Текст книги "Бог, природа, труд"
Автор книги: Анна Бригадере
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
ПАЛЬЧИК БОЛИТ
Весна уступала свои права лету, и чем быстрее оно приближалось, тем больше становилось работы. Люди только бегом и бегали.
Мать трудилась не покладая рук. Аннеле же чувствовала себя в безопасности, лишь уцепившись за материнскую юбку. Кто знает, что таится в чужих углах этого незнакомого дома? Как доверишься чужим лицам, которые порой наклонялись со своих высот к маленькому человечку, то смеющиеся, то шутливо сердитые, то приветливые. Кто знает, друзья это или враги?
Матери надоело неотступное преследование, и она часто гнала от себя девочку: пусть сама играет. Но повернуть жизнь на свой лад Аннеле еще не умела.
Как-то утром присела Аннеле у костра, на котором мать готовила завтрак. На закоптевшем крюке бурлил большой котел. Пламя весело потрескивало, красные бусины искр, разбиваясь о толстое дно, разлетались в разные стороны. Аннеле так и подмывало схватить эти бусинки. Но только она потянется, мать тут же осадит: – Берегись, горячо!
Но ведь если все время слушаться, как узнаешь, что такое горячо? Дотронусь, и все!
И дотрагивается.
Ой, как больно, как горячо, до самых косточек, до самых жилочек! Теперь-то Аннеле знает, что такое горячо! И знает еще: сама виновата, и плакать нельзя, а что делать? Втягивает голос внутрь что есть силы. А внутри куда деть? Голос застревает в горле, а когда вырывается, то с таким шумом, что у матери уши глохнут и поварешка из рук вываливается.
Пальчик выпрямился, торчит, словно зайчик на пеньке. Мать схватила, осмотрела – ни крови нет, ни ранки. Этакий пустяк и плакать! И за то, что понапрасну испугала и не слушалась, Аннеле достается хороший шлепок.
Мама побила! Это было еще больнее, чем обожженный пальчик. Но где болело, сказать она не могла. Глубоко-глубоко внутри. Аннеле прижала руки к груди и, жалобно плача, свернулась, словно береста на огне.
Ой, как горячо, как жжет, но где горячо, не знала!
А матери хоть бы что! Схватила посуду и вот-вот выбежит во двор.
Не тут-то было! Не пустит Аннеле, заставит признать, что обидел ее этот гадкий котел, и отругать его как следует. А ее приласкать, приголубить, ведь ей так больно…
И вот куда мать ни повернется – Аннеле тут как тут; одну руку оторвешь, она двумя вцепится и, поджав ноги, повиснет на материнской юбке, словно яблоко на ветке; шикнешь на нее, чтоб молчала, верещит, словно на вертело посадили; а когда мать – в одной руке ведро, а за другую Аннеле ухватилась – пытается выскочить во двор и обе застревают в дверях, Аннеле получает еще один шлепок и, схватившись за косяк, кое-как удерживается на ногах. А мать уходит, пригрозив вернуться с хворостиной.
Аннеле, вцепившись в косяк, поливает его обильными слезами. В дверях она всем мешает, но с места не двигается. Кто ни пройдет мимо, толкнет: «Ай-ай-ай! Как не стыдно! Большая девочка, а ревет, как телка».
Не стыдно? Стыдно, так стыдно, что и глаз не поднять. Но что поделаешь, если такая тяжесть от обиды и боли во всем теле, что не шевельнуться?
Подошла и старшая из девочек, что в Юрьев день встречала ее в блузке с пышными розовыми рукавами. А уж она такая насмешница! Только увидела Аннеле, тотчас завела:
– Гляньте, люди, гляньте:
Козлик убежал,
Рожки потерял!
Ищите, люди:
Где козлика рожки?
Вот они, вот: торчат,
Словно острые наросты!
И она дотрагивается до лба Аннеле.
Аннеле перепугалась до смерти и, затаив дыхание, коснулась лба больным пальцем.
А вдруг и вправду на лбу рога растут?!
Нет, гладкий; как был, так и остался гладким, три сколько хочешь.
