Текст книги "Писательские дачи. Рисунки по памяти"
Автор книги: Анна Масс
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
В жизни, в быту он до семидесяти лет оставался единственным ребенком, Павликом, Павличком. Его миром были поэзия, книги, друзья, Зоя.
Нет, оказалось, сначала Зоя, а потом все остальное. Потому что когда в ночь под новый 1969 год неожиданно умерла Зоя – жена, муза, нянька, защитница, – тут же рухнул весь его привычный мир. Вместо Зои в его жизнь прочно вошла пятидесятилетняя Кипса. Добрая, жизнелюбивая и в своей доброте деспотичная, она по-своему любила отца, но если у Зои был только Павлик, то у дочери были свои дети, внуки, и отцу было решительно отказано в той первой, главной роли, к которой он привык за полвека. Она всё перекроила на свой лад.
Кипучая – отцовская – энергия дочери требовала действия. Красивый, ухоженный дом постепенно превращался в большой сарай, где ворохами лежала детская одежда вперемешку с игрушками, горшками и посудой, на спинках павловских стульев висели мокрые детские колготки, а по перекосившимся старинным гравюрам ползали рыжие тараканы. И, как пчелы по ячейкам, расселилась по комнатам многочисленная семья Кипсы – Андрей с новой женой и детьми, Катя с мужем, их дети, старая бабушка – мать Кипсы, всегда грустный мальчик Денис, сын Милочки, которого Кипса брала на все лето на дачу. Сама Кипса была как царица этого улья, одновременно сердечная и властная, безалаберная и открытая, обладающая вопреки тяжелому нездоровью – она была непомерно толста, слепа на один глаз, у нее был сахарный диабет, полиартрит – редкостным оптимизмом и удивительным, подчиняющим всех, кто ее близко знал, обаянием. Муж давно ее оставил ради другой женщины, а потом трагически погиб, упав или выбросившись в сильном опьянении из окна с высокого этажа.
Дряхлеющему поэту, которому стало трудно подниматься по лестнице в свой кабинет, досталась маленькая комнатка внизу. Там помещались узкая тахта, школьный письменный стол, стул и синяя табуретка. А его бывший, такой продуманно уютный кабинет превратился в склад, где копились разбитые старинные настольные лампы, спинки от резных кресел, рукописи, трубки, редчайшие книги. Здесь же кучей лежали осиротевшие Зоины Горгоны и Демоны. На их деревянных лицах было написано трагическое предчувствие скорой гибели: семья разрасталась, ей требовалась жилплощадь. Предчувствие их не обманывало: вскоре после смерти Павлика все Зоины скульптуры были сожжены на костре. Остались только те, которые Зоя при жизни успела подарить друзьям. У нас хранятся две: «голова пана» и фигура сказочного лесного зверя.
– Я вот зачем тебя позвала, – говорит Кипса. – Я решила сделать выставку своих картин. Здесь, на даче. А что? Будут приходить, приезжать… Пойдем, я тебе покажу!
С помощью двух палок-костылей она ковыляет в бывшую гостиную, где стоят две неубранные тахты и детская кроватка, а резной дубовый стол, за которым когда-то собирались поэты, звучали стихи, поднимались тосты за гостеприимных хозяев, запихнут в угол и завален каким-то барахлом вперемешку с рисунками и огрызками хлеба. Порывшись в этой свалке, Кипса достает альбом и радостно говорит, что задумала серию рисунков про Бабу Ягу. Кипса – детский художник-график. Она показывает мне эскизы – забавные, с юмором, какие-то праздничные, солнечные, – и я горячо их одобряю, не только потому, что они мне нравятся, но и потому, что работать в таком состоянии, да еще в этом бардаке, которым она сама себя окружила, – это в какой-то степени героизм.
– Да! Аня! У меня вчера возникла еще одна идея, я хочу с тобой посоветоваться. Я задумала поделить капитальной стенкой вот эту часть прихожей вместе с папиной комнатой, сделать отдельный вход с улицы, прорубить боковое окно фонариком и, таким образом, у Кати с Мишей и их малышей будет совершенно отдельное помещение. А? Как тебе? Главное, мне очень нравится идея прорубить окно сбоку фонариком.
– А папу куда?
