Текст книги "Бог, природа, труд"
Автор книги: Анна Бригадере
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
В КАМЕННОЙ КЛЕТКЕ
ПОД ПОКРОВИТЕЛЬСТВОМ ТЕТУШКИ МЕЙРЫ
Раскачиваясь, вытягиваясь по-змеиному, грохотал поезд на стрелках: тук-тук-тук! тук-тук-тук! Вдруг взревел, как смертельно рассерженный зверь, выбросил сопящие клубы пара и остановился как вкопанный. Из вагонов стали высыпать все, кто давно уже стоял между скамьями и пустыми полками со своими пожитками – у кого в мешках, перекинутых через плечо, у кого под мышкой, – стоял, раскачивался в такт неожиданных толчков поезда, запрудив проходы и оттесняя уступающую всем дорогу деревенскую девочку, которая вышла последней.
Лизиня дважды успела пробежать вдоль вагонов. Быстрое рукопожатие и тотчас упрек:
– Где ты застряла? Я думала, ты не приехала. Теперь извозчика не достанем.
Извозчика, конечно, нет. Что ж, делать нечего. Вещей немного. Дойдут и пешком.
У Аннеле голова все еще гудит. Впервые ехала она на поезде.
Тук-тук-тук! Тук-тук-тук!
Перед глазами все еще бегут поля, леса, дома, дороги. Поля: а на них пахари, стада. Пастушок мечтательными глазами проводил поезд. Хутора: что за люди живут, как? Только начнешь думать, как они уже промелькнули, остались позади. Тук-тук-тук! Вот и лес. Леса густые, конца краю не видно, тени пронизаны солнцем. В глубине исчезают таинственные извилистые дороги. Куда ведут они? Только подумала, и нет уж их.
В окна вагонов, все время, пока ехали, бились тучи стрекоз. К долгой жаре. Леса звенят, а ей в город надо.
– Идем, идем, – торопит Лизиня.
Ну и бегут люди! Куда они так торопятся?
Они тоже торопятся, спешат, даже взмокли. Вещи тяжелые, под мышкой не удержишь, выскальзывают. Кто ж мог подумать, что они столько весят? Мимо едет извозчичья пролетка, лошадь цокает подкованными копытами. Извозчик смотрит, не отрываясь, приглашает: «Ну, что? Отвезу, куда пожелаете!»
Лизиня отрицательно мотает головой.
– Не стоит, раз уж такой кусок прошли. Дом здесь неподалеку.
И вот, наконец, улица Скриверу.
Большой двор. Серые, изъеденные дождем и солнцем деревянные ступени, вдоль второго этажа открытый навес. По фронтону окно и дверь, снова окно и дверь.
Скрипят ступеньки. На каждый скрип то в одном, то в другом, то в третьем окне появляется голова. Любопытный нос, волосы с сединой, все подмечающий взгляд.
Кто это такие? И сама себе Аннеле отвечает: елгавские дамы.
– Мойн[3]3
Доброе утро! (искаж. нем.)
[Закрыть], фрейлейн, мойн, фрейлен!
– Мойн, мойн! – спешит Лизиня пройти мимо.
– Сюда, сюда, входи!
Тут живет тетушка Мейре и этим летом Лизиня. Тут теперь будет обитать и Аннеле. В комнате сумеречно, сыро. Аннеле осмотрелась: комод с медными украшениями, широкий двухдверный шкаф, стол на крепких дубовых ножках, двенадцать стульев с выгнутыми мягкими сиденьями и прямыми спинками. Все желтое и блестящее, как масло. Приданое тетушки Мейры, что стояло в клети в Аках. Вместе с ней переехало в Елгаву и разместилось в тесных городских каморках. Да не по своей воле! Не все вещи и стоят-то как следует. Одна наискосок, другая и вовсе боком, стулья в одном углу по три пирамидой составлены.
– Добрый день, добрый день!
Посреди комнаты стоит рослая женщина. Вся в черном. Большие голубые глаза останавливаются на гостье.
