412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Масс » Писательские дачи. Рисунки по памяти » Текст книги (страница 27)
Писательские дачи. Рисунки по памяти
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 03:07

Текст книги "Писательские дачи. Рисунки по памяти"


Автор книги: Анна Масс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)

Восточная Германия

Семьям советских геофизиков предоставили полностью обставленные просторные квартиры в двух подъездах новенького четырехэтажного дома в городке Хенниксдорфе, недалеко от Восточного Берлина.

Почти все жены специалистов у себя на родине обитали в коммуналках или тесных хрущевках, вместе со свекровями и прочими родственниками, и теперь просто балдели от неожиданно свалившегося на них западного комфорта, обилия продуктов и промтоваров, отсутствия очередей, от чистоты мостовых, отсутствия пьяных, вежливости окружающих, которую многие из нас простодушно принимали за дружелюбие. В этом спокойном, благоустроенном западном мире мы, советские жены, первое время выглядели испуганными и голодными туземками, перенесенными каким-то волшебством в цивилизованное общество. Ходили стадом с открытыми ртами. Привыкшие к пустым полкам наших магазинов, закупали колбасу килограммами, варили ведрами холодец из дешевых свиных ножек. Впадали в восторженный шок при виде на глазах нарезаемых розовых свиных отбивных, свежайшего говяжьего фарша, от кружевных бюстгальтеров, замшевых сапожек, элегантных спортивных курток разных фасонов, которые можно было купить без записи и без давки. Начальник нашей партии, Игорь Липовецкий, побывавший по особому разрешению в Западном Берлине, рассказывал, что там всё несравненно богаче и роскошнее, но мы не верили. Куда роскошнее? И зачем – роскошнее?!

Только здесь мы начали осознавать, в каком убожестве пребывали у себя на родине и как трудно будет снова привыкать к убожеству.

Постепенно мы, однако, успокаивались, старались сдерживать эмоции при виде модных тряпок, не позорить родину, потому что больше всего боялись вызвать гнев тех, кто анонимно контролировал нас всех и, если что, доносил, куда следует. От них, высших начальников, зависело, продлить ли наше счастье или прервать его за какой-нибудь проступок и выслать всей семьей из этого рая, где можно обеспечить свою семью на несколько лет вперед.

В клинике городка Хенниксдорфа осенью 1968 года я родила Максима.

Оказалось, что ребенок в условиях, где есть всё, что нужно новорожденным детям – от удобных и красивых одежек до многообразных молочных, овощных и прочих смесей, – это сплошное удовольствие и радость. И вовсе не требуется ежедневно кипятить вороха пеленок, протирать овощи через ситечко, искать по всем магазинам марлю на подгузники, доставать по знакомству заграничную соску, потому что те, что продаются у нас, можно сразу же выбрасывать на помойку. А главное, никто не стоял над душой, не кричал: «Скорее! Он плачет!» Да он вообще не плакал – причин не было. Только спал или улыбался.

Мои новые подруги, глядя на моего спокойного, румяного бутуза и на моложавых многодетных немок, тоже начали рожать одна за другой. Поскольку жили мы все в одном доме, получилась дружная, почти семейная колония. Все были молоды – чуть за тридцать. Многие женщины – бывшие геологи. Вместе работали в экспедициях. Было о чем вспомнить. Мы отлично ладили. Коляски и одёжки передавались «по наследству». При необходимости можно было оставить ребенка под присмотр подруги. Установили даже очередность для посещения городского Дома культуры, где раз в неделю нам показывали советские фильмы.

Два наших «русских» подъезда, конечно, сильно отличались от немецких, увы, не в нашу пользу: окна грязноваты, в подъездах сор, одно из стекол подъезда выбито футбольным мячом. Окна немецких квартир, напротив, всегда сияли чистотой, лестничные площадки вымыты с мылом и украшены цветами. Нам до немецкого совершенства было далеко. Зато мы запросто ходили друг к другу, одалживали деньги, продукты, делились сигаретами – у немцев это было не принято.