– Ну, к тому времени, я надеюсь… – она выразительно вздыхает и говорит доверительно: – Когда-то же это должно кончиться?.. Я тебе честно скажу, Аня, я от него устала! Ничего не ест, дети его раздражают… Нет, я еще понимаю, когда вкладываешь силы в молодое поколение. Это – правильно, в этом есть смысл. Но тратить силы на стариков – это все равно, что стараться сохранить прошлогодний снег.
Поэт медленно сникал, потрясенный, обиженный старый ребенок. За годы, что он прожил без Зои, у него еще выходили книжки, он написал поэму «Зоя» – гимн любви подруге своей жизни.
Он обращался к ней, ушедшей:
Прости за то, что я так стар,
Так нищ, и одичал, и сгорблен,
И все же выдержал удар
И не задохся в душной скорби.
Прости за тщетное «прости»,
Оставшееся без ответа
На том пределе, в том пути,
Где нет ни воздуха, ни света.
Он еще порой загорался прежним огнем в обществе друзей и молодых женщин, но после этих вспышек еще больше слабел, и больно было смотреть, как он, шаркая, опираясь на трость, путаясь в полах халата, волочился на кухню ужинать.
Вместе с ним за стол садилась его первая жена, Наталия Николаевна, поселившаяся в доме вместе с дочерью. Она вырастила его детей, воспитала его внуков, дождалась правнуков. Жизнь ее семьи была ее жизнью. Ей просто некуда было деваться, кроме как поселиться в доме бывшего мужа.
Она жалела его. Ей хотелось хоть как-то облегчить его быт. Но он ни о чем ее не просил, а она была горда и боялась показаться навязчивой. Так они и жили, старик и старуха, расставшиеся полвека тому назад и вновь соединившиеся по прихоти судьбы. Встречались за кухонным столом, ели кашу, пили чай из засаленных кружек, а потом молча расходились.
В последнее лето своей жизни, девять лет спустя после смерти Зои, поэт вспыхнул напоследок прежним пламенем в вечер своего восьмидесятилетнего юбилея в Центральном доме литераторов, а потом почти на глазах стал день ото дня тускнеть и гаснуть, как прогоревший уголек. Весь усохший, крохотный в огромном для него махровом халате, он сидел в своей комнатушке внизу. Отвернувшись от всех, спиной к двери, он сидел целыми днями за столом, охватив пальцами голову и курил, курил, словно желая изолироваться дымом от домашнего хаоса. Тем, кто приоткрывал дверь и заглядывал в комнату, казалось, что он что-то пишет. Но он просто сидел, уставившись в окно пустыми глазами с огромными черными подглазьями. Может быть, он снова уходил в свои Версали, в свою поэзию, это было теперь единственное во всем доме, что принадлежало только ему и на что никто не претендовал.
А может, в мечтательном полубреду он прощался с теми, кого оставлял в земной жизни перед встречей с теми, кто ушел раньше него. Хотя вряд ли он верил во встречу где-то там. Слишком был земным для этого.
Прощай, моё солнце. Прощай, моя совесть.
Прощай, моя молодость, милый сыночек.
Пусть этим прощаньем окончится повесть
О самой глухой из глухих одиночек.
Ты в ней остаешься. Один. Отрешенный
От света и воздуха. В муке последней,
Никем не рассказанный. Не воскрешенный.
На веки веков восемнадцатилетний…
О, как далеки между нами дороги,
Идущие через столетья и через
Прибрежные те травяные отроги,
Где сломанный череп пылится, ощерясь.
Прощай. Поезда не приходят оттуда.
Прощай. Самолеты туда не летают.
Прощай. Никакого не сбудется чуда.
А сны только снятся нам. Снятся и тают…
Он умер в ноябре семьдесят восьмого года. Его похоронили на Востряковском кладбище, рядом с Зоей.
Кипса мечтала – вот он умрет, снимет с нее тяжелый груз своего присутствия, и ей станет легче. Он умер, но легче ей не стало. Недружная семья еще сильнее разъединилась, наступила бедность, потому что Кипса надеялась на какие-то скрытые денежные запасы поэта, а их не оказалось. Крупные авторские превратились для семьи в двадцать пять процентов, а Кипса привыкла за последние десять лет, что жила с отцом, тратить, не считая. Началась распродажа старинной посуды, книг, севрских статуэток, мебели.