Так вот она какая, твоя сестренка?
Быстрым движением руки она поворачивает девочку.
– А ну-ка, покажись, какая ты?
И безжалостно критикует:
– Юбка чересчур длинна. Почему? Она же не ходила к причастию. – И Лизине: – Приведешь в порядок.
– Да, да!
Но еще не все сказано.
Недовольно качает головой:
– Вытянулась. Веснушки. Нос курносый. Глаза маленькие. Откуда у тебя такие? У нас в родне глаза у всех, точно блюдца.
Аннеле, наконец, понимает, что так привлекает ее в тетушке Мейре, что кажется ей таким знакомым. Бабушкины глаза. Обе они одного роду-племени.
Она глянула в тетушкины «блюдца» и от души рассмеялась. Весело с такой тетушкой.
– Ах, вот как! Ты и смеяться умеешь? Бог тебе в помощь! Остальное сойдет. Лишь бы сердце было честное. Лишь бы характер не строптивый.
За шкафом закуток, почти вторая комната. Дощатый топчан, две белоснежных постели. Здесь будут спать сестры.
В крыше оконце. За ним снова крыши. Крутые, покатые, красные, зеленоватые, заплатанные, новые. Словно все это видела она. Когда? Когда в первый раз приезжала в Елгаву. Но сейчас они кажутся совсем другими.
– Обедать, обедать!
Один конец большого стола застелен желтовато-белой скатертью. Много таких в приданом тетушки Мейры.
На подносе в центре стола стоит котелок. Над ним поднимается пар, дно в горящей саже. Каждый наливает из котелка в свою тарелку, чтобы зря не возиться и не мыть лишней посуды.
Едят молча, быстро.
Сестры откладывают ложки, а дна в котелке еще не видно.
Тетушка посмотрела, головой покачала.
– Лизиня, возьми еще.
– Спасибо. Больше не могу.
– А младшая?
– Не могу.
– Что значит: не могу? Куда же мне девать дар божий? Все съесть надо.
– Может быть, придет кто-нибудь из ваших Малхен или Дорхен.
– Не отговаривайся! Не придет сегодня ни Малхен, ни Дорхен. Ну, девочки, возьмите каждая еще по ложке.
Пришлось зачерпнуть еще по ложке.
А Лизиня подшучивала:
– Ну и расщедрилась сегодня тетушка!
– Да разве ж знала я, что эта негодница так мало ест?
Негодницей была Аннеле.
Как только со стола убрали, сели за работу.
– А ты можешь пойти посмотреть город, – решила тетушка, обращаясь к Аннеле.
– Одна?
– Заблудишься разве? Большая девочка!
Подробно объяснила, что и где.
– Сверни направо, потом налево, до церкви. Там начинается Большая улица. От нее можешь идти куда вздумается. Только церковь из виду не теряй. По ней и дом легко найдешь.
Аннеле виду не подала, что боится заплутать, и пошла.
Улица от жары плавится. Сонная, скучная, унылая. Дома словно униформу надели: коричневый, зеленый, коричневый, зеленый. Одно-единственное веселое пятнышко и было на всей улице: окно тетушки Мейры на треугольном фронтоне. Белоснежные занавески, горшки с цветущей геранью.
Крест на роликах скрипнул, медленно повернулся, впустил Аннеле в небольшое огороженное пространство, которое называлось церковным садом. Пыльные обломанные кусты акации. Здесь начиналась и кончалась Большая улица. Прохожие встречались редко – базар давно кончился. На самом углу возле колоннады стоял какой-то лавочник, такой толстый, что пришлось сделать крюк, чтобы его обойти. Не вынимая рук из карманов, он повернулся точно так же, как крест на роликах возле церкви, и предстал во всем своем величии: в белой жилетке, через всю жилетку тянулась толстая золотая цепь от часов, лысина от уха до уха была прикрыта широкой прядью волос, на кривом носу торчали золотые очки. Насупившись, недоброжелательно он окинул взглядом деревенскую девочку с головы до ног: «Ну, знаешь! Что тебе надо в городе? В деревне, что ли, места мало?»
