Текст книги "Бог, природа, труд"
Автор книги: Анна Бригадере
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
СЕЯТЕЛЬ
– Пойдем к отцу, Аннеле.
– А где он?
– За бугром. В поле, что у большака.
Аннеле рада-радехонька, готова за какие угодно горы идти, куда ни позовут.
За руку маму не взять, обе у нее заняты. Вцепилась в материну юбку и поднимается за ней по косогору.
Посередине гора прогнулась, точно корыто. А над ним небесный полог, отороченный лесом. Стебельки отцветших цветов, травинки, жнивье, кусты и деревья – все опутано легкими серебристыми нитями. А многие не нашли себе пристанища, парят в воздухе, липнут к одежде, к волосам. Трава в тени леса вся в жемчужных росинках.
Послышался шелест, мелькнула чья-то тень. Словно бы прокричал кто-то: «Прощай, Аннеле!»
Запрокинула она голову и глядит ввысь. Черный треугольник растаял в далекой синеве.
– Кто это, мама?
– Перелетные птицы. От зимы улетают.
– Куда улетают?
– В теплые края.
– В теплые края? А в какие теплые? Как в Янов день?
– Должно быть. Ни снега там не бывает, ни холода.
– Ни снега, ни холода! Там что, всегда цветут ветреницы и баранчики, кукует кукушка?
– Не знаю, я там не бывала. А кто бывал, те чудеса рассказывают.
– Чудеса рассказывают? А почему мы не уходим в теплые края?
– Потому что бедные мы. У кого денег нет, тому путь туда заказан.
– А у птиц есть деньги?
– Ну и сорока, все бы трещала!
– Ну да! А птицы отчего дорогу знают? У них что, деньги под крыльями?
Мать молчит.
– А что это деньги? Откуда они берутся? Мы разве нигде-нигде не можем добыть денег?
– Вот тараторка! Глянь-ка лучше, где отец!
– Где отец?
Они уже за бугром. По другую его сторону тянется ровное-ровное, залитое солнцем поле. Черное еще, только-только прошлись по нему с бороной. Кто-то в белой рубахе и белых штанах вышагивает по полю.
– Вон тот дяденька, что ли?
– Ты что ж, отца не признала?
– А почему он такой маленький? Как я.
– Потому что мы на горе, а, отец под горой. Сверху все меньше кажется. А кто на горе стоит, больше становится.
– А почему?
– Почему, почему! Все-то тебе расскажи!
Аннеле долго стоит, понять старается. Как отец странно шагает! Ноги высоко поднимает, словно кто за ниточку дергает. Поднимет одну ногу, а рука в большое, висящее на шее лукошко тянется, поднимет другую ногу – рука, словно молния, вылетает, а за ней – серое облачко. Облачко тотчас на землю опускается. И ни разу не собьется с шага, ни разу рука не задержится. И так без конца, никак не остановится. Что он там кидает? Может быть, это птички летают, величиной с пылинку? И-раз! – хватает из лукошка. И-два! – бросает на землю. «И-раз! И-два! И-раз! И-два!» – считает Аннеле. И кажется ей, что ее ноги тоже начинают подниматься, как отцовские. Дошел отец до конца поля, поворотился и легко зашагал по той же дороге обратно. И-раз! И-два! И-раз! И-два!
– Пошли, дочка! Что загляделась?
На меже, что огибает поле, мать расстилает белое полотенце, достает ложку, хлеб, миску с молочным супом. Но отец все не идет и не идет, все сеет. Но вот лукошко опустело, и только тогда он подходит, идет своей обычной походкой, улыбается.
– Ну что, пришли помощники? Сможешь меня заменить, малышка? Держи-ка лукошко!
И он вешает лукошко Аннеле на шею. Придерживая за перевязь, легко опускает его на плечи. И кажется девочке, что повесили на плечи жернова. До другого края лукошка старается дотянуться – никак!