А через два года после его смерти Кипса неожиданно сама умерла от диабетической комы, успев осуществить свою идею с окном-фонариком, но не оставив завещания, что привело к многолетней жестокой тяжбе между ее наследниками за владение дачей и имуществом поэта.
Скорее всего, прямые наследники поэта – внук, внучка и их бабушка Наталия Николаевна – сами тихо-мирно договорились бы о разделе, но, как часто случается – и Чехов замечательно точно показал это в «Трех сестрах» на образе алчной Наташи, – так и тут роль отравленных дрожжей сыграла невестка Кипсы, красивая, хваткая дама, подчинившая своей воле доброго, немножко не от мира сего мужа Андрея.
В нашем поселке дележи наследства после смерти владельца далеко не всегда проходили гладко, но более безобразной тяжбы, чем у наследников Антокольского, – что-то не припомню. Воспаленные, доходящие до бешенства ссоры сотрясали дом, перехлестывали через дачную ограду как мутный поток, на несколько лет став притчей во языцех в поселке. Наталия Николаевна, уже очень старая, пережившая и Павла Григорьевича, и дочь, пыталась примирить стороны, но она и сама поневоле оказалась «стороной», втянутой в юридические дебри. Свою долю наследства она завещала своему старшему правнуку Денису, чем вызвала ярость его мачехи и недовольство родного отца. Они требовали, чтобы старуха переписала завещание в их пользу, а когда поняли, что та тверда в своем решении, – демонстративно перестали с ней общаться.
Хваткая дама приходила на заседания дачного правления и с пеной у рта доказывала, что хозяином дачи по справедливости должен стать ее муж, потому что он – единственный из семьи – старается сохранить достойную память о поэте, работает над литературным архивом деда, публикует о нем статьи, организует в Москве литературные вечера памяти, а недостойная внучка превратила дом поэта в притон, где пьют, колятся и спекулируют иконами. Третий наследник – несовершеннолетний сын ее мужа от первого брака – вообще ни при чем, потому что всё достанется его матери и отчиму, а с какой это стати?
Напористое стремление энергичной дамы проглотить, ни с кем не делясь весь пирог ни в ком не вызывало симпатии. К тому же, правление такие тяжбы и не решало. Дело было передано в суд.
Внучка поэта Катя и ее муж Миша, оба талантливые художники, не раз пытались избавиться от страшной зависимости, но не смогли. Их содержал, высасывая из молодых художников их талант, предприимчивый торговец поддельными иконами, ставший впоследствии чуть ли не олигархом.
При всем этом Катя ухаживала, как могла и когда могла, за тремя своими детьми, за ослепшей бабушкой, да еще привезла на дачу свою бывшую няню, одинокую старуху, умирающую от рака, и за ней тоже ухаживала. И им всем негде было жить, кроме как на даче, потому что их содержатель отнял у них квартиру, ту самую, номер 38, где жили когда-то Павлик и Зоя.
В конце концов суд решил дело. Дачу поделили между всеми тремя законными наследниками.
Получив свою треть, энергичная дама тут же продала ее писательнице Виктории Токаревой и уехала в Америку с мужем, двумя детьми и литературным архивом поэта. Забавно, что в Америке она стала «специалистом» по творчеству Антокольского. Даже как-то приезжала в Москву с лекциями.
А Катя и Миша погибли, не дожив до тридцати пяти лет. Трех сирот взяла под свою опеку мать Миши, монахиня в миру. Старший теперь монах, средний оформляет церковные интерьеры, младший служит в приходе у старшего брата.
Наверно, Павлик Антокольский искренне удивился бы, если бы узнал о судьбе своих правнуков.
Виктория Токарева построила на доставшейся ей трети участка кирпичный двухэтажный дом. И Алик Саядянц на своей трети построил дом для своей семьи. Когда-то большой участок теперь перегорожен заборами, отношения между соседями оставляют желать лучшего.
Старый дом, несмотря на пристройки, перестройки и уменьшенный втрое участок, сохранил что-то от прежнего облика. Там теперь живет со своей семьей один из правнуков, Василий, тот, что оформляет церкви. Между нашими участками снова существует невысокий сетчатый забор, и нам по-прежнему видна жизнь соседей. По праздникам съезжаются родные и двоюродные братья со своими родственниками и детьми. К забору подходит симпатичный мальчишка, здоровается со мной и спрашивает про мою внучку: «А когда ваша Аня приедет?» Это – Тихон, один из праправнуков Павла Антокольского.