В воздухе запахло водой. Начались тенистые дорожки городского сада. Серебристой лентой мерцала Лиелупе. Белый стооконный дворец смотрел на зеленые луга и рощи. Ветер, прилетавший с полей, овевал его прохладой. Возле дворца начиналась дорога в Ригу. Повозки уезжали из города. Сельские жители спешили домой, завершив в городе все свои дела. Удалялись, уменьшались, исчезали, легкие, словно стрекозы. К вечеру все они будут дома.
Вот так же и Аннеле уезжала когда-то домой, погостив в Елгаве, уезжала к цветам и солнцу. Больше это не повторится. Никогда, никогда. Острая жалость пронзила сердце, перехватило дыхание. Ей суждено тут оставаться. Эти тесные улицы станут ее домом. Очутилась она в каменной клетке. Так сидела она долго, и мысли ее пели полям прощальную песню. А на скрещенные руки изредка скатывались слезы.
Стрекотали две машинки. Каждая делала свое дело. Лизиня шила из тонких, нарядных тканей. Даже в летнее затишье она не справлялась с заказами. Тетушка мастерила вещи попроще. Ее заказчицы не отличались особой требовательностью: и на каждый день, и в праздники – простой покрой, прочная ткань. Они были из многочисленной армии Малхен, Юлхен, Дорхен, которые и сами когда-то жили в деревне, а сейчас прислуживали немецким дамам в Елгаве: здесь они потеряли латышские окончания своих имен и так никогда больше их не нашли. Эти Малхены и не корчили из себя заказчиц с туго набитыми кошельками, дело скорее выглядело так, словно тетушка Мейре работает на них даром. «Как получится, так и делайте. Вам лучше знать!» – подобострастно говорили они, довольные всем.
Их не очень-то и волновало, что получится, гораздо больше интересовались они разговорами. Подсядут к тетушке и таинственно что-то нашептывают, нашептывают. Порою повествование прерывалось короткими всхлипами или быстрым, довольным смешком. Тетушка же ни на минуту не отрывалась от работы: уши-то у нее были не заняты. Крупное лицо ее с широким белым лбом, обрамленное черными гладкими волосами, излучало внимание. Она не повышала голоса, отвечала тихо, сдержанно, речь ее напоминала журчание ручейка, но журчание не монотонное. Слова скатывались с губ, словно пузырьки воды, перекатывающейся через гальку. Смешные словечки, и в глазах вспыхивали веселые искорки. Видно было, что она любит посмеяться, любит поговорить, слова ее были подобны указаниям жезла, который устранял заторы в нескончаемом словесном потоке ее гостей, указывая ему верное направление.
Машинка Лизини тоже ни на минуту не останавливалась. Так что в этом шуме мало что можно было расслышать.
– О чем они так долго говорят? – вполголоса обратилась Аннеле к сестре.
– О сердечных делах, – бросила Лизиня.
– Сердечные дела? Такие длинные! – Аннеле пожала плечами. Загадочный ответ!
Часто, бывало, останется какая-нибудь Малхен или Дорхен без места. И тогда она приходила к тетушке уже не с заказом, а с чувством голода. Ей вручали кастрюлю с двумя ручками, и она должна была съесть все содержимое. Тут уж не помогали никакие отговорки. После этого кастрюлю надо было вымыть и поставить на место. Таков был порядок.
Сколько оставшихся без работы накормила тетушка на своем веку! Словно была у нее тайная житница, из которой можно было черпать, не опасаясь, что она оскудеет. Правая рука не знала, что творит левая. Как в евангелии.
Тетушка Мейре, бедная работница? Ничего подобного! Это была земгальская боярыня, которая не уставала заботиться о своих подданных, кто, как и она, волею судьбы был выброшен из родного гнезда.
