Из-под крыши клуба, из рупора лилась легкая праздничная музыка. И настроение было легкое, приподнятое, бездумное, летнее. Из рупора неслось:
…Раз пчела в теплый день весной,
Свой пчелиный покинув рой,
Полетела цветы искать
И нектар собирать…
Неподалеку, в другой компании, стоял красивый Валерка из дома отдыха. Он нравился Инке. Она строила ему глазки, а Севка старался встать между ними. Мы с Ладыниным понимающе переглядывались и хихикали.
Неожиданно к нашей компании подошел Дик. Блуждающий взгляд светлых глаз на красном, словно воспаленном, лице выдавал его пьяное состояние. На нем была легкая клетчатая рубашка с короткими рукавами, тренировочные штаны и белые парусиновые туфли. Собравшаяся публика бросала на него любопытно-сочувственные взгляды.
Он подошел к нам вплотную, дохнул водкой и заговорил о чем-то – сквозь музыку было не разобрать о чем, к тому же и язык у него слегка заплетался. На взгляды окружающих он не обращал внимания – привык. Жестикулируя своими культями, он что-то спрашивал и сам же отвечал. На лице его были шрамы, издали не заметные, а вблизи очень заметные. Один пересекал правое веко, отчего глаз смотрел как-то странно, а другой, тонкий и белый, пересекал губы. Шрамы его не уродовали, но эти ужасные обрубки! Уж хоть бы спрятал под длинными рукавами, но нет, он ими двигал, тряс, чуть ли не касался нас ими. Видно было, что ему хочется выразить что-то для него важное, а может, просто пообщаться с нами в отсутствии кого-нибудь более близкого. Но нам-то с ним общаться не хотелось. Он нам со своей пьяной настырностью и шокирующей внешностью был ни к чему – здесь, среди молодой, нормальной публики, льющейся музыки, заигрываний, переглядываний.
Он это понял. Замолчал, внимательно и угрюмо оглядел каждого из нас, вдруг матерно выругался, как плюнул, и ушел.
Андрей Ладынин сказал в своей меланхолической манере:
– Да-а, ничего себе! Как он такой живет! Вообще, зачем ему такому жить? Я бы на его месте застрелился.
Подумал и добавил так же спокойно:
– Хотя как он застрелится, у него же рук нет.
Если это была шутка, то она не прозвучала. Никто не улыбнулся. Всем стало неловко.
Но тут открылись двери клуба и публику начали запускать в зал. Из рупора гремело:
В этом зале всех счастливей, всех красивей ты!
Как идут тебе сегодня эти первые цветы!
И неловкость сама собой испарилась, забылась, к нам вернулось то легкое, глуповатое, счастливое состояние, когда ничего не висит над душой, летние каникулы в разгаре и тебе девятнадцать лет.
В 1947 году он у нас выступал в школе, в пятом классе. У него тогда вышла первая книжка – «Золотая рыбка».
Учительница сказала:
– Девочки, к нам придет писатель. У него нет обеих рук. Он был тяжело ранен на фронте. Пожалуйста, не задавайте ему по этому поводу никаких вопросов.
За ним поехала наша пионервожатая, восьмиклассница Ира Немакова.
…И вот дверь класса открылась, и в сопровождении Иры вошел безрукий писатель. Светлые глаза на смуглом лице. Шапка каштановых кудрявых волос. Если бы не пустые от локтя рукава пиджака, он был бы прямо как герой фильма. Но эти пустые рукава! Все взгляды невольно к ним приковались. Видно было, что он чувствует эти взгляды и напряжен. Не очень знает, как себя вести. И еще казалось, что отсутствие рук мешает ему держать равновесие – походка была не уверенная. Ира заботливо поддерживала его за пустой рукав.
Прасковья Филипповна пригласила его сесть за свой учительский стол, а сама ушла на заднюю парту. Ира подтащила еще один стул и поставила рядом с учительским. Помогла писателю снять портфель – он у него висел через плечо на ремешке. Сама открыла портфель, достала из него книжку. Ира была красивая девочка, брюнетка с синими глазами. Правда, немного толстая. Она сидела сбоку, следила глазами за текстом и переворачивала страницы. Иногда она поднимала глаза и смотрела на писателя с таким обожанием, что опаздывала перевернуть страницу. Щеки ее горели.