Наши мужья работали по так называемой «хаймфартной системе»: восемь-девять дней в поле, три-четыре дня дома, с семьями. В эти дни можно было поехать – по согласованию с начальством – в Восточный Берлин, в Лейпциг на ярмарку, а то и в Дрезден – посетить знаменитую галерею. Но, признаться, не так уж и хотелось тащиться куда-то с маленькими детьми из нашей цитадели. Разве что в Берлинский зоопарк.

С детьми постарше тоже не было проблем: окна квартир смотрели на протянувшуюся вдоль всего дома детскую территорию за низенькой сетчатой оградой. Можно было, не выходя из дома, следить за своими старшими. Чистый песок, качели, горки, дорожки для велосипедов и роликов. Время от времени в наш городок приезжал цирк шапито, и мы дружно ходили с детьми на непритязательные представления. А рядом, почти сразу за домом – лес, где белки спускаются по стволам и берут прямо с ладони семечки. Можно увидеть маленькую лань, спокойно пересекающую тропинку. На берегу озера сидят законопослушные рыбаки с удочками и замеряют линейкой каждую пойманную рыбку. Если она оказывается меньше, чем тринадцать сантиметров, – отпускают обратно в озеро, как положено по инструкции. Представить наших рыбаков, отпускающих на волю некондиционных рыбок, – не хватало воображения.

И – ни соринки вокруг, ни сломанного деревца! Нас, привыкших к разбросанным повсюду пакетам, банкам, битой посуде, выжженным кострищам со следами варварского человеческого пребывания, – это поражало. Что не мешало некоторым «нашим» бросать по привычке фантики от конфет, а то и бутылку из-под пива.

В лесу росли белые и подосиновики. Немцы почему-то их не собирали, предпочитали покупные шампиньоны, а мы собирали корзинами и угощали друг друга грибными супами и пирожками с грибной начинкой. Но в основном – сушили. Это была разумная экономия. Экономя на еде, можно было приобрести еще одни сапоги, ковер, хрустальную вазу, вожделенный сервиз «Мадонна». Поэтому варили щи из крапивы, консервировали компоты из дармовых яблок, которые хозяева особнячков, не в силах справится с урожаем, выставляли для желающих в ящиках перед калитками, везли из отпусков гречку, пшенку, суповые пакетики – всё, что можно было достать непортящегося.

Некоторые откладывали на кооперативную квартиру, на машину, это требовало совсем уж жесткой экономии, тут уж было не до сервизов. Знали, что дома накопить на кооперативный взнос или на «жигуля» возможности не представится, а пошлют ли еще раз куда-нибудь за границу – большой вопрос.

Кто-то обнаружил, что в фермерских хозяйствах, расположенных рядом с нашим городком, дешево продается куриный и утиный пух, и у наших женщин началось азартное увлечение под названием – «стебать одеяла». Кто умел, научил других. Пух закупали мешками и шили роскошные стеганые пуховые одеяла и подушки из плотного сатина ярких расцветок. Кто для себя, а кто – для продажи на родине. Располагались прямо на улице перед домом, и проходящие немцы неодобрительно и удивленно косились и обходили стороной русских теток, у всех на виду запихивающих горстями пух в разноцветные мешки. Тетки были все в пуху, и над ними вздымались пуховые облачка.

Скупали недорогой в Германии хрусталь, а приехав домой в отпуск и продав набор хрустальных бокалов или вазу, – окупали поездку.

Мы с Витей одеялами и хрусталем не увлекались, но – что скрывать! – накупленной мною впрок для себя, мужа и детей «импортной» обуви и одежды нам хватило, по меньшей мере, на последующие лет пять жизни в Москве. Кроме того, на Витино имя в банке Зарубежгеологии копились так называемые «чеки», род валюты, по которым можно было дома отовариваться в валютной «Березке». Так что мамина, не дающая ей покоя мысль о том, что «зять не обеспечивает», наконец-то потеряла под собой почву.