– Ой-ей-ей, какое тяжелое!
– Да оно ж пустое. Это что! А вот когда отец наполнит его вровень с краями да носит целый день, пока все поля не засеет, вот тогда оно тяжелое.
Аннеле соглашается. Не помощница она отцу в этом деле, не смогла бы ходить пританцовывая рядом с ним, будь на плечах лукошко.
Отец утер лицо, обвел взглядом голубой небосвод и неторопливо принялся за еду. А вокруг парят, летают серебристые, сверкающие нити.
В воздухе снова раздается крик. И шелест белых крыльев.
Все трое запрокидывают головы. Долго глядят вслед. Пока колеблющийся неровный треугольник не исчезает за горизонтом.
– Перелетные птицы.
– Гуси дикие. Все утро летят и летят. Рано зима ляжет.
– Солнце греть перестанет? – спрашивает Аннеле.
– Перестанет.
– Кто б и нам дозволил поглядеть на теплые края! – печально произносит мать.
– Ничего. Возвратится и к нам тепло, словно перелетные птицы. По этой черной пашне летом с косами пойдем. Зашумят колосья, закачаются, словно лес. Мы их в снопы свяжем. Новый хлеб уродится. То-то будет на что поглядеть! Так ведь, дочка? – спрашивает отец, глядя только на Аннеле.
– Да, – отвечает Аннеле, и лицо ее озаряется улыбкой.
Пока отец здесь, в Авотах, на этом поле, тут и есть те самые теплые края.
– Почему отец танцует? – Аннеле заливисто смеется.
– Не танцует он, детка. Новый хлебушек сеет. Нельзя смеяться, святой это труд.
Аннеле замолкает.
– Святой труд! Это святой труд!
И вот они уже внизу, возле отца.
БАБУШКА
Говорила бабушка мало, да и долгие разговоры слушать не любила, особенно если касались они работы. Скажет, бывало: «Чем слова попусту тратить, взяли б и сделали», и пока батрачки спорят, кому за водой идти, подхватит ведра и засеменит вниз по склону. В гору подниматься ей было трудно, а через порог, да еще с ношей, – и того труднее. Но она только тяжко вздохнет: «Ах ты, сила моя, силушка, куда подевалася», – и больше ни словечка не вымолвит. Вот и все ее жалобы.
Не раз задумывалась Аннеле над тем, куда ж это бабушкина сила подевалась. И как часто с нею случалось, подумала вслух: «Сила, сила бабушкина, куда ты подевалась?» Услышала это старая Анюс и ответила:
– И то, куда подевалась сила-то бабушкина? Да тут она ее и растратила, горы в Авотах переворотила!
– Где переворотила?
– Да тут же, в Авотах, и ворочала.
– Большие горы? Больше, чем нынче?
– А что ж ты думаешь!
– А куда ж они подевались?
– Эвон одна гора-то и идет, – Анюс махнула клюкой.
А шел там отец Аннеле. Какая ж гора это? Ничего не понять.
Анюс же рассказывала дальше.
– И таких, как твой отец, было у бабушки шестеро. И две дочки. Да еще двое, те давно уж в земле лежат. А скотина, а поля – на версты протянулись. И молотьба, и ночи бессонные. Да и странники всякие: цыгане, евреи, нищие со всех сторон помощи ждут, со своими болестями и горестями – все к бабушке. Это что ж, по-твоему, не горы ворочать? Вот я и говорю: король в своем королевстве столько не сотворил, сколько бабушка твоя на этом свете дел переделала. Пять раз вокруг света обошла, если б кто ее шаги считал.
Тут только и поняла Аннеле, что это за горы такие, что бабушке приходилось ворочать.
Бабушка стоит на пороге, разделяющем столетия, и от каждого есть у нее ключ. Что бы ни сказала она, что бы ни сделала, все у нее иначе, все не как у других. И все, что ни скажет она, ни сделает, жадно подхватит повсюду следующая за ней, все тонко подмечающая младшая внучка Аннеле, дочка бабушкиного сына.