А насмешница знай себе хохочет, заливается.
Аннеле поняла, что обманута, и глаза ее снова наполнились слезами.
Вот и эта большая девочка смеется над чужой бедой! Ах, все так плохо! Куда ни глянет, ничего не видит, только словно где-то в тумане мелькает мать, видно, хворостину ищет; если она придет с нею, всему конец. Только и остается, что бежать: далеко-далеко от таких людей.
Ноги несут Аннеле в неведомые края, где она никогда еще не бывала. За хлев, за сад, ну и что с того! Вот и рига позади. Волнуется под ветром молодая рожь, течет, словно зеленая река. Пусть себе течет. Аннеле не до нее – бежать надо.
Но вдруг, откуда ни возьмись, на пути – огромная-преогромная яма. Дальше и ступить некуда. Невольно остановишься.
А что там такое блестит, в самой-самой глубине? Надо посмотреть.
Аннеле ложится на живот и на подушке вязкой глины скользит вниз.
А тут что? А тут коричневая вода, посредине опрокинутая бочка, а на самом ее краю зеленая лягушка. Блестит на солнце и квакает:
– Доброе утро, Аннеле!
Но Аннеле молчит, думает, знакома ли она с лягушкой.
Ей кажется, что знакома. Она опускается на колени на свою глиняную подушку и жалобно тянет:
– Пальчик болит.
– Зеленая трава, зеленая трава, – выпускает лягушка через одну надутую ноздрю.
Аннеле поворачивает голову. Где?
И правда. Самый край ямы оторочен мягкой, бархатистой травой. Вот бы потрогать, но Аннеле еще раз горько вздыхает:
– Очень болит.
– Белые березы, белые березы, – выпускает лягушка через другую ноздрю.
Аннеле запрокидывает голову.
Да, вот она стоит, большая береза, единственной ногой чуть ли не в яме, а за ней еще много таких, не сосчитать.
А первая береза поднялась в самое поднебесье, так что и вершины не видно, сколько ни смотри. Как же так, надо пойти поискать, где она кончается.
Но край ямы наверх не пускает. Куда ногу ни поставь, всюду глиняные подушки, и, весело кувыркаясь, скользят они вниз вместе с Аннеле.
– Никак, – жалуется Аннеле лягушке.
– Зеленая трава, зеленая трава, – поучает лягушка.
Да, если за зеленую траву держаться, то получается, тогда совсем иное дело.
Трава-мурава протягивает пучок то одной руке, то другой, а то обеим сразу, чтобы было за что ухватиться, и вот Аннеле уже наверху.
– Береза, береза, где твоя верхушка? – высматривает Аннеле, бегая вокруг дерева. А верхушки нет как нет.
– Какая ты большая, больше, чем рига в Калтынях, – удивляется Аннеле.
– Что мне калтыньская рига! За пазухой спрячется! – выхваляется береза.
– Теплая, теплая у тебя одежка.
Аннеле прижимается щекой к белой бересте. Теплая. Ласкает, гладит, целует ее.
Кружево свисающих ветвей касается щеки Аннеле, словно легкая, душистая волна.
– Какие длинные-длинные волосы, – дивится Аннеле, сравнивая толстую косу ветвей со своими белыми завитушками, торчащими из-под желтого платка, словно мышиные хвостики.
– А у меня не такие длинные.
– Вырастут, вырастут! – успокаивает береза.
– Где же твой голос? – ищет Аннеле, запрокидывая голову.
– Ищи, ищи!
Где же ему быть, как не в тех зеленых кудрях, не в той синей-синей выси. Там примостился он, на самом верху, сидит и крыльями машет.
– У-у! – смело выкликает Аннеле и снова припадает к березе, пытаясь обнять ее своими маленькими ручонками.
Не получается.
– Толстая-толстая.
– Все толстые, все добрые, – раздается певучий голос на самой вершине.
Да, все добрые. Вон они стоят. Много их. Пересчитает-ка их Аннеле: раз, два, пять; раз, два, пять!