От свалившейся на нас безбедной жизни мы, женщины, слегка отупели. Русские газеты приходили с опозданием на неделю, радио и телевизор вещали по-немецки, а запас немецких слов почти у всех был разве что для посещения магазинов. Когда в августе 1968-го несколько ночей гремели по мостовым немецкие танки, приближаясь к чешской границе, а в ночь с 21 на 22 августа советские танки вторглись в Чехословакию, мы, «жены специалистов», беспокоились лишь о том, как бы это событие не отозвалось отрицательно на нашем благополучии. Оно и не отозвалось. Мы успокоились и снова сосредоточились на семейных заботах.

Так, в гулянии с коляской по лесным дорожкам, в общении с Андрюшей, в ожидании мужа на очередной хаймфарт, в трепотне с подругами на тему о том, кто что купил и кто на чем сэкономил, проходили мои дни.

Единственное, что оправдывало это мое, отнюдь не скучное, но и не вполне интеллектуальное существование, давало ему смысл и цель, было вечернее уединение за письменным столом. Когда заканчивался «хаймфарт» и наши мужья отправлялись на свои многодневные поисковые работы, я, уложив пораньше детей, варила себе крепкий кофе, садилась за стол в одной из четырех комнат, приспособленной под кабинет, зажигала ночник, оттачивала карандаш и писала. И снова наступало прекрасное ощущение свободы перед листом бумаги, упругое чувство преодоления. Физическая моя оболочка словно исчезала, душа уносилась в воображаемый мир и там жила, пока не кончалось это чудо. Казалось, прошла минута, а часы показывали два или три ночи. Отсыпалась днем, когда укладывала младшего спать на балконе, а старшего отправляла гулять. И предвкушала, как вечером снова сяду за стол и погружусь в волшебство. Сюжеты окружали меня как первоклассники любимую учительницу, тянули ручки, галдели: меня! Меня! Сюжет зажигался от сюжета, как спичка от спички. Во мне оживало мое отрочество, в котором, оказывается, было много такого, что хотелось вывести из подсознания.

К моему ночному сочинительству подруги относились с уважением. Когда, закончив главку повести или рассказ, я сообщала им: «Сегодня отдыхаю!» – тут же затевались блины, покупалась в складчину бутылка, и устраивались вечерние посиделки в честь этого, пусть незначительного, но все же события. И я отводила душу в смачной бабской трепотне.

Книжка «Разноцветные черепки», та, что была в плане на шестьдесят девятый год, вышла зимой семидесятого, и папа прислал мне ее в Германию.

Поселок, 1970 год, лето

Летом мы приезжали на дачу. Витя проводил с нами отпуск, а я с детьми оставалась до сентября.

Максим, спокойный, «образцово-показательный», приученный к налаженному немецкому режиму, приводил родителей в восторг. А уж как они были счастливы снова обрести Андрюшу! И как он был счастлив снова прильнуть к бабушке и дедушке.

Мои прежние дачные друзья переженились, повыходили замуж, обзавелись детьми. У Шуры Червинского – дочка Маша, у Наташи Фиш – Миша, у Инны Ермашовой – Сашка. Наш Андрюша подружился с сыном Севы Россельса.

Повырастали те, кто «в наше время» были мелюзгой, – Леша Кеменов, Митя Симуков, мой племянник Саша Масс. Саша стал красивым, симпатичным парнем, похожим на своего отца, которого не помнил. Закончил ВГИК, операторский. Увы, дальнейшая судьба его не была счастливой: фильмы, которые он снимал, проходили незамеченными, первую жену бросил, вторая сама его бросила и уехала с дочкой в Штаты, с третьей прожил недолго и в сорок семь лет внезапно умер от аневризмы сердца, оставив вдову с маленькой дочкой.

Но тогда, в семидесятом, он был полон юношеских сил и веры в свою счастливую звезду.

Родители потихоньку сдавали, особенно мама: болели ноги, почти не могла ходить, от всего утомлялась. Но старалась держаться, с гордостью показывала гостям наши подарки и приобретения. Отношение ее к зятю совершенно изменилось. Штормовые водовороты ушли в прошлое, сменившись тихим, ласковым шуршанием волн о прибрежные камешки. Больше не было безличных местоимений. Стало: «Витенька» и «мой золотой зять».