От порога хозяйской избы, словно корни от комля, растекаются тропки. Столько ими хожено-перехожено, что, считай кто-нибудь бабушкины шаги, как Анюс сказала, пять раз свет обойти можно. Но есть среди них три особенных. Одна тропка вела вниз к роднику. Долгие-долгие годы ходила по ней бабушка с ношей в гору. Летней порой, когда батрачки были в поле, одной приходилось обихаживать детей, по дому управляться, смотреть за скотиной. Многие сюда приходили и уходили, а она оставалась все такой же, всех подбадривала, за всеми присматривала, обо всех заботилась.
Вторая тропинка вилась через поле, через лес, потом поднималась круто в гору и выводила на дорогу, что вела к церкви. Сколько по ней хожено! Церковь была для бабушки деревней, городом, местом встреч с родней и знакомыми – дальше она никуда не выбиралась. И как бы стар и немощен не становился ты, в церковь надо было ходить пешком – запрягать в воскресенье лошадь считалось грехом. Так повелось еще в годы бабушкиной юности, и в старости она строго придерживалась раз и навсегда заведенного, не хотела нарушать устоявшегося обычая.
Третья тропинка, уже заросшая травой, вела когда-то к хибаре. Там, где прежде стояла она, по сю пору еще лежали четыре валуна, а вокруг росли посаженные дядей Ансисом молодые яблоньки. Когда-то это была обмазанная глиной лачуга, с трубой и железными крюками, под которыми разводили огонь, чтоб готовить еду. Поставили ее в годы бабушкиной молодости, когда сгорела хозяйская изба и имение вместо нее построило для жилья глиняную избенку, но без очага. И вот к этой-то продуваемой со всех сторон лачуге с очагом ходила молодая хозяйка десять лет, в стужу и жару, приходила ни свет ни заря, уходила затемно.
Зимними стылыми утрами, поднявшись вместе с петухами, она первая спешила сюда – посмотреть, не загасил ли ветер старательно присыпанные пеплом горячие угли. И тяжко было, если снова приходилось высекать огнивом искры из кремня – в те времена о спичках мало кто знал. Но если добрый дух уберегал угольки, и они, возрожденные теплым дыханием, вспыхивали, рассыпаясь искрами на конце сухой лучины или в коричневых ветках можжевельника, и свет слизывал причудливые тени с закоптелых стен, считалось это счастливым предзнаменованием предстоящего хлопотливого дня.
Запереть клеть, глянуть, накормлены ли собаки, засыпать пеплом угли в очаге, как повелось с молодых лет, – этим и сейчас еще завершает свой день бабушка. Особенно заботит ее очаг. Никому не доверит она этого. Разобьет пламенеющие угли, загасит тлеющие головешки, сгребет все в одну кучу и засыплет пеплом – сперва тем, что поближе, самым горячим, потом чуть остывшим и, наконец, совсем холодным. Когда кучка становится похожей на пирамиду и на ее поверхности не видно ни одной искорки, бабушка осеняет ее крестом и тихо шепчет что-то. Может быть: бог отец, бог сын, бог святой дух! Может быть: мать огня, мать огня, сохрани, сбереги, не дай погаснуть святой искре очага!