Тетушкин младший брат Ансис тоже жил в Елгаве, а старшие сестры Лизите и Лиените у другого брата – хозяина хутора. Брат этот, самый старший и самый невидный из себя, в один прекрасный день взял да и женился, чем несказанно удивил остальных братьев и сестер, которые давно и думать перестали о создании собственной семьи. Богатого хозяина в два счета околдовала молодая работница-литовка. Первыми, кого эти перемены вынудили покинуть старое гнездо, были тетушка Мейре и Ансис.
В крестьянских семьях было помногу детей, и места на хуторах всем не хватало.
Город взял немало статных, гордого нрава хозяйских сыновей и дочерей и многих из них превратил в работников и слуг.
Ансис был настоящим великаном – высокий, широкоплечий, выносливый. Служил кучером на улице Палеяс у какого-то барона. Приходил раз в неделю, когда сестра варила ему особую похлебку, которую тот ел с большим удовольствием, вспоминая детство. За это он приносил ей стирать и латать недельную смену белья.
Ансис был прямой противоположностью сестры. Стать та же, но под пышными усами ни намека на улыбку, в сердце ни намека на участие и доброту. Все стонал да вздыхал. Что за жизнь! Несправедливая, неразумная! Капризов у барона воз и маленькая тележка! Все терпеть надо. Каждого слова слушаться. Куда погонит, туда и иди. Ругань сносить приходится. Почему, за что? Да еще девки эти! Липнут, как малохольные. Так и норовят живьем съесть. Нигде от них покоя нет!
– Женись, Ансис, сразу покой наступит, – посоветовала Лизиня.
Синие глаза Ансиса сердито блеснули.
– Что глупости мелешь! Кому под силу в этакие-то времена жену содержать.
– А ну-ка, спроси у этой девчонки, сама-то она пойдет за тебя, – вставила тетушка.
– Правда, Ансис, взяли бы вы меня, если б я согласилась? – вызывающе обернула Лизиня к нему свою кудрявую головку.
Вопрос этот для Ансиса крепкий орешек.
Вздыхает.
– Времена уж больно тяжелые.
– Чего вздыхаешь! Куда тебе, старому холостяку, золотую птичку поймать! Разве такая девчонка пойдет за тебя!
– А то, думаешь, нет? Уж какие только принцессы ни слезали с трона, лишь бы порядочный человек посватался.
– Неужто? – недоверчиво качает головой Лизиня.
– А ты можешь поручиться, что мне лучше станет, если я женюсь? Нет, поручиться ты не можешь. А раз не можешь, то и не стану я бросать на ветер с таким трудом заработанные копейки. Ума еще не совсем лишился.
– Вот значит как! – Лизиня, изобразив разочарование, развела руками.
– Чего он все вздыхает, этот великан, – произнесла Лизиня, когда Ансис ушел.
– Не знаю, не знаю. Видно, и ему нелегко живется.
– Нелегко ему оттого, что шуток не понимает и скуп. Хоть бы крендель раз принес за все добро, что вы ему делаете. Спускать ему этого нельзя. Проучить надо.
– Да ты что! Если уж человек копить решил, его ничему не научишь. Да мы и не из тех, кто из-за денег станет артачиться.
– Вот, вот, он и копит. Зарабатывает и, знай, копит. А для чего? Ни себе, ни другому. Нет, нет, такой Ансис для жизни не годится.
Аннеле шьет, стежок к стежку укладывает. Тетушка глянула. «Что ж ты так? Такими мелкими стежками на хлеб не заработаешь. Это тебе не буквы выводить».
– Я по-другому не умею.
Тетушка размышляет с минуту, а потом говорит:
– Раз уж она умеет так вышивать, пусть петли обметывает.
Лизиня осмотрела работу сестры. Самой ей до смерти надоело метать петли.
– А вот на этом сможешь? – И она показывает рубашку из тонкого полотна.
– Попробую.