Пока я прозябала в своей провинциальной Германии, на родине сквозь застой бурно кипела, аж перехлестывала через край, интересная жизнь. Ходил по рукам журнал «Север», в котором каким-то чудом была напечатана статья Амальрика и опубликована «Улитка на склоне» Стругацких – вещь откровенно антисоветская. Разогнали редакцию, допустившую это безобразие, но только подлили масла в огонь идеологического противостояния. Да и многое другое в литературе и общественной жизни волновало, пугало, радовало, горячо обсуждалось в узком дружеском кругу.

В атмосфере всеобщего благорасположения приятно было почувствовать себя взрослой дочкой. Хотелось запомнить, впитать эти наши ежевечерние чаепития, разговоры, наше общение с отцом, какое-то, при всей их родственности, сдержанное, даже застенчивое. И было все время немного больно от мысли, что скоро снова расставаться на целый год. Вдруг вернусь – и не застану?

В Москву из-за детей мне особенно было не вырваться, разве только по делу – показаться в редакциях, подарить редакторшам заграничные сувениры, распихать рассказы, написанные в Хенниксдорфе. Меня встречали уже не с тем безразличием, что раньше, у меня вышло две книжки, что давало мне право вступить в Союз писателей.

Этим правом я воспользовалась. Написала заявление о приеме и летом семидесятого года отнесла его в правление Союза, приложив обе книжки и две полагающиеся рекомендации. Рекомендации мне написали Геннадий Семенович Фиш и Виктор Юзефович Драгунский.

Заявление вместе с книжками и рекомендациями приняли и сказали, чтобы я запаслась терпением. Что процесс приема может занять год, а то и два.

Семейный вечер перед отъездом

Десятого августа семидесятого года похоронили Николая Робертовича Эрдмана. Папа плакал на похоронах и всю дорогу до дома.

После поминок, очень немноголюдных, мы не поехали на дачу, а остались в московской квартире. Папа вынимал из письменного стола папки с архивом Эрдмана, разбирал листочки, исписанные четким, каллиграфическим почерком Николая Робертовича, искал вещи, написанные совместно с ним в конце двадцатых, в начале тридцатых годов. Пьески, интермедии, пародии, басни. Многие из них я с детства помнила наизусть.

Папа перечитывал вслух, я сидела, слушала. И мама слушала, лежа на диване. Андрюша был у Маринки, Максим играл в кубики, не мешал.

И у меня было чувство как в отрочестве, когда вот так же выкраивался час, и папа читал что-нибудь, хранимое в письменном столе, а мы с братом слушали. И мама вот так же лежала на диване в своей любимой позе, подложив ладошки под щеку.

В этот вечер папа читал «Одиссею», озорное пародийное обозрение, написанное для Ленинградского мюзик-холла. Спектакль предварялся вступительным словом помощника режиссера перед закрытым занавесом:

«– Дорогие товарищи! Сейчас вы увидите „Одиссею“, популярное обозрение слепца Гомера, автора нашумевшей „Илиады“… Я не вправе скрывать от вас, что некоторые ученые утверждают, что Гомера вообще не было. Нужно сознаться, что Гомера действительно не было. Спрашивается, почему? Потому что в жутких условиях капитализма никакого Гомера, само собой разумеется, быть не могло. Теперь же, товарищи, без сомнения, Гомер будет… Но так как того Гомера, который будет, нету, нам поневоле пришлось поставить того Гомера, которого не было…»

Дальше шли столь же раскованные рассуждения о том, что если бы Гомер был жив, он мог бы лучше других увидеть наши театральные достижения, потому что он был слепой.

«– Без сомнения, каждому из нас известно, что для того, чтобы дать широкому зрителю почувствовать всю гениальность данного произведения, данное произведение надо приблизить к современности, то есть выбросить из данного произведения всё, что в нем было, и привнести в данное произведение всё, чего в нем не было».

Еще там была анкета, которую Телемак, сын Пенелопы, занудный бюрократ по роли, давал заполнять ее женихам. Там были такие вопросы:

«Здоровы ли вы, и если нет, то чем?»