Господи, как же долго я живу.
Под конец – о судьбе домработницы Вари.
Когда после смерти Зои Константиновны в семье воцарилась Кипса, Варя почувствовала себя лишней и ушла. У нее была своя комната в Денежном переулке – театр ей выхлопотал еще при жизни Павлика. Была пенсия. Могла бы на старости лет наконец-то стать сама себе хозяйкой. Но ей это было не нужно. Она привыкла чувствовать свою необходимость, кого-то любить, к кому-то прислониться, кому-то служить верой и правдой. Нет, не кому-то: она тосковала именно по Зое и Павлику или по таким, как они.
И произошло странное, если не сказать чудесное, совпадение: она нашла таких людей. Это и была та самая ветка, отломившаяся от семьи Антокольских: Милочка Тоом, Алик Саядянц и Денис, правнук поэта, тогда еще школьник.
Удивительно: Алик и Мила не только гармонией своих отношений, многими чертами характера, принадлежностью к творческому слою интеллигенции – они даже внешне были похожи на молодых Зою и Павлика.
И Варя – теперь уже Варвара Васильевна – пришла к ним в коммуналку на Малую Бронную, где они занимали две комнаты, поставила в уголке свою «коечкю» и без лишних слов взяла на себя все заботы по дому. Словно всё вернулось в прежние времена, разве что с небольшими поправками: вместо пуделя Дымки – столь же любимая черненькая такса Патти, а вместо Наташи Варя теперь строго воспитывала Дениса.
– Вот, Денис, учись, – наставляла она его уму-разуму. – Видишь, мужики на крыше снег сбрасывають? Это потому что – не ученые. А которые ученые – те на заводе работають!
И все были счастливы.
По-прежнему каждый месяц Варя отправляла в рязанскую деревню своей «Кулине» продукты – две коробки по пять килограммов каждая.
Ничем не хворала. Правда, к концу жизни у нее временами болела голова, но она была твердо уверенна, что это от того, что в двадцать четвертом году ее по голове ударило крышкой от сундука.
Умерла она в возрасте девяноста двух лет, всего недельку пролежав на своей коечке и оставив по себе самую светлую память у всех, кто ее знал.
«Пока горячо»Пока мы с Витей работали в Башкирии, папа дал прочитать мои рассказы о Калмыкии нашему соседу по поселку писателю Геннадию Семеновичу Фишу. Человек доброжелательный, активный, дружески расположенный к нашей семье, Геннадий Семенович сам отнес мою рукопись в издательство «Молодая гвардия» со своей рекомендацией. Рукопись дали на рецензию Игорю Виноградову, работавшему тогда в отделе прозы «Нового мира» и подрабатывавшему внутренними рецензиями в книжных издательствах. Виноградов написал положительный отзыв, издательство одобрило рукопись и заключило со мной договор на книжку.
А вскоре Игорь Виноградов мне позвонил и сообщил, что журнал «Новый мир» намеревается опубликовать один из рассказов сборника, а именно – «Любкину свадьбу». Не возражаю ли я?
Еще бы я возражала!
Рассказ «Любкина свадьба» был об одной из самых жалких, забитых работниц нашего сейсмического отряда, о ее начавшейся и грубо оборванной дружбе со старым опустившимся интеллигентом, бывшим полковником. Этот человек, вынужденно принимавший участие в депортации калмыков, был сам репрессирован и вернулся через много лет доживать в одиночестве в места своего невольного преступления.
С некоторыми сокращениями в целях «проходимости» рассказ опубликовали в двенадцатом номере «Нового мира» за 1965 год. Публикацию заметили, обсуждали. Упомянули о ней по радио «Свобода». Позвонил Григорий Бакланов и очень похвалил рассказ. Позвонили с киностудии, сказали, что хотят экранизировать (потом, правда, отказались).
Месяца через два журнал «Наш современник» напечатал еще один рассказ из Калмыцкой серии – «Костер рябины красной».
В «Московском комсомольце», очень популярной тогда газете, опубликовали детский рассказ «Арбатские переулки».