Одни сочтешь, другие появляются, эти сочтешь, новые тут как тут. Раз, два, пять; раз, два, пять!
Аннеле идет, не торопится, Аннеле бегом бегает: эта белая, эта белая. Все, как одна, одна, как все: раз, два, пять!
Вот уж много сосчитано их, и тогда березы начинают прятаться. Одна спрячется, вторая; но тут появляется целая вереница других, низких, приземистых, до самых пят укрытых толстыми зелеными зипунами. Стоят плотно-плотно. Нигде не проберешься.
Аннеле оробела, а остановиться не может. Но как подошла к этим раскорякам, так земля под ногами закачалась; сделала еще шаг – нога утонула, словно в подушке. Постола наполнилась водой, как корытце, ой! Ледяной холод пронизал до костей.
Аннеле приставила вторую ногу – и та промокла. Теперь два корытца. Пузырясь, коричневая струйка поднимается над шнуром, достает до косточек. Все выше и выше.
Ой! Что это? Не шевельнуться. Словно она замурована. Нехорошо это. Недобрые раскоряки. «Чмок, чмок», – раздается в чаще.
Ой! Аннеле оглянулась. Все березы остались позади. А что они могут сделать? Ведь и они замурованы. Но они добрые.
– Березы, березы, подсобите!
– Раскинь руки, вытаскивай ноги!
Да, на это у Аннеле сноровки достанет.
Она вскидывает руки, наклоняется назад, находит равновесие, вытаскивает одну ногу, вторую, снова вязнет; потом быстро, быстро, быстро перебирает ногами, не давая наполниться водой постолам, и, когда ноги ступают на твердую землю, бежит что есть мочи туда, где белеют березы, бежит подгоняемая страхом, все дальше и дальше, туда, где призывно золотится поле.
И вот уже Аннеле на солнце. Тут луг, а вдоль кромки леса вьется дорога, по которой она приехала сюда в Юрьев день. Тогда луг был черным, а сейчас зеленый-зеленый и весь усыпан золотыми звездочками. Иные уже погасли. И вместо них появились ощетинившиеся пуговки одуванчиков. Коснется ветер головок, щетинки отрываются и улетают, летят в дальнюю даль.
Что ветер умеет, умеет и Аннеле. Она надувает щеки и с такой силой дует на пуговки, что сразу целый ворох щетинок испуганно взлетает и бросается врассыпную, как полова. А Аннеле знай себе дует во все стороны да гоняется за ними по лугу, пока все щетинки не попрятались кто куда, так что и гонять стало некого.
Ну, а когда дело сделано на совесть, можно и отдохнуть. Да и прошла она чуть не полсвета.
Трава густая-густая, полевица высокая, на прямых стеблях качаются вокруг красные и зеленые пупырышки. А что там внутри?
Пупырышки твердые. Ой, какие твердые. Аннеле давит изо всех сил, пока они не лопаются.
Аннеле! Аннеле!
Острая, пронзительная боль ударяет по пальцам: лопнул волдырь на месте ожога! Вот тебе за непослушание!
– Ой, как больно, пальчику больно! – Аннеле раскачивается от боли и озирается по сторонам.
Нет никого. Ничего нет.
Аннеле испуганно смотрит.
Ой, что же это?
Где изба? Ой, где изба?
Густая трава, полевица высокая, прямые стебельки с нераспустившимися цветами. Ни одной избы нет. Исчезли, словно и не было их на свете.
– Сюда-а, сюда-а! – зовет Аннеле и ждет, и не знает, кто придет. Стеснилось сердце от страха, тучей подбирается он к горлу, и вот уже разразилась туча потоками слез.
С плачем вскочила девочка и побежала искать дом, бежит, бежит, а лугу конца-края не видно. И такая она маленькая, что не разглядеть ей, где луг кончается; а там, за пологим холмом, за молодым ржаным полем виднеется крыша калтыньской риги.
Посреди луга алеет островок ярко-красных гвоздик. Только Аннеле на него ступила, как цветы стали цепляться за ноги липкими стебельками, и вот Аннеле уже растянулась на земле. Встревоженный шумом зеленый кузнечик прыгнул ей на колени и смотрит – удивляется.