И ей вручают работу, и обметывает она петли, десятки, сотни петель, на гладких и на ворсистых тканях, на шелковых и бархатных, на белоснежных, тонких, словно бумага, мужских рубашках. Одни только петли и петли – так проходят часы и дни.
Но мысли ее не здесь. Как и повелось. Отыскивают самые разные пути и рвутся из клетки, в которой заперта она сама. Во-первых: как можно изменить судьбу? Как заставить ее быть благосклоннее? Как оказаться в том мире, куда стремится душа и от которого отделяет ее бездна? Что из петель не построишь мост через эту бездну, яснее ясного. Нужны деньги. В городе этот вопрос стоял еще острее.
А деньги, которые сразу же изменили бы жизнь, могли появиться только чудом. Найти бы на улице толстенный кошелек, который прямо лопается от набитых в него банкнот. Такой кошелек запросто мог выпасть из кареты, запряженной двумя, а то и тремя парами лошадей, что несутся по улицам Елгавы. Если поднять такой кошелек, тяжелый, словно мешок, и отнести, куда полагается, и если бы в нем были тысячи, а то и миллионы рублей, то что-то необыкновенное после этого должно было случиться.
Повезти могло и по-другому. Спасти, например, кого-нибудь от смертельной опасности, лучше всего ребенка какого-нибудь богача: вынести его из горящего дома, вбежав туда с мокрой простыней, – как читала она в книге, или вытащить тонущего из Дриксы или Лиелупе, или выхватить его из-под копыт бешено мчащейся лошади. Разве ж мало ситуаций и опасностей, которые могли бы увенчаться блестящим успехом? Столько возможностей у благосклонной судьбы осчастливить своих избранных!
Но избранница ли судьбы она? В том-то и дело. До сих пор она что-то этого не замечала. Может, и она из тех, кто, как Ансис, не годится для жизни? Для жизни? А какие же люди годятся для жизни? Такие, как Лизиня и тетушка Мейре. Особенно тетушка. Казалось, каждый день она начинала с новыми силами и даже самые обыкновенные слова, сопровождавшиеся характерным для нее тихим смешком, звучали каждый раз по-новому.
Сколько народу приходит к ней поделиться своими «сердечными делами»! А она сама?
– Спроси, Лизиня, а у тетушки тоже были «сердечные дела»? Почему она замуж не вышла?
Шум машинки не мешает тетушке расслышать эти слова, и она тут же начинает рассказывать, и в голосе ее не слышно печали.
– Ах, вот что! Вот что тебе хочется услышать. Ну, что ж. Это горе не так терзало мое сердце, как у других. Влюбленность? Не знаю я, что это такое. Поклонников было много. В юности отбою не было. Но присмотрюсь, бывало, поближе, и всегда находилось такое, через что не могла переступить, с чем не могла смириться. Обычно что-нибудь смешное. А если уж начинаешь насмешничать над ухажером, какая там любовь! Кто его знает, почему в молодости не полюбила. Видно, не судьба. И мне так было уготовано, и сестрам.
Может, ученье помешало. Требования-то стали другие. Тот не нравился, этот не нравился. Но однажды все-таки до помолвки дело дошло. Мать была согласна, отец. Жених, хоть и не молодой был, но тоже грамотный и богатый. Только напала на меня вдруг такая тоска – с отцовским домом не захотела расставаться, с речными заводями, чуть глаза все не выплакала. Так и осталась. Видно, не суженый был, коли отцовский дом показался милее.
– Иной раз, правда, мелькнет – упустила я что-то в жизни, – продолжала тетушка. – В детстве вот тоже однажды весну не видала, замучила меня какая-то детская хворь. И как юность вспоминаю – жаль мне той весны, когда не набегалась я вдоволь по лугам и рощам. Может, вот так же, где-то в самом потаенном уголке сердца жалость таилась, что не довелось пережить мне любовь. Кто знает! А без нее замуж не выйдешь. Предложения делали мне до самого последнего времени. Нынешней весной еще весточку прислал сельский учитель, вдовец, дети взрослые. Место у него хорошее, свой дом, жизнь безбедная была бы, если к этому только и стремиться. Но не могу. Сердце не лежит.