Он читал рассказ из своей только что вышедшей книжки. Рассказ был смешной и трогательный. Мальчику подарили золотую рыбку, и он решил, что она – та самая, из сказки Пушкина. Он подходил к аквариуму и просил ее выполнить разные желания, и она выполняла. Одно из желаний было – чтобы ему купили двухколесный велосипед. И на следующий день велосипед ему купили. Самым заветным желанием было – поехать к морю. Но злой колдун – кот Васька – подстерег рыбку, и… Рыдающего мальчика утешает отец: рыбка жива! Она же волшебница! Ей надоело жить в аквариуме, и она теперь снова в море. Вот летом мы все поедем к морю, и ты обязательно встретишь там свою золотую рыбку.
Рассказ всем ужасно понравился. Смеялись, хлопали. И сам он как-то растроганно улыбался и уже не был напряженным как вначале.
После звонка Прасковья Филипповна подошла и поблагодарила писателя за интересное выступление. Мы снова дружно похлопали. Он попрощался с нами и, сопровождаемый Ирой Немаковой, вышел из класса.
Пока мы оставались в детстве, его книжки нам нравились. Они были живые, с юмором – «В дебрях Кара-Бумбы», «Зеленые огоньки», «Коза на вертолете». Он уловил то, к чему стремится мальчишеская да и девчоночья душа, – жажду приключений, независимости от взрослых. Он писал о дружбе, верности, преодолении опасностей. Может быть и его душа, вопреки всему, оставалась в чем-то ребячьей и жаждала того же. Было в его рассказах что-то от романтики Джека Лондона, Брет-Гарта, Луи Буссенара. Правда, уж очень выпирало советское: непременное мудрое идейное руководство в лице какого-нибудь взрослого, который ненавязчиво прививал юным пионерам моральный кодекс и тому подобное. Взрослый мог быть симпатичным и не таким уж прямолинейным, вроде молодого геолога из повести «В дебрях Кара-Бумбы», но все равно воспринимался как надоевший штамп. Хотя, в сущности, так оно и было в нашей школьной жизни: вечно нас окружали старшие пионервожатые, председатели совета дружины, секретари комсомольской организации, не говоря уже об учителях, так что ощущения неправды не возникало. Зато образы «беспартийных» мальчишек и девчонок были яркими, озорными, смелыми или трусливыми, умными и не очень, похожими на нас, и было интересно представлять себя в условиях, придуманных писателем. Бывали даже стихийные обсуждения его книг на тему: а как бы ты вела себя в подобных обстоятельствах? Смогла бы или не смогла? Струсила бы или не струсила?
Но мы взрослели и постепенно теряли интерес к этим книжкам. Они оставались там, в прошедшем времени. А он продолжал оставаться верен пионерской теме. Придумал еженедельный музыкальный радио-спектакль «Девчонки и мальчишки» по мотивам своих рассказов. Написал сценарий приключенческого фильма про то, как в первые дни Отечественной войны пионерский лагерь оказался на оккупированной территории и как пионер Мишка и танкист дядя Вася совершили смелый рейд на танке в тыл врага и освободили пионеров.
Книжки его издавались и переиздавались, имя его было на слуху, но в Союзе писателей, вернее в детской секции Союза, он был чужаком. Там царила атмосфера комплиментарности, фальшивых улыбок, раболепия перед партийным начальством, а он любому мог сказать в лицо то, что о нем думает, в партию не вступал, перед начальством не лебезил. С ним старались не связываться. В то же время использовали его как приманку для публики, как какую-нибудь женщину о двух головах в балагане. Им даже своеобразно гордились – вот какие у нас есть! Возили на выступления с писательскими бригадами. Это всегда обеспечивало успех. Выступал он много, ездил по стране не только на всякие торжества типа «Книжкиной недели», но и от Бюро пропаганды – это была возможность неплохо заработать.
О его выступлении у нас в классе я ему напомнила летом 1957 года, когда мы с ним случайно встретились в Гаграх, в Доме творчества писателей, куда мама достала мне курсовку. Питалась я в столовой Дома творчества, а жила рядом, в частном доме. Делила комнату с двумя строгими учительницами из Ленинграда.
В первый же день мы столкнулись с Диком у главного корпуса.
– Анюта! Какими судьбами! – и, обернувшись к окружающим: – Это моя симпатичная соседка по дачному поселку, прошу любить и жаловать!