У Аннеле разом высохли слезы и страха как не бывало. Кузнечик! Это же старый друг и знакомый.
– Си, си, си! Синее небо, синее небо! – поднимая то одну, то другую ножку, стрекочет кузнечик.
Аннеле перестала всхлипывать, словно гроза миновала.
Синее, синее небо. Славно.
Кузнечик то одну ножку поднимает, то другую и смотрит.
– Си, си, си! Солнце, солнце, солнце!
И в один прыжок скок Аннеле на лоб и – в траву.
На солнце жарко, точно в бане. От ног пар идет, постолы коробятся. С превеликим трудом, после долгих, настойчивых усилий, цепляя ногу за ногу, Аннеле удается стащить постолы, но как развязать намокшие шнурки? Ладно! Так тоже хорошо.
Было бы и совсем хорошо – лежать мягко, как на подушке, руки, ноги белые-белые, так и светятся, но где-то не так, как надо, где-то темно.
Пальчику темно.
Нет, не только пальчику, где-то в груди скребется маленькое-маленькое пятнышко, солнце обходит его стороной, и стучит оно молоточком, словно зовет: тук, тук! Но что это, Аннеле не знает. Долго-долго смотрит она в небо и думает. Голова наливается тяжестью.
– Баю-баюшки-баю, – шепчет ветер в траве.
– Си, си, си! Солнце, солнце, солнце! – трава и цветы, бутончики на тонких стебельках слили свои голоса в тысячеголосый хор и гладят, гладят Аннеле по щекам.
– Баю-бай! – хохотнул ветер и исчез, словно в воду канул.
Да, ветер-то улетел, но кто это идет?
Вот показалась голова огромной женщины: похоже, бабушки, но и не бабушки: одной рукой она прикрывает солнце, в другой тянет длинный-длинный платок и наступает прямо на Аннеле, прямо на глаза. «Дай мне палец!» – говорит женщина. Аннеле ничего другого не остается. Но только та взяла палец, хватает и саму Аннеле, концом большого платка завязывает ей глаза, и вот уже несутся они, как ветер. Чувствует Аннеле: не держат ее больше, вот-вот отпустят, а когда станет падать, пролетит сквозь землю, и упасть будет не на что. Вот беда-то какая! В горле у Аннеле кто-то кричит, кричит, но вырваться не может. А раз так, будь что будет – Аннеле собралась с духом и открыла глаза!
Открывает глаза и что же видит? Ни женщины, никого, только кто-то бежит по полю, кто-то зовет:
– Аннеле, Аннеле!
Да ведь это мама, ее дорогая, любимая матушка! Ну куда же вы все запропастились?
А нет ли в руках у матушки хворостины? Наверняка-то не знаешь, надежнее заслон выставить.
– Пальчик болит! – уже издали жалуется Аннеле матери.
Мать летит к ней, словно на крыльях.
– Не будет больно, не будет! Завяжу, утешу, приласкаю мою голубушку, дорогую мою, ненаглядную…
И мать поднимает Аннеле и несет ее на руках, целует и милует, все целует и милует, забыв и про хворостину, и про непослушного ребенка, и про мокрые постолы, про все, про все на свете.
А солнце ищет и не может больше найти в Аннеле ни одного темного пятнышка.
ОБРАЗЫ
Никому и невдомек, что Аннеле умеет читать. Увидит книгу или старую газету, выброшенную бутылочную наклейку или пожелтевший клочок бумаги, наклеенный на волоковое окошко, сложит букву с буквой, скажет вслух и слово выходит. Вот чудеса! И что ни слово, то образ. И диво-дивное – видишь то, чего и нет вовсе. Скажешь: з-и-м-а – зима, и тотчас увидишь белые поля, сады, укутанные сугробами, и ребятишек на санках, ну точь-в-точь, как в Каменах, а когда прочитаешь: ц-в-е-т-ы – цветы, то сразу запестреет чудесный калтыньский луг, желто-красный от лютиков и кислицы; скажешь: с-о-л-н-ц-е – солнце, и вот оно, ослепительно белое, стоит над липой, что растет у колодца, и горит красный угол в избе. Назовешь еще слово – новое диво. Вот в какую расчудесную игру умеет играть Аннеле! Никогда не наскучит.