И хоть сама бабушка редко покидала дом, гостей в Авотах всегда было полным-полно. Правда, не все гости были настоящие. Одни приходили или приезжали один-единственный раз, и больше их никто никогда не видал. Они шли к бабушке за помощью: скотину ли вылечить, свои ли болезни и напасти…
Приезжали женщины с ребятишками, даже еврейки из Жагаре и еще более дальних мест. Ребятишки все были худые, с большими, уродливыми головами; говорили, бабушка избавляет таких детей от хвори. Про одну еврейку вот что рассказывали: осмотрела бабушка ребенка ее, как и других больных детишек, все косточки поразмяла, взвесила его на весах и дала матери пузырек со снадобьем и пучок корешков, сказала, как ими пользоваться, как за ребенком присматривать, и велела каждый день в отваре из корешков купать. Но мать ребеночка то ли все советы перезабыла, то ли смотреть за дитем не умела, но только посчитала, что самое главное – взвешивать, и давай стараться: и утром взвешивает, и вечером. А ребенок на глазах тает. Вернулась она в Авоты, плачет-заливается: «Вешай я, вешай свой ангел, а весы все не помогай!» Слова эти после часто повторяли в Авотах, когда кто-то ждал результата от бестолково сделанного дела.
Таких просителей принимала бабушка обыкновенно в полдень. И всегда бабушка спрашивала, а сам больной или тот, кто приходил за больного, отвечал. Кто приезжал раньше и не очень спешил, дожидался полудня, когда дом затихал и бабушка бывала посвободней. Но и тут ей не сиделось на месте. И пока шептала чудодейственные слова, по большей части написанные на серой или синей бумаге из-под сахара и обведенные меловым кружком с крестом посередине, шла она то в амбар, то в погреб, продолжая нашептывать слова и правой рукой легко осеняя бумажку крестом. В эти минуты даже Цитрон, попадавшийся у нее на пути, сворачивал в сторону, не осмеливаясь приластиться. Глянуть украдкой, ничего не спрашивая, – вот и все, на что решалась в эти минуты Аннеле.
В избе под самым потолком висели пучки сухих трав и корней, животворная сила которых была известна одной бабушке. Некоторые травы можно было собирать только в тот час, когда вставало солнце, другие – только в полдень, третьи – поздним вечером. Одни корни были выкопаны весной, другие – осенью; одни надо было сушить обязательно в тени, другие на солнце, третьи – в печи, на сильном жару.
Много целебных трав бабушка собирала сама, особенно из тех, что росли поблизости – места были знакомы ей издавна. Но немало трав приносили ей издалека в обмен на мешочек крупы или муку.
Приходила изредка старая цыганка, такая же знаменитая травница. Принесет, бывало, редкостное, невиданное растение прямо с корнем, найденное ею где-нибудь в лесной чаще. Бабушка внимательно осмотрит его: корни разотрет, сок из листьев попробует, цветы распотрошит и, если оставалась довольна находкой, на вознаграждение цыганке жаловаться не приходилось.
А перед началом летней страды Авоты становились огромной красильней. Куда ни повернешься – всюду разноцветные мотки ниток сушатся. Горшков с отварами и настоями из цветов, коры и корней у бабушки было видимо-невидимо. Ни одной хозяйке не удавался такой ярко-синий цвет – только бабушке. Красить научилась бабушка еще в юности. Рассказывали, что как-то еще деду своему наказала она привезти из города протраву, которую в отвар клали, чтобы краска ярче становилась и дольше не выгорела, а тот возьми да и забудь. Бабушка попрекнула его как раз в полдень, когда он с поля вернулся и постолы снимал. Так это его так задело, что он тут же вскочил, да, как был в одной постоле, прыгнул в телегу, на которой только-только навоз возили, и умчался в город. И не успели еще люди встать после полуденного отдыха, воротился он с покупкой обратно. Потом всем мужчинам советовал: избави вас бог женщинам на глаза попасться, коль нападет на них охота красить.
Случается Аннеле спать в бабушкиной каморке. Проснется она иной раз ночью и видит в тусклом свете, льющемся из маленького оконца: сидит бабушка и в руках у нее шевелятся спицы – позвякивают чуть слышно, словно крохотные бубенчики на колпачке у гнома.
