Текст книги "Писательские дачи. Рисунки по памяти"
Автор книги: Анна Масс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)
В мои стихи упрямо просятся,
Терзая грудь, сводя с ума,
Всех передряг разноголосица,
Вся мировая кутерьма.
И я почти безостановочно
То низвергаюсь в топь и гать,
То, как по лестнице веревочной,
Наверх карабкаюсь опять.
И связан страхом, как канатами,
Неисчерпаемо богат
Лишь неизбежными утратами
И ожиданием утрат.
Пересматриваю его архив, перечитываю записные книжки пятидесятых, шестидесятых, семидесятых – три толстые тетради в сером, черном, красном дерматиновых переплетах. Наброски стихов и рисунков, анекдоты, афоризмы, мысли, наблюдения, высказывания великих мыслителей, созвучные его мироощущению, забавные случаи, происходившие с ним и с его знакомыми. Тетради разбухли от вклеек, от вложенных в них фотографий, вырезок из газет, приглашений на авторские вечера… Все это глядит на меня добрыми, всепонимающими глазами моего отца, который давно уже телесно покинул этот мир, оставшись для меня ясным, живым образом, с которым у меня никогда не прерывается духовная связь.
Не повезло ему жить в эпоху, когда только в таких вот потайных тетрадях он мог себе позволить быть самим собой.
– Ну, почему. Я всегда оставался самим собой. А что до эпохи – она была – ох, какая интересная! Она еще дождется своего историка, а еще лучше – художника, который создаст великолепную, многоцветную картину.
– В эту великолепную эпоху вас с Николаем Эрдманом арестовали и выслали на десять лет – ни за что.
– Во-первых, мы с Эрдманом легко отделались по сравнению с многими другими. Во-вторых, мы с ним позволили себе открыто издеваться над тем, о чем требовалось говорить с благоговением. Так что нельзя сказать, что нас арестовали ни за что. А в-третьих, эти десять лет ссылки я не считаю потерянным для себя временем, потому что у меня не отняли главного: возможности работать, писать.
…Тетрадка в сером хранит осколки веселых застолий, когда у нас за круглым столом собирались замечательные творцы юмора тех лет, пили водку, острили, рассказывали анекдоты. От этих анекдотов у мамы испуганно округлялись глаза, она произносила робкое «ш-ш-ш!», указывала на дверь, на потолок, на телефон. Но за круглым столом они плевали на осторожность. Они смеялись над своей «интересной» эпохой, над собственным бессилием что-либо изменить, над необходимостью служить ненавистной власти, от которой зависела их жизнь. Смех помогал им сохранять чувство собственного достоинства.
Но в потайной нише, в своих тетрадях, отец писал горькие стихи о своем времени:
Нас растлили, опустошили!
Нам, блуждающим, как в бреду,
В черепную коробку влили
Мутной ереси ерунду.
Как мы бешено ликовали!
Как ломали постылый быт!
Пафос этой поры едва ли
Будет предан и позабыт.
Но увы, фейерверк веселья
Был недолгим – прошел как сон.
И тяжелый угар похмелья
Обступил нас со всех сторон.
Навсегда и во всем изверясь,
Мы не видим вдали ни зги!
Нам бессмысленнейшая ересь
Одурманивает мозги.
В мире злобном и неуютном
Не смирившихся не щадят!
Как в консервные банки льют нам
В черепные коробки яд.
Нам ярмо большевистской догмы
Не дает распрямить спины.
И бредем без путей-дорог мы,
Виноватые без вины.
Это писалось задолго до «перестройки и гласности», а потому без надежды на публикацию. Какая там публикация! Но за своим письменным столом он был свободен и писал то, что хотел:
Каким проклятьем век клеймён?
Каким тавром судьбы отмечен?
И почему так жалок он,
Так низок,
Так бесчеловечен?
Почти что ненависть к уму,
К труду,
К возможностям познанья,
И недоверье ко всему,
И ужас разочарованья.
Разочарованность в делах,
В великих истинах и в малых,
Во всех кумирах и богах,
Во всех недавних идеалах.
Всё, всё —
гремит ли барабан,
Труба ль зовет,
Поет ли скрипка —
Притворство.