Но случается Аннеле и горевать. Назовешь слово, а оно молчит, как его ни верти, как ни крути. Спросишь у матери, если та не занята, – ответит, а уж если некогда ей, бросит на ходу: «Этого тебе знать не положено. Много будешь знать, скоро состаришься».
Ну и пусть состарится! Подумаешь, беда! А что такое – состаришься? И когда это еще она состарится! Разве что через тысячу-тысячу лет, когда все слова будет знать и все на свете уметь.
Но сколько же можно жить в неизвестности – налилась она неведением, точно спелый колосок. Раз мать не говорит, пойдет к старшей сестрице – та сидит возле клети, чинит мешки и свистит, как батрак.
Подходит Аннеле к ней поближе, садится на корточки, подпирает ладошками подбородок и долго смотрит, как большая, блестящая игла снует взад-вперед.
«Сказать или не сказать?» – гадает Аннеле. Не очень-то она ей доверяет. И доверилась бы, да подчас сестрица так озорничает, что Аннеле никак в толк не возьмет, почему взрослые не бранят ее, – ведь бранят же Аннеле, когда она не слушается. Потому и не может сразу решиться.
Но вот слово выпорхнуло, что птица – и не поймаешь.
– Что это – вос-па-ри?
Штопальная игла замирает, свист обрывается, серо-голубые глаза вспыхивают.
– Воспари? Что это такое?
– Да.
– Хочешь знать?
– Д-да.
– Прыгать умеешь?
– Д-да.
– Ну так попрыгай. И воспаришь.
Аннеле подумала, отрицательно помотала головой.
– Не так.
– Что не так?
– Там еще слова: о-ду-ша!
– Душа! – Старшая так и покатилась со смеху. – Ах ты, кузнечик, где ты слова такие взяла?
– Ду-ша. Что это за слово? Скажи!
– Ах, сказать, чучело ты этакое! Сперва ты скажи, откуда знаешь такое слово?
– Из книги.
– Из какой книги?
– Из большой.
– Большой?! А как ты его узнала?
– Так я же видела.
– Показывай книгу! – приказывает старшая.
Аннеле поспешно бросается в батрацкую. На поставце, где книга всегда лежала, ее нет. Она перебралась на полку, что висит над родительской кроватью. Ничего не остается, как построить лестницу и лезть за ней. Сначала стул, на него скамеечку, а потом на кровать. Но кровать предательски мягкая, словно весенний рыхлый снег, и лишь свернув комом белоснежные подушки и уложив их друг на друга, Аннеле ощущает под ногами опору. До острого угла книги, который торчит над кроватью, дотянуться можно, а саму книгу не достать. Аннеле трудится в поте лица, тянется вверх, цепляет ее кончиками пальцев, пыхтит, подманивает, горит от нетерпения, и успех приходит, внезапный, как лавина: книга летит мимо ее носа, в белоснежные подушки, а потом вместе с подушками и испуганной Аннеле – на глинобитный пол. Но обе остаются целы и невредимы. Схватив книгу, Аннеле молниеносно выскакивает на двор. Сама, без чьей-либо помощи, находит нужное место и, водя пальцем по буквенным бороздкам, читает: «Вос-па-ри, о душа воз-люб-лен-ная».
С громким смехом старшая девочка вырывает у Аннеле книгу и, размахивая ею, кричит во все горло: «Эй, люди добрые! Сюда, сюда! Это чудо-юдо читать умеет!»
Сердце у Аннеле замерло. Только бы обошлось!
Но нет. Не к добру оказался этот крик.
Перепугались все: и мать, и старая Амалия, которая и это время рвала в огороде ботву.
– Что там еще с этой девочкой? – строго спрашивает Амалия, выпрямляясь во весь рост.
– Она читать умеет! Идите послушайте!