– Нынешней весной! – удивилась Лизиня. – Почему же не сказали об этом?
– Станешь разве всякие пустяки рассказывать? Да, не плохо было бы на свежем воздухе повозиться! А то все сидишь и сидишь, как проклятая. Так-то вот, – продолжала тетушка. – Из-за своего горя я бессонных ночей не знала, а вот из-за чужого не спать приходилось. Те ж самые крестьянские девушки, что приходят ко мне, простодушные и доверчивые, как дети. Иной раз так запутаются, что и выхода найти не могут. Вот и думай за них. И смех, и грех. Словно с тобой беда стряслась. А поможешь из беды выпутаться, и тебе в радость. И не только с молодыми так случается. Годы сердцу не указ. Ну и нахлопоталась я тут с одной, почти моих лет уже. Оступилась она и давай твердить: в реку да в реку. Там уж разговорами не поможешь. Пришлось того человека разыскивать. И вовсе не трудно оказалось образумить его. Надо было только подход найти. И стал он послушный и тихий, что тебе ягненок. Живут сейчас. Крестник растет, душа радуется.
– У вас за всех душа радуется.
– Жизни радуется. Это ты верно подметила. Большая доля выпала человеку, маленькая – каждому своя. Утром просыпаюсь, после молитвы первым делом думаю: «Ну, вот, снова мой день начинается! Что случится сегодня? Что увижу, что услышу, что пережить доведется?»
Вечернее солнце заглянуло в окно. Тетушка прервала рассказ:
– Спойте, девочки!
Начала Лизиня. Она помнила красивые вещи, которые довелось ей слышать в театре, где каждую весну гастролировали певцы из Риги. Она легко все запоминала и теперь пела своим молодым звонким голосом, воспроизводя незнакомые слова и звуки. Пальцы ее при этом проворно делали свое дело.
– Хорошо звучит, спору нет, – сказала тетушка, – но лучше б спели вы наши, деревенские. Уж так у вас славно получается.
И когда девочки бывали в голосе, она неслышно вставала, открывала окно и, прячась за шторой, смотрела вниз – не слушает ли кто, вытянув шею. И если кто-то стоял и слушал, она улыбкой его одобряла.
– Ах, эти песни, эти песни. Кажется, побывала в отцовском яблоневом саду, и берут сейчас из ульев первый летний взяток, и запах его пропитывает одежду, и вкус чувствуешь еще долго-долго, – произнесла тетушка и замечталась в тишине, потому что и песни смолкли.
– Мойн, мойн!
– Мойн, мойн!
И так с утра до вечера под навесом, возле тетушкиной двери, у нее в комнате – приходят к ней со смехом и всякими новостями.
– Мадам Зирнинь, мадам Коцинь.
– Фрейлейн Мейре!
Чаще всего в сумерках, когда работать уже нельзя, а лампу зажигать рано, одна за другой являются соседки и словно мухи облепляют тетушкин рабочий стол. Головы их, повязанные платками, качаются, будто колосья, в отблеске света, падающего из окна, голоса шелестят, словно листья, и шелест вдруг прерывается пылким восклицанием собеседницы. Они словно живые елгавские газеты, которые ссыпают на тихий тетушкин рабочий стол ворох новостей и последних событий, а тетушка, как настоящий шеф-редактор, сортирует их, оценивает, исправляет и подает в нужном свете. И все это делает с присущей ей любовью к жизни.
Воскресенье. Стол накрыт белой скатертью, дымится кофе, в корзиночке румяные хрустящие рожки от Зислака, в молочнике сливки. Чудесно!
Но Лизиня огорчена. Снова она проспала, и тетушка сама наводила красоту в доме.
– Не печалься, не печалься! Не всегда твой воскресный сон будет так сладок.
Рожки хрустят на зубах. Трудовые люди едят быстро, не задумываясь об удовольствии. Время и в воскресенье дорого.