Через минуту, сама не заметив как, я оказалась в сфере его притяжения, смеялась его шуткам, он о чем-то мне рассказывал, с кем-то знакомил, потащил в холл, где отдыхающие, игравшие в пинг-понг, тут же уступили нам ракетки, и трижды обыграл меня под возгласы болельщиков, хотя на даче я здорово натренировалась. Ракетку он сам пристегивал ремешком к культе, крепко затягивал зубами и мастерски бил слева и справа, посылал шарик точно на край стола, гасил, отбивал, а когда шарик летел мимо – ловил его, прижимая к груди. За игрой сообщил, что он тут уже две недели, что приехал сюда на своей машине и завтра рано утром на машине же возвращается в Москву. И что сегодня хотел бы провести вечер со мной, как я на это?
Оглушенная его наступательной энергией, я ответила, что согласна, и после ужина села к нему в машину, и мы поехали в Старые Гагры, в кафе на берегу моря. Горели фонари, эвкалипты источали субтропический влажный охмуряющий запах. Тихонько шуршало море, набегая на гальку. За соседними столиками мужчины и дамы сидели в красивых позах и пили вино, словно играли роли из фильмов про богатую прежнюю жизнь.
Нам принесли бутылку вина. Он налил мне полный стакан, и я храбро отпила половину. Я не знала, как себя вести, на всякий случай тоже пыталась изображать даму, курила, закидывала ногу на ногу. Но это была не моя роль, я робела, стеснялась, краснела. Он смотрел на меня недвусмысленным оценивающим мужским взглядом. И, чтобы разрядить или хотя бы ослабить этот пугающий меня эротический посыл, я ему как раз и напомнила про то, давнее, детское, как он когда-то выступал у нас в школе и как нам понравилось. Он тут же вспомнил:
– Ну, как же! Ирочка!
Спросил, где она и как. Я что-то лепетала.
В это время от соседнего столика к нам подошел какой-то не очень трезвый мужик и, соболезнующе глядя на моего спутника, спросил:
– Где ж тебя так изуродовало, браток?
Он, видно, хотел выразить сочувствие, вызвать на проникновенный разговор, может быть, подсесть к нашему столику.
У Дика выражение лица стало такое, как если человеку грубо указали на его место, ткнули носом, что он не как все. Под скулами вспухли желваки. Но ответил вежливо – назвал место, где это случилось. Я не запомнила какое.
Тот постоял немного и отошел.
И как флаг, упруго трепещущий под ветром, обвисает, когда стихает ветер, так сник тот накал, который возник между нами. Мы о чем-то еще поговорили, я допила свой стакан, а он – все остальное вино, что оставалось в бутылке, после чего мы снова сели в машину, и он довез меня до дверей моего дома.
– Подожди, – сказал он, когда я хотела открыть дверцу. – Посидим немного.
Голова у меня кружилась, и было хорошо, раскрепощено.
– Анюта, у тебя есть кто-нибудь? – спросил он.
А у меня к тому времени уже был «кто-нибудь», и я, как моя недолгая подруга Вира, мучилась вопросом – выходить за него или не выходить? Но у Виры с Жорой тогда «ничего еще не было», а у меня с моим уже «было», в этом и была сложность. Потому что по понятиям моей целомудренной мамы, которая догадывалась о наших отношениях, я должна была загладить «грех» замужеством. Но выходить мне за него не хотелось, а «так»– по его словам, ему надоело. Он жаждал законного брака. Каждый раз, когда мы с ним ссорились, я испытывала облегчение, слегка подпорченное чувством вины, и надежду, что мы, наконец, навсегда расстались. Но потом наступало примирение, и тягостные отношения продолжались. Вот и сюда, в Гагры, я приехала вроде бы рассорившись, но знала, что он не оставит меня в покое и что по возвращении я снова поддамся на его уговоры. Это была непонятная мне самой дурацкая зависимость, которую я по неопытности принимала за любовь.
Мне захотелось рассказать об этом Дику, может быть, услышать совет опытного человека, но как рассказать? Я конфузилась и молчала. Вероятно, он что-то прочитал на моем лице, потому что улыбнулся и сказал:
– Всё понятно.
Может, и правда, что-то понял. Помолчав, он вдруг сказал:
– Анюта! А ты могла бы поцеловать меня?