Бабушка вяжет длинный чулок, серый, как вечерние сумерки. И что-то тихо шепчет. Считает. Словно вырывается на поверхность бурлящий под землей ручеек. Потом она сворачивает вязанье, складывает руки и начинает шептать еще проникновеннее, еще неистовее, словно стоит перед нею самый верный друг и поверяет она ему в ночной тиши тайны, о которых не должен знать никто на всем белом свете.
В ясные ночи бабушке часто не спится, она встает, подходит к окну и долго смотрит на звезды. Шаги ее легки, словно дыхание. Аннеле кажется тогда, что бабушка далеко-далеко, так далеко, что даже окликнуть ее нельзя, потому что не одна она. А вот кто с нею рядом, Аннеле не знает. Но он добрый. И в Авотах все могут спать спокойно.
Как-то в ясный зимний день бегала Аннеле по двору и вдруг увидела бабушку – стояла та у изгороди и пристально вглядывалась в сторону заходящего солнца. И чего это там бабушка заприметила? Так и подмывает узнать.
Но бабушка словно бы не замечает девочки. Ветер шумит, рвет бабушкину одежду, а по щекам ее катятся слезы.
Но отчего так пусто в той стороне, где садится солнце? Чего там не хватает?
Ой! Аннеле внезапно пугается. Там же нету, совсем больше нету березовой горы! Нет, нет, гора стоит, как стояла, нет только на ней ни одной березки, ни одного деревца. Все словно бритвой срезаны. Под корень их скосило, и лежат они теперь, как снопы поваленные, в своих белоснежных одеждах.
– Где березовая гора, бабушка? Где березы?
– Ты же видишь, дитя!
– Кто это сделал, бабушка?
– Кто б ни сделал, – отвечает бабушка.
– Почему же ты позволила?
– Куда уж мне! Вырастают дети, своим умом живут, родительских советов не слушают. Мог бы дождаться, пока глаза закрою, но нет, так, говорит, лучше. Может, и лучше, но придет лето, и этой красы нам уж не видать больше.
Аннеле понимает, что срубить березы велел дядя Ансис, и ни о чем больше не спрашивает.
Наступит лето, но не зазеленеют больше кудрявые березы, не будет туесков со сладким соком, не будет редкой красоты цветов, росших на тенистой горе, не будет и освещенной солнцем тропинки между березами и нивой, где шептались над ее головой колосья.
Так стоят они обе возле изгороди и оплакивают любимую березовую гору.
В ПОИСКАХ ЗЕМЛИ
По воскресеньям, в послеобеденную пору, приходят в Авоты гости – мужчины с соседних хуторов. Не играть в карты – они не так беспечны, как молодые парни. Не осматривать авотские луга и пашни, лошадей и постройки, как приезжающие в гости хозяева, нет у них ни лошадей, ни земли, они батрачат на соседних хуторах, как отец Аннеле в Авотах. И к отцу они приходят поговорить.
Аннеле по душе и эти люди, и их разговоры. Микелис Гелзис – маленький сухонький мужичок в клетчатых портах и сермяжной светло-серой куртке, которая, как он похваляется, еще со свадьбы сохранилась. Только войдет в комнату, какой-нибудь зубоскал не преминет встретить его словами: «Эй, Микелис, не шпи, не шпи, заворонки уз поют!» На что Микелис в ответ: «Вот жлые, так жлые! Правду бог говорит, што яжык беж коштей!»
И все – и больше не сердится. Привык, что посмеиваются над ним сызмальства за то, что некоторые звуки не произносит, а словами этими: «Не шпи, не шпи, заворонки уж поют!» – он будил как-то другого батрака.
Микелис говорун не ахти какой, но зато слушает он и глазами, и ушами, и рот откроет. И каждый раз, только кто-нибудь кончит говорить, он подтверждает: «Как зе, как зе! Вот и я говорю!» И бледно-голубые глаза его блестят, раскрасневшиеся щеки горят – так нравится ему тот, кто говорит.