– Ты что смеешься, оглашенная? Грешно над словом божьим смеяться! – Старая Амалия оставляет работу, выходит из огорода, выхватывает у насмешницы книгу, осматривает ее со всех сторон – побывала та в грешных руках или нет?
Так и есть, побывала. Амалия, бабушка старшей батрачки Блиценихи, всего на своем веку насмотрелась, но не доводилось ей видеть, чтобы такое дитя малое, как Аннеле, всюду нос свой совало да над божественной книгой насмехалось, над книгой, от которой веет таким благочестием, что трепещет перед ней даже старая, поросшая мохом Амалия, куда уж там птахе вроде Аннеле.
– Боже милосердный! Кого растят! – И, положив книгу на валуны, подпирающие клеть, она оборачивается к матери и грозит ей пальцем.
Мать тоже выходит из сада – ведь Аннеле ее дочка. И начинает оправдываться. И читать не заставляла, и книгу не давала.
– Кто ж ее учит! Как найдет что печатное, так и бормочет про себя. Разве ж грех это?
– Так вот оно как! Не грех! Помутится в голове, такой тебе «не грех» будет! Мало, что ли, развелось богохульников! Сама-то от горшка два вершка, а уж печатное знает. Дай волю, она и по-писаному выучится. Попомни меня, хлебнешь еще с ней горя!
И, углядев, что Аннеле опять взяла книгу, Амалия говорит, как приказывает: «Книгу отобрать! Немедля! И спрятать!»
Аннеле вцепилась в книгу – не оторвать.
– Моя это, моя!
– Так-то вот! Я ли не говорила! Ужо глянете, что вырастет! Драть надо! – причитает Амалия, возвращается и снова сердито принимается рвать ботву. Ей что, пусть себе растет грешницей. Больно надо из-за чужого ребенка убиваться! Но от божьего суда все одно не уйти!
Перечить Амалии мать не может: гнев ее – святой гнев, во имя божье. Если провинилась Аннеле, наказать надо, яснее ясного. Но вот виновата ли Аннеле в том, что читать умеет, или нет, этого мать не поймет.
Посмотрит, что скажет Аннеле, все и прояснится.
– Кто тебе разрешил взять книгу?
Не может Аннеле на такой вопрос ответить.
– Как осмелилась ты взять книгу?
До чего же странные вопросы задают иногда взрослые! Ну как на него ответишь?
Аннеле гордая, прощения не просит. Не плачет. Стоит и молчит словно воды в рот набрала.
– И чего ты, мать, ждешь от такого дитя? – кричит Амалия из огорода, словно с амвона.
Аннеле получает тычок, и ее ведут в комнату.
Вот где вся правда раскрывается! На полу, в пыли, лежат белые подушки и одеяло – неопровержимое доказательство вины.
Второй тычок загоняет ее в угол. Ну и что из того, что краем глаза она видит, куда мать прячет книгу? Не нужна она ей больше! Пусть лежит себе хоть сто лет! И дела ей нет до нее! Для чего заговорила с сестрицей? Зачем спрашивала? Ну почему всегда так кончаются все ее самые горячие желания?
Ну нет, больше Аннеле спрашивать не будет, никогда, ни у кого. Сама будет думать.
Будет думать, пока не придумает.
Тут же в углу и начнет думать, долго думать.
Как же получилось с этой книгой? Пригрозили выпороть за то, что читать умеет, а минувшей зимой Кристапа пороли за то, что не умел читать. Сколько ни бился, все никак и никак.
Стоило Аннеле вспомнить о Кристапе, как комок в горле растаял и захотелось смеяться. Чудной этот Кристап. Только примостится Гедениха за прялкой и откроет книжку с вложенной в нее указкой, как Кристап тут же и спрячется. Куда подевался? И вот она бегает да у всех спрашивает. Но никто не знает. Кристап находил такие местечки, куда и мыши не юркнуть. Но Гедениха его все же отыскивала и с бранью загоняла в избу, охаживая по спине хворостиной. Кристап входил на длинных, негнущихся ногах, вздернув плечи так, что из-под куртки выглядывал край портов, садился, долго вертелся да чесался, пока Гедениха не умостится поудобнее и не поставит прялку на нужное место. Мать силком вкладывала ему в руку указку и книгу – сам он не шевелился, потом ждал, пока мать окликнет, и только тогда начинал протяжно, тягуче читать, тыкая указкой в каждое слово: «Я-а-я е-се-ме-я есмь-ге-о-го-се-гос-пе-о-госпо-де-дь».