Лизиня убирает со стола, достает бумагу и чернила. Любит она писать письма. Со всеми ровесницами поддерживает дружеские отношения. Переписывается даже с теми загадочными родственниками из Литвы, о которых часто говорят, но которых в Земгале ни разу не видели. Лизиня, когда работала у вдовы пастора Тидеманиса, познакомилась с одной из этих двоюродных сестер матери. Та не была еще замужем и, изредка наезжая в Елгаву, обычно останавливалась у госпожи, у которой жила, когда училась. Случайно встретившиеся родственницы понравились друг другу и подружились. Пасху Лизиня провела в Литве, в семье старого Ванага. Были они люди богатые и важные. Старшие дочери, выданные замуж за зажиточных латышей, жили, словно настоящие боярыни, старший сын купил землю неподалеку от польской границы, женился на полячке и отдалился от родных, младший, «гордость семьи», служил в Петербурге в гвардии, куда он будто бы уехал «сам на собственной лошади». Лизиня переписывалась с младшей дочерью. Но было это не так-то просто – не то что с братом или с подружкой детства. Молодая родственница была человеком образованным, и переписка велась на немецком языке. И как бы легко ни изъяснялась Лизиня, писать было совсем другое дело. Столько слов полагалось начинать с большой буквы! Как справиться со всем этим? Часто зажмет она кончик пера в зубах, думает-думает, потом головой покачает. Бросит взгляд на тетушку: не подскажет ли?
Что такое, что?
Знаки препинания! Вот где камень преткновения! Точка, вопросительный и восклицательный знаки – те-то всегда оказывались на своих местах, там, где им и полагалось быть, но вот запятые и точки с запятой! Куда их ставить, как с ними поступать? Тут решить было трудно.
– Что тут поставить? – Лизиня прочла предложение и вопросительно посмотрела на тетушку, грызя кончик пера.
Та подумала и придумала.
– Какой знак стоял у тебя перед этим?
– Запятая.
– Ну, так смело ставь точку с запятой, не ошибешься. Смело, смело, будет правильно.
Из церкви Анны донеслись звуки органа. Стоголосый хор сотрясал старые стены. «Яви нам свет лица твоего, господи!» Сельские прихожане исполняли последний псалом. Сейчас начнут городские прихожане.
Тетушка уже ждала, величественная и нарядная в своем воскресном платье, сшитом специально для церкви. Шляпа, богато украшенная лентами, держалась на самой макушке, оставляя открытыми блестящие черные волосы. Черная шелковая накидка со складками, отороченная кружевами, доходила до юбки, которая, словно кринолин, топорщилась на целой горе накрахмаленных нижних юбок. Черные вязаные перчатки в сеточку. В руках книга с золотой чашей на одной стороне, с крестом – на другой.
– Хватит тебе.
– Я уже кончила, – ответила Лизиня, резким росчерком пера ставя в конце косую подпись.
Перечитала и вздохнула. Получилось не так, как хотелось.
– Ладно уж, что теперь. И так будет хорошо. Никто ведь печатать не станет.
Звонили во все колокола. Горожане шли к заутрене.
Мойн, мойн! Туда, сюда!
Нарядные, в легких туфлях на тонкой подошве, спешили елгавчане в церковь: латыши в одну, немцы в другую сторону, а среди них полунемцы, которых было большинство. У всех в руках черные с золотым обрезом книжки: на одной обложке чаша, на другой – крест.
После обеда Лизиня собралась к своим подружкам – сестрам Гузе. В доме говорили о них часто. Слышала о них Аннеле еще на новине, и тогда казались они ей принцессами, что живут в стеклянных дворцах, на недосягаемой высоте. Необычную тревогу внесли они в ее жизнь еще весной, в год смерти отца, – обещали приехать поскучать в деревне. Мамочка тогда вся захлопоталась: понравится ли таким важным гостьям? Лизиня купила белые фарфоровые тарелки, стеклянную сахарницу, чашки с цветочками. Из льняного полотна нарезали и подшили скатерти и салфетки. Но и тут сомневались, по нраву ли им придется. До чего ж изысканные манеры, должно быть, у этих Гузе!