«Как вы смотрите на женщину: как товарищ на товарища, как самец на самку, как товарищ на самку или как самец на товарища?»

Я всегда до слез хохотала, иногда не понимая смысла, – из благодарности, что меня позвали к взрослым.

И весь этот вечер прошел в двух измерениях. Пили чай за круглым столом – как много лет назад, когда еще ни детей не было, ни мужа. Был брат и сравнительно молодые родители.

Пришел Андрюша. Я вымыла его и Максима в ванне, уложила их спать и себе напустила ванну.

Лежала в ванне и опять вспоминала. Почему-то в детстве вода в ванне была всегда слишком горячая, и я привыкала постепенно: сначала ноги до щиколоток, потом опускалась на колени, медленно погружалась… Было мучительно, до сердцебиения горячо, но я терпела, суеверно загадывая, что если выдержу, то завтра меня не вызовут по геометрии, по физике, по химии…

Часто перед отъездом лихорадочное состояние – не забыть бы чего, телеграмму дать и т. д. А у меня все собрано, и телеграмма Вите дана. Есть время погрузиться в собственные мысли, ощутить себя самой собою. Последние годы это редко со мной бывало. А в тот вечер было как в детстве. И ванна та же, и комната та же, и бронзовая люстра над круглым столом в кабинете. И родители. Но родители – увы! – сегодняшние. Спокойно говорят о скором конце.

«Вот бы увидеть тебя членом Союза, а там…» «Вот бы только успеть привести в порядок квартиру для вас, а там…»

Обсуждаются вопросы ремонта, но за всем этим – «будем ли мы живы к вашему приезду? И если будем, то станем еще немощнее. Еще на год ближе к кладбищу. Уж и так черпаем из директорского фонда…»

Через два дня я была в своей Хенниксдорфской квартире.

Андрюша. Первый класс

В сущности, осенью семидесятого я могла бы и не возвращаться с детьми в Германию, прожить год без мужа, продолжать «ковать железо пока горячо». Но Вите продлили контракт еще на год, и, взвесив все за и против, я решила ехать. Один из доводов – я хотела, чтобы Андрюша поступил в первый класс в Германии. Ему было всего шесть лет, и у нас его не взяли бы, а в Германии – я узнавала – брали шестилетних. Правда, посмотрев на него, пожилая директорша русской школы городка Шеневальде, где обитал наш военный гарнизон, попыталась меня отговорить:

– Дайте ему еще годик погулять, он еще не созрел.

Но я горячо доказывала, что созрел – читает, считает, рассуждает как взрослый и вообще развит не по годам.

– Дело не в этом, – убеждала директорша. – Может, он и рассуждает, но психологически ему будет трудно в школе. Поверьте моему опыту. Конечно, если вы настаиваете, я его возьму, у нас нехватка детей, но по-дружески – не советую.

Но мне казалось, что я поступаю очень дальновидно: Андрюша закончит школу в шестнадцать лет, у него будет в запасе два года до армии на случай, если сразу не поступит в институт…

И еще была причина: Андрюша до обеда будет в школе, Максима постараюсь отдать в немецкие ясли. И смогу без помех работать всю первую половину дня. А где еще мне так спокойно, без помех будет работаться, как не в тихом Хенниксдорфе?

А главное: еще целый год мы с Витей сможем жить отдельно от родителей, своей семьей.

Военный гарнизон городка Шеневальде был километрах в пяти от Хенниксдорфа. Детей с первого по четвертый классы отвозили и привозили на автобусе. Андрюше нравилось в школе – учительница добрая и красивая и зовут красиво – Лилия Александровна. Хвалит его. В классе всего одиннадцать человек. Сразу появились друзья – Сережа и Рафик.

Но через неделю наше руководство решило – всех детей начальных классов, чтобы специально из-за них не гонять лишний автобус, перевести в школу-десятилетку города Ораниенбурга, где живет большинство семей советских специалистов. До Ораниенбурга километров двадцать. Андрюшу укачивало. Он приезжал домой усталый и какой-то подавленный. Говорил, что учительница на них кричит и стучит указкой по столу. А ему сказала, чтобы он не приходил в школу.