Ханжество.
Обман.
Ловушка.
Каверза.
Ошибка.
– Ты все понимал еще тогда?
– Конечно. Это была драма. Но в жизни, как в театральном репертуаре, должно быть всё. И в моей были не только драма, но и комедия, и водевиль, и мелодрама, и трагедия. Горького и печального хватало. Но без горечи жизнь пресна, а печаль – естественное прибежище юмориста.
Всегда за далью есть другая даль,
Которая и манит и пугает.
Но, как сказал Спиноза: «Нас печаль
С вершины совершенства низвергает».
Мы часто с ней ведем неравный бой.
Когда в пути нас настигают беды,
В борьбе ль с судьбой,
В борьбе ль с самим собой
Мы редко добиваемся победы.
Печаль берет нас то и дело в плен.
Не суждено нам долгое блаженство.
Какая там «вершина совершенства»!
Не до неё.
Подняться бы с колен.
– Мы еще не поднялись с колен, папа, и до совершенства по-прежнему далеко.
– Всё будет хорошо. Всё будет прекрасно. В жизни добра больше, чем зла, и добро в конечном счете побеждает. Добро и талант. Я абсолютно убежден, что это так.
Илья Кремлев-СвенЗабавно распорядилась судьба: Илья Кремлев-Свен, автор разгромной статьи в «Правде», стал нашим соседом по дачному поселку. Он был приземистый, жирный, с густой седоватой всклокоченной шевелюрой, с несколько жабьим лицом. Дачу он построил по самому большому архитектурному проекту, а времянку, не в пример другим, выстроил основательную, под двускатной крышей – не времянку, а целый домик с удобствами. Свой участок он окружил высоким дощатым сплошным забором и окрасил его в желтый цвет. В те «первобытные» поселковые времена заборы ставили низкие из редкого штакетника, а чаще из сетки рабицы. Поэтому кремлевский забор произвел на всех оскорбительное впечатление. Ворчали: только колючей проволоки не хватает. У Кремлева вообще была плохая репутация в поселке. Говорили, что он большая сволочь. Про него ходила эпиграмма:
Илья Кремлев, стукач-надомник,
Недавно выпустил трехтомник.
Такого отношения к себе он или не замечал, или игнорировал, ходил гордо, ловил встречных и прилипчиво хвастался своими писательскими успехами и боевой биографией. Говорил, что в гражданскую воевал с белыми в Закавказье, потом много лет работал по партийной линии, в отечественную добровольцем ушел в ополчение. Писал он толстые романы о революции, о выдающихся революционных деятелях. Последний его роман-трилогия «Большевики» многократно переиздавался.
Никто из гостей, собиравшихся за нашим столом, романа не читал да и не собирался. Об авторе, а заодно и о его жене Ефросинье Яковлевне, которую неуважительно называли Фроськой, отзывались с насмешкой. Говорили, что эта Фроська – бывшая продавщица газированной воды и что Кремлев ее «подобрал». Фроська была красивая, статная, яркая блондинка, лет на пятнадцать младше мужа и на полголовы выше его. Так что еще не известно, кто кого «подобрал»: он – молодую красавицу или она – богатого сморчка. Сама она утверждала, что сроду ничем не торговала, а работала в военном издательстве секретаршей. Детей у них не было. Сплетничали, будто Фроська мужа бьет. Однако, за глаза она отзывалась о нем всегда уважительно, называла «Илья Ильвович». Была Фрося горласта, вульгарна, зато прекрасно вела хозяйство. В то время, как ее соседки хвастали друг перед другом выращенными на своих участках бесполезными пионами и гладиолусами, она мариновала на зиму огурцы и помидоры со своего огорода, запасалась собственной картошкой, морковкой и прочими овощами, а кроме того, продавала соседям собственную черную смородину, крыжовник и малину, сбивая цену деревенским, чем гордилась. Писательские жены презирали ее за такую практичность, но ягоды покупали. Цветы она тоже выращивала. Однажды подарила мне несколько корней золотых шаров, и за много лет они у меня разрослись. Когда цветут в августе, то напоминают своей яркостью, пышностью, грубоватой красотой и цепкостью свою дарительницу.