Не увидела их. Отец умер, и все намерения рухнули.
А теперь тетушка сказала:
– Послушай, а сестренку ты не могла бы взять с собой к Гузе? Там сад большой, приволье, вот бы где она побегала.
Гузе жили в пригороде, в красивом доме с садом. Родители у них были люди зажиточные.
Лизиня помрачнела.
– Они ее не приглашали.
– Знали, что твоя сестра здесь и не пригласили?
– Да.
– Тогда, конечно, нельзя.
– А я и не пойду, как бы ни приглашали. Пусть хоть в карете приедут, все равно не пойду!
Аннеле произнесла это слишком горячо, с ненужным пылом.
Тетушка строго округлила глаза.
– Ну, ну, ну!
И больше ни слова. Потом ласковее:
– Ну и ладно! Мы с тобой пойдем в городской сад.
С воскресной неспешностью тетушка долго рылась в комоде, выдвигала ящики, перекладывала старомодные платки, перечитывала пожелтевшие письма и заодно показывала девочке фотокарточки, на которых были изображены застывшие, с вытаращенными глазами и серьезными лицами люди, судорожно державшиеся за собственные колени. Смешные, какие-то деревянные были они. Но своей улыбкой и словами тетушка оживляла их, рассказывала, кем были они, что делали, и оказывалось, что это совсем не такие люди, какими изобразил их фотограф, подчинив своей железной воле.
На улицу вышли поздно. Но горожане все еще шли и шли в сад, словно паломники. Глотнуть свежего воздуха на целую неделю, полюбоваться летней красотой. Река и луга возвращали дневную жару. Окна белого дворца пылали рубинами. Крохотная, словно утюг, моторная лодка стрекотала посреди реки. Лиелупе погасла, весь свой блеск и свое мерцание отдала глубине. Плеск весел. Далекие голоса. Прерванная песня. Вспыхнувший и погасший огонек.
Но почему все такое чужое? Почему холодом веет от этой большой реки и такими мрачными кажутся мосты над рекой? Ничто не радует, не веселит душу, на сердце становится все печальнее и печальнее. Отчего?
Липовая аллея погрузилась в густой мрак. Редкие прохожие, все больше по двое, тихо переговариваясь, проходят мимо, возвращаются и снова проходят мимо. Как и они, ходят из конца в конец аллеи.
Наконец тетушка трогает девочку за локоть. Пора домой! И произносит при этом:
– Жаль, жаль! Был бы свободный человек, хоть всю ночь ходи. О многом можно было бы подумать, о том, как день уходит, о том, как прошло время и вся жизнь.
Через несколько шагов она останавливает девочку:
– Слышишь, как пахнет! Вода, луга, елгавские сады. Розы, левкои, резеда, табак. Лето в самом зените.
Эхом откликаются на улице шаги.
Внезапно протяжные звуки, словно белые лезвия, пронзают вечерние сумерки.
Что это? Трубы?
Трубы и еще что-то, свистит, рвется, шипит, тает, шелестит.
– Это же музыка, – взволнованно воскликнула Аннеле. – Такую я в первый раз слышу.
– Концерт в саду Ширкенхефера. Музыканты из Риги. Вечер тихий, вот и слышно далеко.
– Ах, как хорошо.
– Вот видишь! И в городе своя прелесть есть.
«В городе!» – прошептала Аннеле, словно впервые услышала это слово, радостно вздрогнув от донесшейся волны звуков, которая полетела над черными лабиринтами крыш и погасла в воздухе, где зажглись уже бледные звезды. Город! Привыкнет ли она к нему? Нет, нет! Он будет для нее манящей, трудной загадкой. Он будет большой и трудной книгой. Хватит ли жизни, чтобы прочесть ее?