Вилис Рудметис – тот горяч и зол, вспыхивает, словно сухой куст можжевельника. Кто бы ни говорил, тут же слово вставит, словно угрожая неизвестно кому. Одет он в толстый вязаный камзол, ему жарко, рыжая борода торчком, он то и дело ерошит густые вьющиеся волосы. Тут уж ему под ноги не попадайся!
Батраки заводят разговор о чужих, дальних странах, о войнах и перемириях, о курфюрстах и королях, господах и слугах. Но чаще всего говорят они о земле. И как родники сливаются в ручей, а ручьи – в реку, так и все их речи сводятся к одному – к разговору о земле. В центре всего этого отец Аннеле. Когда он заговаривает, остальные молчат, внимательно слушают. И даже Вилис Рудметис не перебивает. Чаще всего отец встанет посреди комнаты, а остальные вокруг. Кто помоложе да погорячей – стоит, кто постарше да поспокойней – сидит.
Много-много раз доводилось Аннеле слушать их разговоры, пока не поняла она, что земля нужна батракам и что земля – это такая штука, которую найти надо во что бы то ни стало. Для молодых парней земля ничего из себя не представляла. Ингус говорит: «На что мне ваша земля… Одна голова не бедна, а и бедна, так одна».
Тогда отец ему отвечает: «Будет жена, будут дети, хлебнешь и ты нашего горя».
– Нету правды на свете, нету, – сердится Вилис Рудметис. – По справедливости, у каждого должен быть свой клочок земли. А теперь как? У него есть, у меня ист. Почему у меня нет?
– Как зе, как зе! Вот и я говорю! – спешит вставить Микелис.
– Должна быть на свете правда. Искать только надо, – произносит Зангус, отец Юритиса.
А Вилис Рудметис перебивает:
– С дубинкой в руках надо искать. Отчего в имении все блестит? Отчего господа лоснятся? Не от нашего ли пота? А? Кто бедняку правду даст, если сам ее искать не станет? Вот я и говорю, с дубинкой!
Вилис Рудметис сыплет искры, как лучина, которой размахивают во тьме, а отец Аннеле произносит примирительно:
– Распустится ли цветок, если силой почку раскроешь? Заставишь хлеб созревать к Юрьеву дню? Всему свое время. Я только так скажу: настанут когда-нибудь справедливые времена и земля у всех будет.
– Как зе, как зе, вот и я говорю! – радостно соглашается Микелис. А Вилис Рудметис только шмыгает носом да помалкивает.
Так они беседуют, и слова отца примиряют всех. Но опять настает воскресенье, и опять все начинается сызнова. Пока Аннеле, наконец, как следует не разобралась: землю искать – значит искать правду.
И вот однажды утром просыпается и вся горит от нетерпения: самое важное из самых важных сегодняшних дел – отыскать землю и обработать ее.
Где она только ни побывала: нет такой земли, как ей надо, и все тут. Не диво, что и работники не нашли. Не простое это дело. Придется идти далеко-далеко. Искать как следует. Но прежде надо в дорогу собраться.
И Аннеле идет в комнату, где мать хранит корзинку с лоскутами для шитья, что-нибудь из нее да сгодится. И правда, хватает и на передник, и на шаль большую, и на платок – голову повязать. Собралась было Аннеле во двор выйти, да в сторону окошка глянула. Сидит возле него Карлина, серые льняные нитки мотает. А на подоконнике лежат огромные очки Юрисова деда в роговой оправе. Когда дедушка ищет что-нибудь или разглядывает, он цепляет очки на нос и сразу все видит и все находит. Вот ведь как просто: надеть очки, тут же и земля отыщется. Так-то, поди, надежнее.
А что Карлина скажет? Что скажет, то и скажет!
Аннеле тихо подходит к окну.
– Это можно? – несмело тыкает она пальцем в очки.
– А что, не даются? – спрашивает Карлина. – А ты попробуй, можно ли.
А разве нельзя? Аннеле размышляет, сомневается и, наконец, протягивает руку с твердым намерением: «Возьму».