Позвонили из журнала «Пионер», спросили, нет ли у меня чего-нибудь для их журнала.
Всё это и радовало и пугало. Было чувство, что – вот оно, началось, а я не готова. Не была я создана для успеха, не хватало уверенности, смелости, хваткости. Когда хвалили, мне, как страусу, хотелось спрятать голову в песок. Все время казалось, что я хожу по коньку крыши, один маленький толчок – и покачусь вниз, шмякнусь о землю, и все поймут, что я не более, чем Шалтай-Болтай.
Возможно, главной причиной моей такой неуверенности продолжало оставаться то, что я по-прежнему чувствовала себя приложением к имени моего отца. Хотя ни по жанру, ни по манере мы с отцом не совпадали, но фамилия делала свое дело. При знакомстве с редактором обычным вопросом был: «Вы – дочка Масса?» или даже (с лукавым смехом): «Вы дочка Масса и Червинского?» Из чего следовало, что я въезжаю в литературу на плечах известного папы. И попробуй докажи, что это не так, если я и сама понимала, что это во многом так. Казалось бы – ну и что тут такого? Но меня это угнетало. Я даже думала, не сменить ли фамилию на фамилию мужа. Но мысль завяла, не созрев. Ничего бы я не скрыла, только вызвала бы презрение окружающих: «A-а, ну понятно! Сменила отцовскую еврейскую фамилию на русскую, думает, не догадаются!»
А папа твердил: «Пиши! Пиши! Надо ковать железо, пока горячо! Тогда у тебя будет собственное, независимое литературное имя, а всё остальное приложится!»
Время менялось буквально на глазах. То, что вчера было можно, сегодня стало нельзя. Рассказ «Любкина свадьба» проскочил каким-то чудом. Тучи надвигались на журнал «Новый мир». Уволили заместителей Твардовского – Дементьева и Закса. Была редакционная статья в «Правде» о том, что «Новый мир» «отстает от жизни». Ждали, что вот-вот снимут Твардовского с поста главного редактора. Умерщвляли единственный левый журнал, источник правды. Снова начали арестовывать за анекдоты и чтение самиздата. Почти у всех, с кем мы общались, было подавленное настроение, ожидание надвигающейся беды, нового 37 года. Шел процесс Синявского и Даниэля, посмевших напечатать свои произведения за границей. Их клеймили в газетах и на собраниях, хотя самих произведений никто не читал. За то, что посмели шагать не в ногу со всеми, дали им лагерный срок – Синявскому семь, а Даниэлю пять лет.
Рассказы и повести, распиханные мною по редакциям, начали ко мне возвращаться с обтекаемыми объяснениями: «Не в профиле журнала», «В данный момент не имеем возможности…»
Почти всё вернулось ко мне обратно. Только книжка еще оставалась в плане, и была слабая надежда, что выйдет через год.
На зиму мы перебрались с дачи в Москву, Андрюшу устроили в районный детский сад.
18 марта 1966 г.
Вчера приходил к нам Толик, сидел весь вечер, много пил и разглагольствовал. Странная с Толиком произошла метаморфоза. Началось с того, что года два назад он вступил в партию. Перед этим долго мялся, оправдывался. Объяснял свое вступление тем, что в партии развелось много подонков и необходимо оздоровить ее ряды такими ребятами, как он. То есть честными, принципиальными, которые будут думать не о своей выгоде, а о справедливости.
Мы с Витей посмеивались. Пожимали плечами. Намерение благое, многие из ныне вступающих рассуждают так же. Это или самообман, или наивность, или просто ложь, за которой скрыт обыкновенный карьеризм. Но Толик – совестливый, честный, порядочный парень… Конечно, наивность. Ну что ж, вступай, – говорили мы, – хотя вряд ли тут можно что-то оздоровить. Прогнившую систему не заткнешь такими, как ты, честными, принципиальными…
И вот теперь, два года спустя, Толик превратился в типичного партийного демагога, с апломбом проповедующего то, что велят. Недавно его избрали освобожденным секретарем партийной организации института, где он работает. В его глазах замелькал идейный фанатизм, абсолютная уверенность в непогрешимости своих взглядов, чувство превосходства над нами, беспартийными, да еще позволяющими себе с ним не соглашаться.
– Что ты думаешь о процессе над Синявским и Даниэлем? – спросили мы его.