– Господь, господь, – толкнет его Гедениха в бок.
– Господь, господь, – подражая матери, произносит Кристап.
– Ах ты, шельмец, обманывать меня вздумал! Там что, два раза «господь»? Там один раз. Скажи – господь!
– Скажи господь, – плача, повторял Кристап.
– Вот тебе: скажи господь, – Кристапу снова достается тычок. – Ах ты, неслух, имя божье вздумал осквернять? – И громким, срывающимся от гнева голосом Гедениха кричит прямо в лицо Кристапу: – Я есмь господь. Повторяй.
– Я есмь господь, – сквозь рыдания выдыхает Кристап, и крупные слезы капают с кончика его носа.
И так они сражались каждый день.
Кристап плавал по катехизису, пока тот не размокал, словно пареный веник. Тогда Гедениха со злостью вырывала книгу, и нос Кристапа тотчас высыхал. А пока мать заменяет катехизис книгой песнопений, Кристап зыркает вокруг и на Аннеле; потом вдруг сгорбится, растянет большими пальцами рот до ушей, остальные растопырит и скорчит самую что ни на есть препротивную рожу. Но так просто Аннеле уже не испугать, не маленькая, она только смеялась и подходила к Кристапу все ближе и ближе, чего никогда не осмеливалась делать во время чтения катехизиса. Книга песнопений ей нравилась, а катехизис нет. Кристап уже прочел ее и теперь только повторял наизусть. Для Аннеле эта книга тоже была что дом родной – ведь с тех пор как выпал снег Кристап читал ее вслух изо дня в день.
Все песни, которые повторял Кристап, запомнились и Аннеле. И когда чтец спотыкался на трудном слове, Аннеле, которая оказывалась поблизости, подсказывала; это ускользало от внимания Геденихи, дремавшей под монотонное жужжанье прялки. На добро Кристап отвечал добром. Когда ему удавалось заполучить книгу в неурочное время, он становился умником и хвастунишкой и раскрывал Аннеле все книжкины тайны: рассказывал про строгих «га» и «ка», про высокомерное «ха», безропотный, безликий мягкий знак, сердитые «ща» и «ча» и про всех их братьев и сестер. Тут Кристапу было раздолье, не то что с матерью. А когда Аннеле узнала каждую букву порознь, что ей стоило сложить их и прочесть!
И вот после того как Аннеле, не выходя из своего угла, побывала в Каменах, перепела все песни и села было в санки – прокатиться вместе с другими ребятишками по каменскому лугу, в избу вошла мать. «Будешь слушаться, можешь выйти», – сказала. «Непременно буду», – тут же пообещала она. Лишь бы не стоять больше на месте, лишь бы умчаться, как ветер. Но мать берет ее за руку, и обе направляются в клеть.
– Мама, мама, ты ларь откроешь, платки покажешь?! – Аннеле бежит вприпрыжку, скачет то на одной, то на другой ножке.
Мать и вправду подходит к зеленому, расписанному красными петухами сундуку. Когда тяжелая крышка откидывается, Аннеле хлопает в ладоши – не надо больше становиться на цыпочки и вытягивать шею, она и так может заглянуть в его самые потаенные местечки.
– Мам, сундук маленький какой стал! – удивляется она.
– Нет, это ты выросла, – отвечает мать.
– Выросла? – переспрашивает Аннеле и кладет руку на макушку. – Как это – выросла?
И она думает об этом долго, так долго, что мать успевает вытряхнуть все шелковые вещи и вот-вот захлопнет крышку. Вместе с крышкой взлетают вверх чудные дяденьки и тетеньки, столпившиеся на ее внутренней стороне.