Благоустроенный домик под двускатной крышей был Фросиной дальновидной идеей. Ни у кого из обитателей поселка тогда еще в мыслях не было, что дача может приносить какой-то денежный доход, а у нее было.
Трилогию «Большевики» я не осилила, а вот спектакль по пьесе Ильи Кремлева «Крепость на Волге» – смотрела. Он шел после войны в театре Вахтангова. Про защитников Сталинграда. Главную роль маршала там играл Михаил Степанович Державин, папа нашего Мишки Державина, с которым мы каждое лето отдыхали в пионерском лагере «Плёсково». Несмотря на пафосность, спектакль мне понравился как нравилось в детстве всё про войну и героизм. Хотя, по общему мнению, пьеса была слабая, шла при неполном зале. Кто-то в театре сострил: «Были сборы недолги там, где „Крепость на Волге“».
Может, это свидетельствовало о том, что Кремлев плохой писатель, но еще не доказывало мне, что он сволочь. О статье в «Правде» я, конечно, знала, но, во-первых, когда это было! А во-вторых, я все еще наивно думала, что, может, ему и в самом деле не понравилась пьеса Масса и Червинского. Имеет право человек честно высказать свое мнение! Поэтому, когда однажды мы встретились с ним на Центральной аллее поселка, и он, взяв меня под руку, похвально отозвался о моей недавно вышедшей первой книжке «Жестокое солнце» – о нефтяниках Калмыкии, я растаяла и разулыбалась. В те годы я месяцами работала в экспедициях, на даче бывала нечасто и в тонкости местных отношений не вникала. А он принялся рассказывать, как он дрался с беляками в Калмыкии, как написал об этом книгу рассказов «Калмыцкая степь», и заявил, что мне непременно надо прочитать эту книгу и что он мне ее подарит.
Так мы гуляли, дружески беседуя, по аллее, как вдруг я увидела возле конторы Геннадия Семеновича Фиша, друга моих родителей и постоянного гостя за нашим столом. Он смотрел на меня, буквально вытаращив глаза. Потом окликнул:
– Можно вас на минуточку?
Я извинилась перед своим спутником и подошла к Фишу.
– Вы с ума сошли! – возмущенно сказал Геннадий Семенович. – Вы знаете, с кем общаетесь?! Это же негодяй, презренный тип! С ним порядочные люди не должны знаться! По его доносам арестовывали людей! А вы с ним гуляете под ручку! Как вам не стыдно!
Я сникла под этим потоком возмущения. Знала же прекрасно, что к Кремлеву отношение почему-то брезгливое, но не вдавалась в причину. Оглянулась беспомощно на оставленного мною посреди дороги спутника. Но его и след простыл.
Илья Кремлев-Свен (его настоящая фамилия оказалась Шехтман) умер в 1971 году. Вот тут дальновидности Фроси многие вдовы позавидовали: она тут же сдала благоустроенный домик-времянку за хорошую цену. Кроме того, ее энергией еще много лет переиздавались мало кем читаемые, но идеологически востребованные книги ее мужа, что тоже позволяло ей жить на широкую ногу. А когда книги мужа стали никому не нужны, Фрося решила продать дачу. Это было уже в девяностых. Ее уговаривали: зачем? Возраст у вас солидный, всех денег вам до конца жизни не израсходовать. Сдайте подороже домик и живите себе спокойно.
Но в ней еще бушевала жажда деятельности. Несколько лет она искала покупателя, многих отвергла, пока не нашла очень богатую даму. Каким способом эта дама наживала деньги – особо никто не вдавался. Наступили новые времена, землю можно стало продавать кому угодно. Вот эти «кто угодно» и начали скупать участки у обедневших писателей и их вдов. Про даму знали только, что она – бывшая свекровь Ирины Родниной. Поэтому купленная ею дача получила в народе название «Дача Родниной», хотя знаменитая фигуристка ни разу там, кажется, не бывала.
Продав за огромные деньги дом вместе с участком в полгектара, Фрося Кремлева купила норковую шубу, сменила старые жигули на новые, съездила во Францию и ФРГ, вернулась в Москву и через месяц умерла в больнице от инсульта. Кому достались не потраченные деньги – покрыто мраком. Родственников у нее не было, а с родственниками мужа она не зналась.