– Да мало им еще дали! Я бы этих гадов своими руками пристрелил! – ответил он. – Как они смеют так отзываться о русском народе!
– Ишь ты, какой великодержавный шовинист, – сказал Витя. – А по какому праву ты стал бы расстреливать людей, откровенно высказывающих свое мнение?
Толик мутно посмотрел на него и налил себе еще коньяку.
Права у него действительно нет. А дай ему право? Ведь пойдет и расстреляет. Как кто-то, рассуждавший так же, как он, отдал приказ расстрелять его отца.
Раньше мы не замечали у Толика ничего подобного. Может, и раньше было, но не вылезало наружу. А теперь вылезло.
Мы решили не вступать с ним в полемику, а потихоньку отваживать, «спускать на тормозах». Жалко терять друга.
А папа говорил: «Пиши! Все равно пиши!»
Я пыталась, но какое там – пиши. Андрюша в детском саду тут же подхватил ветрянку, вслед за ней – скарлатину. Мама слегла с приступом стенокардии. Потом началась эпидемия гриппа, все по очереди переболели. Юлия Мироновна, соседка с пятого этажа, первое время помогала нам в Москве по хозяйству, но не поладила с мамой и отказалась помогать. Я готовила, стирала, ухаживала за больными. Когда писать? Писательство – это сосредоточенность, углубленность, отрешенность от мелочей быта – то, что создают писателям их писательские жены. А у меня муж уходит утром, приходит вечером, у него горячее время – защита проекта, подготовка к новому полевому сезону. К тому же он всю эту зиму мучился от радикулита, и я каждый вечер втирала ему в поясницу пчелиный яд, адамов корень, еще какие-то целебные снадобья, следила, чтобы надевал теплое нижнее белье – за всем этим он стал как бы частью меня, такой, как рука или нога. Кажется, и я для него тоже. Я глажу мужу рубашку, пеняю ему, что надевает галстук через голову. Он раздраженно отвечает, что делает и будет делать так, как ему удобнее. Но были же, были те вечера, та незабываемая яичница с помидорами в таежной избушке! А теперь? Куда деваться от осточертевшего быта, от ночного ора телевизора из-за стены, от кухонных дискуссий родителей о преимуществах слабительного чая перед отваром из чернослива. От ежевечерней отупляющей усталости, когда к вечеру уже ничего не хочется, а только повернуться лицом к стене, натянуть на ухо одеяло и провалиться в сон.
Хотя, в сущности, это была нормальная жизнь нормальной советской семьи, и не мне бы жаловаться. По крайней мере, мне не приходилось считать копейки до зарплаты и каждый день давиться в метро и в троллейбусах на работу и с работы. Об этой жизни очень точно рассказала писательница Наталия Баранская в нашумевшей тогда повести «Неделя как неделя». С той разницей, что героиня Баранской не зависела от настроения своей мамы.
Болезни нас с мамой на какое-то время сплачивали, но когда все выздоравливали, то вдруг из-за какой-нибудь ерунды чуть окрепший ледок трескался, и я снова проваливалась в полынью маминого гнева. Трудно было предугадать причину, приходилось все время быть начеку, но всего не предусмотришь. Можно ли было, например, предположить, что громкий скандал разразится из-за двух сырников, недоеденных отцом? Эти бесхозные сырники два дня лежали в холодильнике, и Витя их доел, чтобы не испортились. Но в маминых глазах эти сырники превратились чуть ли не в символ нахлебничества зятя.
– Я специально хранила эти сырники для себя! Я мечтала съесть их сегодня на завтрак! С какой стати он сжирает то, что ему не принадлежит?! Почему мы должны о вас думать, а вы о нас – нет?!
В маме бушевали и просились наружу несыгранные роли властных трагических героинь. Хотя вряд ли Васса Железнова или Мария Стюарт стали бы поднимать такой шум из-за двух зачерствелых изделий из творога и муки.
– Да приготовлю я тебе свежие, подумаешь!
– Ах, подумаешь! А творог? А сахар? А остальные продукты, которые покупаются между прочим на нашиденьги?!
– Почему только на ваши! Мы же вам даем каждый месяц!
– Эти его жалкие сто с чем-то рублей? Ты что думаешь, эти его деньги играют в нашем хозяйстве хоть какую-то роль? Можете нам ничего не давать! Обойдемся!