– Коль можешь взять, бери.
И Аннеле не только берет, но тут же и надевает их, так что очки висят на самом кончике носа, а Карлина не только не говорит ни слова, но еще помогает Аннеле завязать тесемки за ушами. И так хохочет, так хохочет, что и Аннеле вторит ей.
Да, в очках совсем другое дело – далеко и искать не надо, со двора видно, где земля – вот она, под боком.
И в таком укромном местечке, что никто, кроме Аннеле, ее не видит, никто о ней не догадывается.
Надо только проползти под высокой дощатой изгородью, и работай себе хоть до седьмого пота.
Земля, которую посчастливилось отыскать Аннеле, круглая, словно каравай хлеба, вокруг поднимается лес раскидистых высоких стеблей, а на самой земле какие-то хилые, пожухлые ростки с одним-двумя крохотными листочками.
Они-то ей зачем? Повыдергала их Аннеле все до одного, кинула в высокую траву.
И давай землю обихаживать. Вспахала ее, отбороновала, межи провела и со знанием дела наделяет ею всех, кто нуждается. Юрисову отцу – под картошку, Микелису Гелзису – под ячмень, Вилису Рудметису – под рожь, на то он и косарь первый, отцу родимому самый большой кусок – под пшеницу. Трудится Аннеле не покладая рук, угодья свои обходит: не проклюнулось ли уже, а там, где не взошли ростки, там пересеять надобно.
Давно уж скинула свое дорожное одеяние, и даже очки, отыскавшие землю и исполнившие свое предназначение, соскользнули, упали неведомо куда.
И кто знает, что вырастила бы Аннеле на своей земле, не испугай ее в самую страдную пору устрашающий вопль, раздавшийся над головой, словно гром среди ясного неба. Глянула она вверх и увидела прямо над собой бахрому серого платка, из-под которого метали искры черные, злые глаза Каминскенихи.
– Оюшки, грядка моя! Люди добрые, гляньте, что надо мной учинили! Да пристало ли человеку дите свое так распушать! Да и не дите это вовсе, тварь злобная! Что из нее вырастет! Ни богу не уступит, ни людям… Я этого так не оставлю! Пусть мне возместят! Пусть до последней копеечки выплатят…
Чувствует Аннеле, что самое время припустить со всех ног. И мчится она сквозь заросли крапивы, сердечко вот-вот из груди выскочит. Но куда тут спрячешься? Мир вдруг съежился, стал крохотным-крохотным, осталась только одна карающая рука. Рука матери. Близко она, близко, ах, как близко! И самое важное, самое прекрасное дело сегодняшнего дня закончилось так невесело, потонуло в горестных и долгих всхлипываниях.
Весь оставшийся день Аннеле бродила печальная, понурая. Не пойдет к людям, пойдет лучше к соснам, что на опушке леса, к незабудкам, что цветут в канаве вдоль болота. Незабудки и сосны могут цвести и расти, как вздумается, делать то, что по сердцу, а с Аннеле слово взяли – никогда-никогда так не поступать, как сегодня. А чтоб не забыла она своего обещания, ей хорошенько всыпали.
Ну и пусть! Боль быстро проходит, если приноровиться втягивать мускулы в том месте, которому достается больше всех. Больно совсем другое – как нежданно-негаданно белое стало черным, добро оказалось злом.
Как сладко томилась душа, когда вышла она поутру искать землю и правду, и вдруг стало так, что и земля, и правда – все принадлежит злой Каминскенихе.
Рыдания уж поутихли, когда проходившая мимо Карлина погрозила Аннеле пальцем.
– Спасибо еще скажи, что прибрала я дедовы очки, а то б досталось тебе на орехи как следует.
Аннеле даже опешила. Неужто это та самая Карлина, которая еще поутру была ее сотоварищем, сама помогала надевать очки и так весело, так заразительно смеялась?