– Как это – не приходил в школу?

– Не знаю.

– Ты что, плохо себя вел?

– Нет.

– Может, ты ее не так понял? Как именно она сказала?

– Она сказала: «А ты можешь вообще не приходить в школу!»

– Странно. Завтра с вами поеду и сама у нее спрошу.

Это десятое сентября семидесятого года осталось у меня в памяти как дурной сон.

Длинный, как пенал, душный класс. Первоклассники хлопают крышками парт, собирают учебники, и только Андрюша сидит на задней парте в боковом ряду у стены и, сгорбившись, что-то пишет.

– Иди, Андрюша, погуляй на улице.

– А учительница сказала, что пока я не закончу – не уйду. Хоть до утра буду сидеть.

Всего несколько дней он ездит в эту школу, а вид у него усталый и какой-то затравленный.

– Почему ты такой бледный?

– Я не знаю.

– Вас на переменках-то пускают побегать?

– Меня учительница не выпускает из класса за то, что я не успеваю списать с доски.

Учительница стоит спиной ко мне, роется в стенном шкафу. Делает вид, что меня не видит.

– Здравствуйте, – обращаюсь я к ней.

Она, не торопясь, закрывает шкаф и оборачивается. Ей лет сорок, у нее полное, чуть обрюзгшее лицо с выражением откровенного безразличия. Оторванная на жакете пуговица.

– Как там мой Андрей? – спрашиваю я виноватым почему-то голосом.

– Это какой Андрей? Мне их сорок пять штук навязали, фамилия как?

– Горшков.

И тут на его детскую голову был вылит первый ковш помоев.

– Да что Горшков? Вялый, на уроках не работает, витает, к доске его вызовешь – это надо пол-урока на него одного потратить, пишет медленно, все уже закончили – этот еще только раскачивается, задаю вопрос – он не слышит, в окно смотрит, он у меня в классе самый отсталый!

Я пытаюсь прервать ее, объяснить, что она ошибается, он ничуть не отсталый, а наоборот, развитой, вдумчивый, умный (именно умный, а не смышлёный), любознательный мальчик. К нему надо только найти подход, присмотреться. Он медлительный, это правда, но старается докапываться до сути сложных понятий, с увлечением лепит, рисует, сочиняет сказки. С пяти лет сам читает…

Но разговора не получается. Учительница говорит громко, словно специально адресуясь к сжавшемуся на парте ребенку, а у меня дрожит подбородок, я вот-вот разревусь.

Черт меня дернул отдать его в школу шестилетним! Зачем не послушала умную Шеневальдскую директоршу, не подождала годик! Эгоизм мною двигал – освободиться на полдня от сына, чтобы иметь возможность спокойно посидеть за письменным столом. Вот и сиди, а в это время злая, равнодушная тетка будет кричать, что он самый отсталый в классе. Нет, нельзя оставлять его на съедение этой лахудре с оторванной пуговицей.

Но на все мои доводы – оставить учебу, подождать до следующего года, Андрюша упрямо отвечал: «Нет, я буду учиться! Сережа учится! Рафик учится! И я буду!»

Что делать? Надо искать выход.

Мы с Витей поехали в Шеневальде и попросили, чтобы Андрюшу взяли обратно в их школу, к доброй Лилии Александровне. Директорша и учительница не возражали, готовы были принять его хоть завтра, но дело упиралось в транспорт: пять километров туда и пять обратно, а автобуса не дадут.

Я обратилась со слезной просьбой к нашему начальнику Игорю Липовецкому. Тот подумал и обещал попробовать выхлопотать такси. Но ради одного ребенка, сказал он, такси не дадут. Договорись с тремя мамашами, согласными перевести своих детей обратно в Шеневальдскую школу.