В довершение всего я «залетела». И как раз в этот период в журнале «Пионер» опубликовали мой детский рассказ, и еще один рассказ взяли в еженедельник «Литературная Россия». Мне бы радоваться, а меня тошнит, мутит, знобит, и надо срочно решать, что делать. Мы с Витей хотели второго ребенка, но дом в Мытищах все еще строился, а лезть в кабалу к родителям еще неизвестно на сколько…
И вот – сумрачный больничный коридор. Перед белой дверью сидят на клеенчатых кушетках женщины в домашних халатах поверх сорочек и со страхом ждут своей очереди.
Что-то это мне напоминает… Вспомнила: райком ВЛКСМ, прием в комсомол. Похожая белая дверь и мы, группа дрожащих девчонок-восьмиклассниц. Дикий страх, нервная дрожь, паническое ожидание своей очереди, горячая тайная молитва: Господи, хоть бы всё уже позади!
Вот дверь распахивается на обе створки, и санитарка вывозит на каталке ту, что десять-пятнадцать минут назад вошла в операционную, а теперь лежит обессиленная, бледная, с отрешенным взглядом.
– Следующая заходите!
– Ложитесь. Надевайте сами чулки. Марья Петровна, шприц, пожалуйста… Не напрягайтесь. Живот, живот мягче!..
Не больно, не больно, лежите спокойно… Опять живот напрягла. Ослабьте живот, я вам говорю! Ну что это, ведь не девочка уже. Не в первый раз. Что?.. В первый? Ну, все равно. Вот так, легонько… Во-от, молодец. Марья Петровна, расширители подавайте мне… Ну, ти-ихо, тихо, не надо так, вы же интеллигентная женщина. Еще капельку потерпите. Марья Петровна, резервуар чуть-чуть левее, под самый таз ей подвиньте, а то кровь мне на халат… Это… Вчера из булочной иду – у нас там по дороге пивной ларек, вечно возле него ханурики пьяные… Нет, не этот, вон тот, потоньше… Смотрю – мой сынуля в очереди стоит за пивом!.. Вы что, недавно рожали? Нет? А что же стенки матки такие тонюсенькие?.. Я его за ухо – и из очереди. А он – в слёзы! «Меня бабушка послала, велела бидон пива купить!» Вы представляете, Марья Петровна? Нет, я свою свекровь, ей-богу, придушу когда-нибудь. Я говорю – иди домой, и чтобы к пьяни этой близко не подходил! Бабушка послала!.. Тампон дайте, Марья Петровна… Пьянчуг развелось – это же кошмар! Ребенка страшно из дома выпускать. На работу иду – это девяти еще нет – они уже на всех углах. С утра пораньше… Иод, Марья Петровна… Ну, вот и всё. Помогите ей перейти на каталку. И нашатырь ей дайте понюхать, а то что-то уж очень побледнела.
… Следующая заходите!
Через два дня я вернулась из больницы. Мама встретила меня вопросом:
– Ну, что? Довольна?
Я заперлась в ванной и долго ревела.
В этом сезоне Витина партия должна была проводить сейсмические работы в Южном Казахстане, на полуострове Мангышлак. Пугали сорокаградусной жарой, радиоактивностью, ядовитыми змеями, холерой и даже тем, что в районе предстоящих работ расположен лепрозорий.
Как же мне хотелось поехать с Витей к ядовитым змеям, к прокаженным, к черту в зубы, только бы избавиться от давящей зависимости, от постоянного контроля и обидных комментариев, почувствовать себя свободным человеком среди свободных людей!
И вдруг мама сказала:
– Мы с папой посоветовались и решили, что тебе нужно поехать.
– А как же Андрюша?
– А что Андрюша? Андрюша – золотой ребенок. Справимся как-нибудь. Мы с папой считаем, что тебе нужны новые впечатления. Пользуйся, пока мы можем.
Мама всё прекрасно организовала. Нашла приходящую прислугу, которая готовила и убирала. Домработница Нюра стала няней. В конце апреля родители с Андрюшей переехали на дачу, где друзья-соседи всегда готовы были прийти на помощь. Машина с шофером, врач, свежий воздух…
В мае 1966 года мы с Витей уехали на Мангышлак.