– Мам, кто это? На каком хуторе они живут?
– Ни с какого они не с хутора. Это дамы и господа.
– Дамы и господа! – восторженно восклицает Аннеле, вцепившись обеими руками в крышку и не давая ей закрыться. Мать разрешает посмотреть.
Так вот они какие, дамы и господа! Один в длинных, выше колен чулках, туфлях с золотыми пряжками, в коротких штанах, вздувшихся пузырями, на плечах короткая зеленая накидка, шляпа с длинным белым пером. На одном боку сабля, на другом – кинжал. Усы лихо накручены, одной рукой в бок упирается, другой за саблю держится и смотрит прямо на Аннеле: «Ну, каков я?» «Дон-Жуан», – читает Аннеле. Второй и одет по-другому, и осанка у него другая, стоит в отдалении. Держит в огромных ручищах свиток и что-то показывает. «Ле-по-рел-ло», – читает Аннеле. А за ними дамы, в таких пышных одеждах, такие нарядные, что в глазах рябит. Донна Анна сложила руки, словно молится, Донна Эль-ви-ра схватилась руками за грудь. И много-много их, таких чудных, таких удивительных, но матери надоело, и вся недолга. И пока Аннеле просит, торгуется, мать захлопывает крышку, донжуаны и донны падают обратно в зеленый сундук, словно в могилу.
Но не тут-то было. Кто теперь похоронит их, раз они уже выходили из сундука! Куда ни пойдет Аннеле, они за ней следом. Отправится в свой роскошный Шишковый замок на опушке леса, где у нее чего только нет – и сад, и амбары, избы, огромные стада, – они тут как тут. «Откуда вы?» – смело спрашивает Аннеле. «Мы из господского дома», – отвечают тоненькими голосками. И ни капельки не важничают. Дамы и господа делают все, что ни прикажет Аннеле. Донна Анна и донна Эльвира поднимают свои шелковые юбки и идут доить коров, Лепорелло сажает снопы в овин, Дон-Жуан скачет в ночное. Вон мелькнуло его белое перо у ив, что возле бани! А уж как затеет Аннеле пир, есть на что посмотреть! В Шишковый замок съезжаются не только гости из зеленого сундука, но и родня отца и матери, и родня родни. Детей что муравьев в муравейнике, дам и господ тьма-тьмущая, в Шишковом замке всех не разместить, вот и приходится их выбрасывать в окна. Но они зла не держат. Там бескрайний луг, где все бутончики цветов – принцы, а полевица и цветы – прекрасные принцессы, там можно наиграться вволю, натешиться, какого бы роду-племени ни был каждый господин, и как бы ни была важна любая дама.
Так проходит лето, а когда подступит зима с ее морозами и метелями, спрячется Аннеле в самом укромном уголке избы, и всего у нее вдоволь – раскинет она золотую ткань своей фантазии и окутывает ею весь мир.
Но настает однажды темное утро, просыпается Аннеле, хочет открыть глаза и не может – залепил их кто-то воском, накинул путы на руки, на ноги. Напрягается она, открывает глаза и видит: во всех углах притаилась черная тьма, и лезут из нее Дон-Жуан со своим длинным пером, Лепорелло, донна Эльвира и кто-то еще, целая толпа, так что в глазах рябит, проскальзывают друг через друга, словно тени облаков, вытягиваются в тонкие нити, а лица их надуваются, как шары, и вот уже страшные чудища наступают на нее, давят на глаза, на самые веки, как колоды наваливаются на грудь, жарко дыша, так что теснит дыхание. «Мама, мама!» – только успевает вскрикнуть Аннеле, и непонятно откуда доносится до нее голос матери, которая из тумана протягивает к ней руки, и больше не помнит она ничего.
Долго еще одолевают Аннеле образы, черными и длинными лабиринтами хотят заманить в свое царство теней, и лишь после долгих недель блужданий память по тонкой шелковой нити выводит ее обратно на свет.
И снова поют скворцы, снова Юрьев день, и батраки собираются в путь – начинать новую жизнь.