Пока я – с большим трудом – обрабатывала троих мамаш, а Липовецкий пытался договориться насчет такси, мы с Андрюшей каждый день ездили в Шеневальде и обратно на велосипедах. Я на взрослом, он – на подростковом. Чтобы сократить путь, сворачивали с шоссе и ехали наискосок через поле, потом через лес по тропинке до деревянного гарнизонного забора, где были выломаны доски. Доски выламывали солдаты, которые бегали в самоволку. Начальство об этом знало, но смотрело сквозь пальцы. Мы протаскивали велосипеды через пролом и оказывались на территории военного городка. Мимо марширующих солдат, казармы, столовой и магазина подъезжали к школе. Андрюша заводил свой велосипед в вестибюль, прислонял к стене и бежал в класс, а я возвращалась домой, наспех что-то покупала, готовила – и уже надо было ехать обратно за Андрюшей.

С Максимом, которого мне не удалось устроить в немецкие ясли, оставалась соседка Тамара.

Отдышаться мне удавалось только во время хаймфартов, когда Андрюшу в школу сопровождал Витя.

В октябре похолодало, начались дожди с ветрами, мы надевали плащи с капюшонами, но все равно вымокали за дорогу. А Липовецкому все не удавалось выбить такси. Я падала с ног от усталости. Подруги, да и Витя, уговаривали меня перестать мучиться и мучить ребенка. Пойдет на год позже, без проблем. Подумаешь, год в запасе. Когда это еще будет!

Но меня обуяла решимость: а вот не отступлю! Если уж начала бороться, то до победы. К тому же и сам Андрюша хотел учиться. И мы продолжали ездить в школу на велосипедах в любую погоду.

Наконец, уже в начале ноября, Липовецкий добился – дали такси. Когда в первый раз к нашему дому подъехала легковая машина и Андрюша в компании с двумя мальчиками и одной девочкой занырнули в кабину и с комфортом отправились в школу, – я заплакала от счастья. Победа!

Тамара сама предложила за небольшую плату и дальше брать Максима на первую половину дня: ее сын пятиклассник учился в Ораниенбурге, и до обеда она была свободна. Теперь ничто не мешало мне каждое утро садиться за письменный стол и работать. Я гордилась собой: добилась! Наперекор обстоятельствам!

Никогда не прощу себе этой победы.

В первом классе Андрюшу выручала спокойная обстановка провинциальной школы, добрая учительница, малое количество детей в классе. Но дальше…

Дальше – была Москва, школа в Первом Неопалимовском переулке, двадцать восемь человек в классе, крикливая учительница, ежедневные унижения двойками и колами, угрожающие «Он не успевает», «Он не может» – сколько лет прошло, а до сих пор всё кипит во мне от обиды. Потому что это неправда! Он-то мог, это они, учителя, не могли и не хотели. «Он у вас очень медлительный! Он витает!» – упрекали меня и во втором, и в третьем, и в пятом, и в шестом классе, словно я наградила его дурной болезнью, от которой надо лечиться. Вот и лечили – двойками, колами, угрозами.

Почему я не перевела его в другую школу? Да в какую другую? Они тогда все были на один лад. Может, и существовала с более человечным отношением к детям, но я такой не знала. В этой, по крайней мере, у него были хорошие отношения с одноклассниками.

Я тоже в детстве «витала» и плохо училась, но одно дело – я, а другое – мой ребенок. Какая мука – видеть, что твоего ребенка унижают, что он страдает, а ты ничем не можешь ему помочь. В первых классах ему так хотелось получить пятерку, хоть одну! Ну и сжалились бы, доставили человеку радость! Нет. Даже рисование, даже чтение – всё было двойка. Хамская педагогика, рассчитанная на единственный тип детей – быстрых, смышленых, активных – и подавляющая детей впечатлительных, медлительных, эмоциональных. Потерявший веру в свои силы, сутулый, несчастный – с какой безнадежностью он каждый день шел в школу! А дома, вместо того чтобы готовить уроки, потому что – какой толк? готовь, не готовь – все равно хуже всех, – он изрисовывал клочки бумаги похождениями отважных землян на чужой планете, где властвует злая паучья цивилизация, зачитывался приключенческими книжками, мечтал, сочинял стихи…

К восьмому классу он повзрослел, обрел некоторую уверенность, отметки стали лучше, но все равно все десять лет учебы ему не хватало того самого года детства, который я отняла у него, отдав в школу шестилетним. Принесла его в жертву двум повестям, которые не стоили капли его мучений. И от армии я его не спасла – отслужил своё после института, в котором не было военной кафедры.