Бывшая же свекровь Родниной снесла старый, еще крепкий, дом вместе с двускатной времянкой и выстроила на участке нечто в те годы невообразимое – громадный то ли дворец, то ли торт, то ли замок. А на месте времянки – второй дом, похожий на старую времянку как маршал на новобранца. Теперь этот помпезный архитектурный стиль стал привычным и получил название «коттеджного», но тогда это было первое такое гигантское сооружение в нашем поселке и казалось вопиюще безвкусным. Однако, с годами пригляделись, и теперь все это – и оба дома, и четко распланированный дизайнерами, ухоженный руками садовников участок с газонами, цветниками, декоративными деревьями, и фигурный забор красного кирпича, сменивший тот, желтый, деревянный, и маленький парк по эту сторону забора – елочки, плакучие серебристые ивы, цветочные клумбы, обрамленные булыжниками, – смотрится красиво.
Принадлежит это поместье уже не покойной даме, а какому-то новому владельцу из молодых миллионеров, но почему-то по-прежнему люди называют все это «дачей Родниной».
Николай ЭрдманОтбыв трехлетнюю ссылку в Енисейске, Николай Робертович Эрдман переехал в Томск, а перед войной – по иронии судьбы – был взят на должность литконсультанта в ансамбль песни и пляски НКВД. В этот ансамбль, созданный по инициативе самого Берия, приглашались известнейшие деятели искусства, такие, как композитор Шостакович, балетмейстер Касьян Голейзовский, руководитель театра Вахтангова Рубен Симонов. Эрдман впоследствии говорил со свойственным ему юмором: «Нет, это только в нашей стране могло быть: кому пришло бы в голову, даже в фашистской Германии, создать ансамбль песни и пляски гестапо? Да никому! А у нас – пожалуйста!»
Из ссыльных писателей, кроме Эрдмана, в ансамбле работал его старый друг еще по «Нерыдаю», писатель Михаил Давидович Вольпин. Вместе они написали сценарий знаменитой кинокомедии «Волга-Волга» и дальше начали работать в соавторстве. По их сценариям были сняты фильмы «Актриса», «Здравствуй, Москва» и – самый известный, получивший Сталинскую премию, советский вестерн – «Смелые люди».
После войны ансамбль расформировали. Но лишь в 1947 году Николаю Робертовичу и Михаилу Давидовичу было, наконец, разрешено жить в Москве.
Они стали частенько бывать у нас – Вольпин со своей женой, Эрдман со своей, красавицей балериной Наташей Чидсон. Приходили и другие старые друзья по «Нерыдаю»: Матвей Блантер, Виктор Ардов – человек библейской внешности и невероятного, как мне казалось, остроумия. Приходил Леонид Утесов с толстой, красивой дочкой Дитой. Приходил Эдди Рознер, недавно освобожденный из лагеря и снова блиставший на эстраде. В его ансамбле работала юная певица Нина Дорда, исполняла песенки на слова Масса и Червинского.
– Где вы откопали эту жемчужину? – восхищался папа.
– Я переманил ее из оркестра ресторана «Москва», – с мягким польским акцентом отвечал Рознер и улыбался своей обаятельнейшей улыбкой.
Тише и скромнее всех был Николай Робертович. Что-то непередаваемо привлекательное было в его облике, негромких репликах, меланхоличных, спокойных манерах, даже в легком заикании. В нем было то, что называют мужским обаянием.
Меня, донельзя стеснительную, «дикую», как говорила мама, звали к столу, но я предпочитала смотреть на застолье в дверную щелочку из коридора. За круглым столом было очень весело. Рассказывались смешные случаи, анекдоты, все хохотали…
И я хохотала под дверью, зажимая рот. Но как только кто-нибудь оборачивался в мою сторону – шмыгала на кухню, как мышь в нору. Там с удовольствием пересказывала домработнице Ксении только что услышанное и увиденное, и она простодушно восторгалась:
– Ну, артисты, одно слово!
В 1989 году, уже после смерти моего отца и Николая Эрдмана, пришла бумага об их реабилитации. Мне позвонили из Управления КГБ и предложили ознакомиться с «делом» отца. Я пришла на Кузнецкий. Читала «дело». Следователь, уже, конечно, не Шиваров, а другой, простоватый, вежливый чиновник в штатском, не запомнила его фамилии, сидел в кабинете, пока я читала. Мне очень хотелось, чтобы он ушел, я думала, он боится, что я сопру что-нибудь из папок на память. И правда, очень хотелось. Он же объяснил свое присутствие тем, что часто с родственниками во время этих чтений случаются истерики, даже обмороки.
«Ну, у вас-то нормально. Ваши хорошо держались. Каждый брал на себя. Многие старались спихнуть друг на друга – тоже можно понять людей. А ваши – нет…»
Конечно, можно понять. Но мне было приятно узнать, что «наши» хорошо держались.
О судьбе Шиварова я случайно узнала из книги-дневника Василия Катаняна «Лоскутное одеяло». Этого следователя, «специалиста по писателям», арестовали в тридцать восьмом году, а в сороковом он покончил с собой в лагере.
Эрдман и Вольпин много лет работали вместе. Писали интермедии к Шекспировским спектаклям для театра Вахтангова. В цирке шли клоунады и целые представления по их либретто. Их обожали на киностудии «Союз Мультфильм». Считали своими авторами. Они написали в числе прочих такие шедевры, как «Федя Зайцев», «Остров ошибок», «История одного преступления». Им нравилась эта работа: смешные человечки, лошадки, зайчики – и никакой политики! Их рисованные фильмы были о любви, о совести, о дружбе – в сущности, о самом главном. И написаны так мастерски, доходчиво, трогательно, увлекательно, смешно, что проникали детям прямо в душу. И взрослым тоже.
Талант оставался талантом. Но Эрдман был гений. И можно лишь отдаленно представить, какой творческий взлет был прерван арестом у создателя «Мандата» и «Самоубийцы», двух пьес, вошедших в золотой фонд мировой драматургии. Потому что все, что происходило с Эрдманом после ссылки, можно назвать затянувшейся трагедией сломленного человека. Скепсис, постоянное ожидание начала новых арестов, душевная горечь, заглушаемая алкоголем…
В 1962 году Николай Эрдман стал нашим соседом по дачному поселку на Красной Пахре.
Участок раньше принадлежал писателю Олегу Писаржевскому. На строительство дома у Писаржевского все никак не хватало денег, стоял только крохотный дощатый домик-времянка, в котором постоянно жил дядя Олега, бывший художник. Семнадцать лет отбыл в Сталинских лагерях. Рассказывал нам с отцом: в лагерь пришла разнарядка: сократить количество заключенных наполовину. Зэков вывели на плац, выстроили в две колонны. И по одной из колонн проехались танком. Художник остался жив, но у него с тех пор тряслись руки, и он не мог держать кисть. Свой художнический дар он перенес на цветы – выращивал замечательные гладиолусы. Весь поселок приходил на них любоваться.
И вдруг Писаржевский умер, и участок купил Эрдман. Все переживали за старичка – куда же он теперь денется? Эрдман ответил: «Как куда? Никуда. Пусть живет в этой времянке, всегда».
Строительством дома руководила жена Николая Робертовича, уже не Наташа Чидсон, а другая, тоже балерина, тоже красавица – Инна Кирпичникова. Кажется, к этому времени она уже не была балериной. Молодая, зеленоглазая, надменная, всегда роскошно одетая, она проносилась за рулем своей машины по узким аллеям поселка, распугивая собак и пешеходов. С ними жила ее мать, тихая женщина. Николай Робертович говорил: «Вот с тещей мне повезло».
Друг-архитектор предложил проект. И по этому проекту дом встал как раз на то место, где росли гладиолусы. И старичок-художник как-то очень быстро умер. И гладиолусов не стало.
Инна сама доставала материалы, договаривалась с рабочими, за всем следила, платила, торговалась – ее энергией дом был построен очень быстро. Он получился по общему мнению какой-то нелепый, не похожий на другие дачи поселка с их обычными для тогдашнего Подмосковья двускатными крышами. Плоский, с высоченной трубой как у крематория.
Эрдман не любил шумное общество. Наши многолюдные застолья посещал редко. Чаще отец у него бывал. Иногда они с отцом гуляли по поселку в сопровождении большой эрдмановской дворняги с грустными, как у хозяина, глазами.
Николай Робертович в этот последний период своей жизни иссох, выглядел понурым, скорбным, каким-то погасшим. Тяжелая болезнь, казалось, проступала сквозь серую кожу его лица. Он очень много курил и быстро дряхлел. В его доме, рядом с его женой, прочно угнездился некий молодой человек, якобы дальний родственник жены.
Умирал Николай Робертович мучительно. Отец, навещавший его в больнице, возвращаясь, плакал.
В августе 1970-го Эрдман скончался.
Через полгода после его смерти умерла теща. Инна на глазах всего поселка спивалась. Этот ее возлюбленный, Аркадий, ее спаивал и обирал.
Как-то, холодным осенним днем, я увидела ее бредущей по аллее, исхудавшую, в летнем коротком, измазанном в глине платье. Я поздоровалась. «Кто это? – спросила она. – Я не вижу ничего (хотя было светло). Слушайте, возьмите меня за руку, отведите куда-нибудь, дайте мне поесть, я страшно голодная!»
Я привела ее к нам, мы ее накормили. Она жадно ела, и у нее дрожали руки.
Через месяц она умерла в больнице.
Дача осталась бесхозной. Ее опечатали.
Вскоре отцу позвонила женщина, назвалась племянницей Эрдмана, его единственной родственницей, сказала, что ни на что из имущества дяди не претендует, только хочет взять бумаги и два кресла, которые Николай Робертович обещал подарить Юрию Любимову для его кабинета в театре на Таганке. Отец обратился в правление кооператива, и племяннице разрешили забрать то, что она просила.
Племянница приехала на машине. За ней следовал мебельный фургон. В сопровождении коменданта поселка, слесаря и понятого (понятой взяли меня) пришли на участок. Было начало декабря, мела метель. Пломба оказалась сорвана, дом заперт изнутри. Племянница решительным ударом локтя высадила стекло веранды, всунула руку, отодвинула задвижку… Мимо нас с воем пронеслась собака, запертая в доме. Мы вошли. Внутри было удивительно красиво! Высокий – до крыши – холл-гостиная с камином, с громадным овальным столом, над которым низко висела люстра, вся из разноцветных подвесок. Вверх вела узкая ажурная лестница, вся оплетенная декоративной зеленью. На стенах – старинные бронзовые бра, картины. Наверху – балюстрада и жилые комнаты, обставленные легкой изящной мебелью.
Племянница обомлела. Но лишь на секунду.
– Это что же? – сказала она. – Всё – этому гаду Аркашке? Ну, уж нет!
И начался самозабвенный грабеж. Мебель, лампы, картины грузились в фургон, бронзовые бра племянница вырубила топориком вместе с кусками штукатурки. Где-то в набиваемом фургоне среди мебели затерялись и те два несчастных кресла, что были завещаны Любимовскому кабинету. «А вы что ж не берете?! – кричала в экстазе племянница. – Берите! Всё берите!»
Комендантша забрала посуду и комод вместе с постельным бельем. Что-то досталось слесарю. Признаюсь, и мною овладела жажда наживы, и я с помощью грузчиков приволокла на свою дачу двуспальную тахту, которая и по сей день у нас стоит.
Оставили только люстру с разноцветными подвесками, потому что устали и лень было ее откручивать, да и класть уже некуда. А бумаг никаких не оказалось, потому что архив Эрдмана хранился у моего отца в московском кабинете. В 1996 году я передала его в ЦГАЛИ.
Племянница в сопровождении фургона уехала, а на следующий день приехал на своей машине «гад Аркашка», увидел разбитое стекло веранды, произнес: «Эх, черт, не успел!» Погрузил в машину люстру и исчез навсегда.
Беспризорная собака несколько дней бегала по поселку, питаясь подачками, пока ее насмерть не сбила машина. Шофер клялся, что собака сама бросилась под колеса.
Дача два года пустовала. О ней ходили дурные толки. Но, в конце концов, ее купил писатель Холендро, поселился с семьей, и вроде ничего.