И мы поцеловались – крепко, доверчиво, без слюнявой похоти – не знаю, как еще определить, но это был какой-то обоюдно чистосердечный поцелуй, навсегда определивший мое отношение к этому человеку.
Потом он сказал:
– Ты, Анюта, необыкновенно обаятельная девчонка. Ты просто силы своей не знаешь. Тебе надо поверить в себя, и всё у тебя пойдет. Ну, счастливо тебе. Иди спать.
И я пошла, спотыкаясь и пошатываясь, к своим строгим ленинградским учительницам, которые подняли головы с подушек и что-то возмущенно прошипели по моему адресу.
Осенью мы с ним встретились в Москве, возле Дома Литераторов. Из главного подъезда на улицу Герцена вывалилась шумная пьяная компания. Самый шумный и пьяный – он. Белые глаза на багровом лице, распахнутое пальто, вытертый, бесформенный портфель через плечо на ремне. Я хотела прошмыгнуть незамеченной, но он с криком: «Анюта!» встал на моем пути, расставил свои несчастные руки, поймал, крепко сжал и мокро поцеловал в губы. Кто-то из собутыльников поощрительно заржал. Я вырвалась.
– Ничего, Анюта, не обижайся! – заорал он. – От этого еще никто не забеременел!
Трудно было с этим не согласиться, да я, если честно, и не обиделась.
– Представляешь, – дыша мне в лицо водочным перегаром, заговорил он возбужденно. – Этот подлец (он назвал известную писательскую фамилию) сказал про меня, что я – «уходящая натура»! Я – «уходящая натура»! Да сам он кто!.. Сволочь такая!..
– Идем! – тянули его спутники.
Уходя, он продолжал выкрикивать что-то в адрес подлеца, и в этих выкриках звучала обида мальчика, которого взрослый сукин сын ударил ниже пояса.
Это и в самом деле был удар ниже пояса. И было это тем более обидно и не справедливо, что он в то время писал свою лучшую вещь, выстраданную всей жизнью, – повесть об отце, румынском революционере, писателе, участнике гражданской войны, коммунисте Ионе Дическу. О том, как этот человек зажегся идеями интернационализма и приехал в Советский Союз строить новый справедливый мир. И как в 1937-ом он был арестован и расстрелян. Мать тоже была арестована и погибла в лагере.
Этой темы еще недавно не существовало в Советской печати, и даже теперь не было надежды на публикацию, хотя наступил период Хрущевской оттепели, и о событиях такого рода говорили открыто, люди возвращались из лагерей, приоткрывалась страшная правда эпохи. Но еще не прилетела первая ласточка – «Один день Ивана Денисовича», после которой успело выйти еще несколько вещей на такую тему. Дик со своей повестью об отце – не успел. Ручеек гласности быстро перекрыли, оттепель сменилась похолоданием.
Книжка «Встреча с отцом» вышла только в 1985-ом, после смерти писателя.
Если бы отец, так веривший в справедливый мир, мог предугадать судьбу сына, который в пятнадцать лет оказался отверженным, а в девятнадцать потерял на войне обе руки!
Если бы да кабы…
Эти руки, отданные юношей-фронтовиком за Родину, – стали платой за расстрелянного отца, за возможность учиться в Литературном институте, за иные-прочие льготы, которые давала ему его страшная инвалидность. Но какой дорогой платой!
Еще раз мы с ним встретились жарким летним днем 1959 года, снова на улице Герцена. Он собирался садиться в машину и, увидев меня, спросил:
– Тебе куда? Садись, подброшу.
Я сказала, что вообще-то собираюсь на дачу.
– Так ведь и я на дачу! – обрадовался он. – Мне только надо домой заехать на минутку, а потом прямиком туда. Поехали?
И мы поехали. Он жил в писательском доме на Ломоносовском проспекте, рядом с кинотеатром «Прогресс».
– Зайдем, выпьем чего-нибудь холодного, а то в горле пересохло.
С той нашей встречи в Гаграх прошло два года. За эти два года я успела «сходить замуж», развестись, переползти на четвертый курс, поработать на целине со студентами биофака и написать об этой целинной эпопее очерк, который был напечатан в только что вышедшем шестом номере «Нового мира». Этот номер журнала с несколькими тоненькими оттисками мне как раз сегодня вручили в редакции, и, сидя рядом с Диком в машине, я не могла этим событием не похвастаться.