Нет, не мой удел – сопротивляться судьбе. Жизнь сама «везет» меня куда надо. А я не послушалась, пошла наперекор и едва не сломала жизнь сыну.

На этом я хотела закончить главу об Андрюше. Но как тот поэт, что с детства не любил овал, так я с детства не люблю плохих концовок, ни в книжках, ни в жизни. Поэтому нарушу композицию, перепрыгну сразу через несколько десятилетий, в которых много чего было в жизни Андрея. Он врач-физиотерапевт. Давно живет в Польше. Работает в Варшавской клинике. Счастливо женат. У него семнадцатилетний сын, взрослая замужняя дочь, маленький внук. Вот три письма, полученных по электронной почте.

18 марта 2011 г.

…Интересный случай на работе: пришла молодая женщина с частыми мучительными головными болями. Врачи ничего толком в течение двух лет не обнаружили. Я спрашиваю: у вас давно эти боли? – Со времени рождения второго ребенка, то есть уже два года. Да еще осложнение – вылеченный рак шейки матки. Я решаю, что надо как-то связать голову и таз – причина явно там. Обращаю внимание, что грудной отдел позвоночника прямой как гвоздь, а это очень плохо – при ходьбе не происходит амортизации, и это может быть причиной мигрени. Вопрос: почему грудной отдел стал прямым как гвоздь, ведь он у нее сам по себе здоровый и свободно сгибается? Значит, причина ниже – неправильная позиция таза. Начинаю искать причину в мышцах, действующих на таз, и тут же нахожу ответ – напряжение в нижней части живота. Начал делать нейромобилизацию глубоких мышц и нервных центров живота. И помогло!

Такие вот головоломки попадаются.

А у вас как дела?

23 май 2011 г.

…Привели тут ко мне 14-летнюю девочку-скрипачку. Поехала с отцом в Альпы на лыжах кататься, и хряп – перелом в районе локтя. А это очень нехорошее место, особенно для скрипачки. Неопытные терапевты часто совершают ошибку – начинают растягивать, но сустав настолько нежный, что растягивать его ни в коем случае нельзя. Локоть может обездвижиться навсегда. Как в сказке про царевну-лягушку – сжег шкурку, и всё испортил. Вот и здесь: вроде всё нормально, а локоть не разгибается.

Ну, тут никаких чудес не было. Точнее, было обыкновенное чудо – очень кропотливая и долгая работа, миллиметр за миллиметром. Собственно говоря, девочка сама разогнула локоть, а я ей специально не давал, мешал, и она, борясь со мной, постепенно победила. А между делом оказалось, что ее прабабушка была знакома с моим дедушкой – вместе отбывали ссылку в Тобольске.

26 июля 2011 г.

…К каждому пациенту надо еще ключик подобрать. Со скрипачкой я особо не мучился. Она оказалась по натуре работящая и мечтательная. Пребывала в своем улыбающемся и герметичном внутреннем мире и при этом работала как лошадь.

С дедушкой Збышеком было сложнее. Ему восемьдесят пять лет, последние четыре года он мог передвигаться только в кресле на колесах, да и то с трудом. Он был физически и психически согнут болью и почти потерял надежду на достойное выпрямленное существование. Мне он сначала не верил, мнил, что мне на него наплевать, что он мне не нравится. Надо было его хвалить за малейший успех, как маленького ребенка. Когда наступило первое улучшение, с ним стало гораздо легче. Но главное – он ХОТЕЛ встать. У него жена с альцхаймером, и надо ее все время пасти – показывать дорогу в туалет, на кухню. Так-то крепенькая старушка, немногословная и даже не сразу поймешь, что в голове туман.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю