355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Бригадере » Бог, природа, труд » Текст книги (страница 16)
Бог, природа, труд
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:59

Текст книги "Бог, природа, труд"


Автор книги: Анна Бригадере



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

ТРУДОВЫЕ БУДНИ

Словно партнеры в хороводе, менялись лето и осень. Школьники с хуторов солнечной Земгале снова запрудили елгавские улицы. Еще острее щемило сердце от слова, которым был отмечен каждый день Аннеле: отречение. Она о школе больше не говорила – все равно напрасно. Путь, который избрала она по собственному разумению в надежде познать жизнь, оказался ложным, для нее неприемлемым. Надо было все силы сосредоточить на работе, которую подсунула ей судьба: может быть, удастся все-таки освоить ее как следует.

Ранним утром приехал Мелнземис со своим старшим сыном Кристапом. Лошадь они оставили на постоялом дворе, каждый тащил на себе объемистый мешок. В одном была постель и одежда Кристапа, в другом съестные припасы. Для Зеленой улицы это явилось полной неожиданностью – Кристапа не ждали. Мелнземис сам решил: договорятся с хозяйкой, когда приедут, вместе все и обсудят. Они знали, что места у родни хватает, и Кристап сумеет пожить у них годик, пока в школу будет ходить, чтобы как следует считать научиться да по-немецки говорить – ни то, ни другое не очень-то ему дается. Дольше ходить в школу расчета нет – так и так хозяином будет. Продукты Кристапу возить станут. Будут себе варить, и его долю пусть закладывают, не придется лишний раз огонь разводить. Место для кровати да стола для него тоже найдется – ведь не откажут? А когда рожь обмолотят, и копейку сможет подбросить, пообещал Мелнземис.

В комнате, где спала мать, возле окна поставили для Кристапа стол, а за платяным шкафом топчан и покрыли его клетчатым одеялом. В первый день он вырядился – надел черный галстук, крахмальный воротничок, твердый, как дерево, и желтый, как трутовик, – видно, года два пролежал в сундуке у матери. А вечером сорвал этот хлам с натертой докрасна шеи. Завтра ни за что этот хомут не напялит, да и другие ребята пришли в школу, одетые по сельской моде – повязали пестрые платки. Ведь не в гимназию он ходит.

Настала осень, и работы прибавилось. Госпожа Ранка, самая приятная заказчица Лизини, была за границей и собиралась привезти чуть не полвагона премиленьких вещиц. А это значило, что к ее приезду нужно было освободиться, но прежде удовлетворить всех предыдущих заказчиц, которые настаивали на своих правах. Это были баронесса Хейдемане и вдова пастора госпожа Тидемане. Баронесса сообщила о своем приезде за день раньше, чем госпожа пасторша, поэтому к ней первой и надо было идти.

– Я сказала своим дамам, что у меня есть младшая сестра, которая у меня учится, и я должна взять ее с собой. Только с таким условием я согласилась работать у них дома.

– Что? Взять меня с собой? Что я, пакет какой-то?

– Ну, что ты, – погладила ее по плечу Лизиня. – Как же нам иначе устроиться?

– И они согласились?

– Как же им не согласиться? Вместо одной пары рук две получат, а платить станут за одну.

– Но это ужасно несправедливо!

– Иди скажи им об этом!

Аннеле попыталась скрасить горечь этих слов шуткой.

– Будем бегать по елгавским улицам с аршином и ножницами, как портяжка-еврей Иоске со своим сыночком или Ленивый и Шустрый Янкели.

– Будем делать то, что надо, – ответила Лизиня без улыбки.

Работать приходилось с восьми до восьми без перерыва. По утрам сестры встречали школьников, которые с портфелями и стопками книг спешили в школу. Аннеле пыталась не смотреть на них, идти мимо с гордо поднятой головой. Но как ни шла она, гордо или понурясь, избранники судьбы и внимания не обращали на маленькую работницу. Зато она думала о них весь день, весь день они стояли у нее перед глазами.

Хейдеманы жили в собственном доме на берегу Дриксы. Позади дома простирался сад, заросший деревьями и кустами, густой, без проблеска солнца. Сестры работали в комнате, окно которой затеняли высокие раскидистые каштаны. В комнатах был какой-то странный запах. Чем пахнет? Аннеле повела носом. Увядшими цветами, духами, чуть-чуть плесенью. Летом дом стоял необитаемым, окна почти не открывались. Воздух сырой, промозглый. Солнце сюда не заглядывало.

Лизиня молча ушла куда-то и возвратилась с охапкой одежды.

– Пори! – бросила одну вещь Аннеле. Она молчала. Не смеялась. Словно ее подменили. Похоже, угнетало ее что-то в этом доме.

«Так и суждено нам тут сидеть, словно в могиле?» – Аннеле тяжело вздохнула.

Довольно долго они работали молча. Вдруг за дверью раздался чей-то веселый голос, дверь отворилась, и влетела та, что распевала. Белый фартук. Белая батистовая наколка на пышно взбитых волосах. Протянула Лизине руку, шумная и быстрая.

– Добрый день, добрый день! Опять в нашу берлогу? У-у-у! – затянула она.

– Да что вы, Етыня, – старалась успокоить ее Лизиня.

– Дома ни души. Вы что ж, не слышите, какой тарарам мы на кухне устроили? Голубка уж не голубка, а настоящая сорока. Чтоб перевернулось все в этом доме мертвецов! Как сам с Алфонсом за дверь, так сама с козочками по магазинам. Сейчас они цветут – вчера баронов кошелек порастрясли. Теперь до обеда домой не жди. Может, еще прикажут обед в лавку к еврею нести.

– Барон снова уехал? Он же только вчера вечером вернулся!

– И хватило. Ночной головомойки с него хватило, – засмеялась Етыня. – Он, милочки, не чета этой сове. Да и кто запретить ему может? Уж лучше ему развлекаться.

– Что же это такое? Вечно одно и то же: барон Хейдеман развлекается. А как он развлекается?

– А сейчас покажу.

Етыня подбежала к столу и с силой стала бить по столешнице ладонью.

– Шлеп, шлеп, шлеп – вот его развлечение!

– Карты?

– А что б вы думали? Пьет и играет напропалую.

– А молодой барон?

– Алфонсинь-Пампушка? Пуговка? Берет пример с папаши. Как деньгами разживется, так и пускает их на ветер. А мы тут крутись. Ох, и достается! Только из-за его папаши и липнем к этому дому, словно мухи к горшку с медом, сердце-то у барона доброе.

– Так вы на стороне барона?

– А как же? Он для нас как гость, сразу и праздник. Столы ломятся, снеди в кухне пропасть'. Но пройдет время – и снова война. Сын на стороне отца, дочки с матерью. А та – ну, чистая сова. Как начнет на него наскакивать – сам черт не выдержит. Отчего бы ему не сбежать, коли еще и ангелы призывают?

– Карты?

– Карты само собой. Разве ж… И то и се, и то и се, мало ль чего нет на свете.

Етыня загадочно повела глазами.

– Ах! – с таинственным видом наклонилась она к Лизине. – Что я вам расскажу…

Но тут на глаза ей попалась девочка. Рассказчица смолкла. И затянула совсем другое:

– Ах, вот какая у вас сестренка! Учится? Ну, учись, учись! А что ж делать-то? Иголка – хлеб бедняка. Не пора ли вас на «вы» величать? Смех один! Тоже мне птица! К причастию не ходила еще? Ну, ясное дело, ясное дело.

Етыня, казалось, успокоилась. Подошла, перетряхнула одежду.

– Ну, что вот она с этими тряпками! На ярмарку, что ли, поедет? Шьет да перешивает. Еще два сундука такого барахла. Двенадцать у самой, двенадцать у одной козочки, двенадцать у другой. Ну и работы у вас! До второго пришествия не справитесь.

– Я сказала баронессе, чтобы она купила материал на новые платья. Так и договорились. Каждой по наряду, и все. Времени у меня в обрез. Не стану я этот хлам чинить.

– Вот и пусть раскошеливается. Экономить ей, что ли, надо? Разве у старья владелиц не найдется? Найдется, и немало. Пусть только оставит без присмотра.

– Баронесса экономна.

– Экономна? Сказки все это. Лучше послушайте, какую смешную историю я вам расскажу…

Тут Етыня внезапно умолкла – в ноздри ударил запах горелого.

– Ой, щипцы горят, – вскрикнула она и, уже стоя в дверях, добавила: – Я приду к вам работать.

Вскоре она вернулась с гладильной доской. Один конец пристроила на подоконнике, второй на рабочем столе. Потом принесла батистовое платье, а затем печурку на углях с дырками вокруг, в которые были воткнуты железные щипцы. Раскаленными щипцами Етыня стала ловко защипывать накрахмаленные складочки, которые сбегали по платью баронессы от ворота до самого низа рядами, как бесконечные клавиши рояля.

– Сибирь! Каторга! – вздыхала Етыня. – Сколько здесь рядов? Семь, а то и восемь. Щипай и щипай, как дурак.

– У нового будет двенадцать рядов.

– Да побойтесь греха! – Етыня даже застыла и покачала головой. Прикасаясь смоченным пальцем к шипящим щипцам, она несколько раз посмотрела на Аннеле, и взгляд ее ясно говорил, что девочка тут лишняя. Наконец Етыня не выдержала.

– Послушай, девочка, не хочешь комнаты барона осмотреть? А ну-ка, сходи! Пройдешь через две комнаты, попадешь в зал. Там есть на что взглянуть.

А так как Аннеле не сдвинулась с места, Етыня подошла к ней, взяла из рук платье, которое та начала пороть, и подтолкнула девочку к внутренней двери.

– Поразмяться не хочешь? Все равно эта сова тебе не заплатит.

Делать нечего – пришлось выйти, дать Етыне выговориться.

Аннеле стояла в зале, а взгляд ее блуждал вокруг – с натертого паркета на отливающие бронзой обои, на хрупкие, словно из соломки, столы и стулья с позолоченными украшениями. Вдоль стен зеркала, увитые золотыми виноградными гроздьями. В зеркалах можно было увидеть себя в рост. Как много зеркал!

Они так и притягивали к себе. Хотелось взглянуть на себя чужими глазами, изучить себя. Это было так необычно. Как же она на самом деле выглядит? Чересчур высокая, чересчур худая. Да и красивее ничуть не стала. Словом, многое можно пожелать.

В глубине зеркала она увидала картину в золотой раме. Она обернулась. До чего ж красиво!

Впряженная в невиданную двуколку четверка коней мчалась по голубовато-алым грядам облаков. Над ними, взявшись за руки, кружились крылатые младенцы. Прекрасные юноши, стоя в колесницах, правили лошадьми. Другие повисли на вожжах, словно отчаянно пытаясь остановить бег коней, но сами были преисполнены радости, так увлечены стремительным бегом, что, ликуя, подчинялись ему. Свет из-за кромок облаков струился, точно из бездонных колодцев, светом были пронизаны тела маленьких амуров, свет излучали ямочки их розовых щек. Кони косили огненными глазами, горделиво вскинутые ноги их серебрились, лица юношей сияли. И все они были охвачены единым порывом, безмерной тревогой, беспредельным ликованием и радостью. Куда мчатся они? В мир, в огромный, необъятный мир, словно посланцы света. Навстречу солнцу! Нет, сами они вели за собой солнце!

Аннеле стояла, словно пронзенная огненной стрелой. Сердце ее ликовало. Сердце пылало. Впервые в жизни видела она такую прекрасную картину. В углу картины виднелось имя: Гвидо Рени. Наверное, мастер, который рисовал. Настоящий волшебник! Великий волшебник, раз сумел так увлечь и взволновать. Долго стояла и смотрела она, и не могла оторваться, словно хотела впитать в себя всю эту красоту, чтобы никогда, никогда не забыть.

– Ну, что хорошего повидала? – рассеянно спросила Етыня, наговорившись от души.

– Картину.

– Какую картину?

– Которая там висит.

– Люди добрые! – Етыня пожала плечами. – Так тебе еще картинки нравятся? Ну и дитя! Тс! – прервала она себя, прислушавшись к шуму в зале. Лицо застыло в тревожном ожидании, и поднятый палец замер. – Фрау баронесса! – выдохнула она. И угрожающе кому-то: – Это все Голубка подстроила. Завидно ей, что хожу с вами поболтать. Первая звонок услыхала, тайком впустила баронессу, мне даже знака не подала. Ну, и покажу я ей за это! Пусть теперь бережется!

Угрозы относились к кухарке.

Издали донесся шелест платья, шаги. Етыня, которая хотела было незаметно исчезнуть со всеми своими приспособлениями, словно приросла к полу и сказала:

– Притащилась со своим возом сена. Ну, и ладно, будь что будет.

Вошла баронесса, вся в черном шелке, волоча длинный шлейф. Брови насуплены, губы поджаты, строгий взгляд остановился на Етыне.

– Вводите новые порядки, Ете, – почти не шевеля губами, произнесла госпожа.

– В моей комнате слишком жарко, – пролепетала Етыня, сразу сделавшись ниже ростом.

– Сейчас я говорю, Ете. Ваши оправдания излишни.

Баронесса отвела от нее свой взгляд.

– Гутен морген, фрау баронесса! – поздоровалась Лизиня. Аннеле встала и сделала реверанс. Баронесса на нее даже не глянула. «Она меня не видела. Надо еще раз поздороваться». И Аннеле, не желая выглядеть невежливой, присела еще раз, выбрав момент, когда баронесса ну никак не могла не смотреть на нее. Но взгляд баронессы опять скользнул мимо, словно то была не Аннеле, а пустое место. «Что? Она не хочет меня видеть! Разве я не человек?» – Обида сжала горло, и Аннеле оглядела баронессу с ног до головы. С этой минуты она для Аннеле больше не существовала.

Нахмурив брови и чуть шевеля губами, госпожа продолжала высказывать свои замечания, касающиеся работы. Ее монотонная речь прерывалась быстрыми и резкими ответами Лизини: «Да, фрау баронесса! Нет, фрау баронесса!» И все. Но и эти краткие реплики говорили о деловитости отвечавшей, о ее несогласии с придирками заказчицы.

Етыня так и не ушла. Взяла печурку, словно намереваясь поменять угли, но только шлейф баронессы скрылся за дверью, как она возвратилась. И тут же открыла рот.

– Ну, наконец-то отчалила эта сова. Теперь до вечера не появится.

– Етыня, Етыня!

– Милая, отчалят они когда-нибудь все разом. На что поспорим?

– Кто это все?

– Помещики.

– Когда же это будет?

– Когда, не знаю, но когда-нибудь будет. А вы что, не видите, как кипит и бурлит под спудом?

– Мало. Но кое-что слыхала. Моей тетушке молочница рассказала, будто первого мая арестовали какую-то девушку. За то, что вывесила красный флаг. Молодая, красивая. Вели ее городовые с пиками, а она шла со связанными руками и гордо поднятой головой.

– Об этом я знаю, и с девушкой той знакома, но должна молчать.

– Что с ней стало?

– Отпустили. Им выгоднее было замять дело, чтобы думали, будто ничего не было. Но шила в мешке не утаишь! Один узнает, другому скажет. Под спудом кипит и бурлит, а кто об этом знает? Падет власть тиранов! – патетически закончила Етыня.

– Мы это увидим?

– Если не мы, так наши дети.

И снова прислушавшись к шуму за дверью, сообщила;

– Козочки идут. Любопытные, как сороки. Мать, видно, сказала, что здесь незнакомая физиономия появилась, вот и пришли вынюхивать.

«Я – незнакомая физиономия?» – подумала Аннеле, потому что к Лизине это относиться не могло. Странно тут разговаривают.

«Козочки» были молодые баронессы Китти и Дези. Подростки. Они поздоровались сами, и Аннеле почувствовала, что реверанс ни к чему. Эти не то что мать, – рта не закрывали, обращаясь больше к Етыне, задавали ей вопросы, которые должны были доказать их ученость и невежество и бестолковость отвечающего. Етыня и в самом деле стала удивительно несообразительной, в ответ молола такой вздор или с самым серьезным видом задавала такие вопросы, что это давало повод баронессам тайком переглядываться и злорадно хихикать. Они бросились растолковывать, пытаясь «вбить» все это Етыне в голову, а та ни за что, ну просто ни за что не хотела понимать.

– Ну, вот. Снова они могут целый день смеяться над «глупой деревенщиной», – сказала Етыня, когда баронессы убежали.

– Вы всегда так притворяетесь?

– Всегда, всегда, милая Лизиня.

– И они верят в ваше притворство?

– Во что только они не верят! Они же воспитаны так, что не считают нас за людей. В том-то и беда всех их. Наш козырь в том, что мы их знаем вдоль и поперек, а они нас почти не знают.

Вечером Лизиня без сил опустилась на стул.

– Не знаю, отчего, но у Хейдеманов работать мне вдвое тяжелее. Высокомерие баронессы просто гнетет. Там все время приходится держать себя в узде. Ей самой, может, тоже нелегко.

Аннеле тоже нелегко пришлось в этот первый день в чужом доме. Двенадцать часов просидели они почти без перерыва: им и обед принесли туда же, ели за маленьким столиком. Все это стало для девочки большим испытанием. Но уже не о трудностях думала она, перебирала впечатления, полученные за день: Етыня, обе «козочки», фрау баронесса. Но потом они забылись, исчезли, словно песок, вытекший сквозь пальцы. Что же еще?

Еще самое чудесное. Картина!

Четверка коней летит вперед, горделиво вскинув ноги, скачет в расколотые светом пещеры облаков. Свет заставляет их мчаться вскачь, бьет огненными кнутами по подковам. И ликуют крылатые мальчики, ликуют прекрасные юноши, мчащиеся на колеснице, ликует небо и земля.

– Свет, свет! Ничего нет в мире прекраснее!

– Ты о чем?

Видно, снова вслух сама с собой разговаривала. И она сказала сестре:

– Будешь проходить через зал у Хейдеманов, посмотри картину.

– Какую картину?

– Что висит на стене.

– А что на ней?

– Сама увидишь.

– Хорошо, посмотрю, если не забуду, – сказала Лизиня, и ее голова устало опустилась на подушку.

Аннеле лежала и еще долго счастливо улыбалась.

«Как замечательно, что я увидала эту картину. Никогда ее не забуду. Хорошо богатым, они могут купить такую картину и повесить у себя в доме».

Как-то вечером, вернувшись с работы, сестры застали дома Гриетыню, кухарку госпожи Тидеман. Краснощекая, приземистая, она сидела, сняв с головы платок, и обмахивалась им, время от времени вытирая потное лицо. Махнула платком в сторону сестер и с упреком сказала:

– Боженька милосердный! Как мы вас ждем! Как солнышка ясного. Черное надо переделать, мы не знаем, что и предпринять.

– Черное же весной только перешили.

Речь шла о том самом черном шелковом платье, которое Аннеле, засмотревшись на облака, чуть не потеряла по дороге, когда относила.

– Перешить-то перешили, а оно снова не годится. Что ж вы думаете, госпожа все лето жила у сестры, в имении пробста. А уток там, а цыплят, а масла и сметаны! Налилась, словно колос!

– А что ей предстоит?

– Две свадьбы, милая. Зато и нужно серое и черное. У пробста две старшие замуж выходят.

– Что ж, значит двинулось с места?

– Слава богу, слава богу! – расплылась в улыбке Гриетыня. – Еще остались Теахен, Луисхен, Марихен, Валфридхен, но раз веревочка порвалась, разлетятся и остальные.

– А кто женихи?

– Кандидаты все, милая, кандидаты, – Гриетыня строго округлила глаза. – Побывали они у пробста, вот и приглянулись им обе. – И наклонившись к Лизине, вполголоса произнесла: – Говорят, правда, что не Луидорхен да Фридахен по нраву пришлись, а Теахен да Марихен, но старик – господи, прости меня грешную, – то бишь его милость, тут же и пресек: никакого, говорит, выбора. Раз берут, пусть берут по старшинству. Да и как не возьмешь, если с женой впридачу имение и место сами в руки упадут. Ведь слово-то пробста вес имеет. Одну дочь в Курземе, другую в Видземе. Места выгодные, имения большие.

Гриетыня с подробностями рассказала, как и что, и, спохватившись, вскочила:

– Заболталась я тут с вами! Как оставила посуду в кухне после ужина, так и стоит эта гора до сих пор. Сама наказала все бросить и сюда мчаться. Дело-то спешное.

– Успеем, успеем. Сколько вас теперь?

– С нашими сыновьями целая дюжина. Госпожа говорит: господа бога апостолы. Она человек святой, говорит, как библию читает. Да еще мы обе, да вы…

– Нас тоже двое. Сестра пойдет со мной.

– Ах, так! Ну, пусть, пусть идет, милости просим, – Гриетыня словно в гости приглашала. – Госпожа не такая. Одним ртом больше, одним меньше.

– Я думаю, сестра на хлеб себе заработает.

– Ах, так! Ну, да, да! Видно, я глупость какую сказала, – смутилась Гриетыня. И тут же взволнованно:

– Только приходите. Поскорее. А то мы уж места себе не находим.

Черное платье на госпоже пасторше трещало по швам. Было два выхода: или расставить в боках, или ждать, когда оно станет впору. К весне, как сказала сама владелица, когда вся она будет в делах да хлопотах, когда с нее семь шкур сойдет и превратится она «в щепку». Но представить себе «щепкой» тучную, румяную госпожу, юбка на которой еле сходилась в талии, перетянутой тесемками фартука, было чрезвычайно трудно.

Госпожа так и сяк поворачивала свои пышные телеса и размышляла. Расставить в боках? Не годится. Не пойдешь же на свадьбу в залатанном платье! Честь невесты требует, чтобы родня была одета с иголочки. Среди жениховой родни такие любители покритиковать есть! Покупать новое? А что скажут ее Куно, Херберт, Готлиб, Хелмут? Она же их грабит. Нет, нет! И все же, как ни верти, как ни крути, без нового не обойтись. Не последняя же это свадьба. В родне четыре пастора, и у каждого полно сыновей и дочерей, да у друзей, да у знакомых! Да, да! Если взвесить все, то и получается, что нужно новое. А что Лизиня посоветует?

Та сказала, что обязательно нужно новое.

А какое: из черного репса или черной тафты?

Из любого, но почему черное? Не надоело ли госпоже черное? Есть и другие подходящие цвета.

Ни боже мой! Стара она для другого.

Пусть об этом и думать не смеет, рассеяла ее сомнения Лизиня.

Раз так, хорошо, только под ее ответственность. Она так и станет всем говорить: барышня Авот не допустила, чтобы она, в который уж раз, вот уже пять лет подряд, с тех пор как умер муж, шила себе черное.

И расплывшись от удовольствия, госпожа встала и вышла.

Вскоре в дверь просунулась всклокоченная, пропахшая кухонным чадом голова Гриетыни.

– Ну, будет у нас новое платье?

– Будет, будет!

– Слава богу, слава богу! Так-то вот. Разве ж дело, чтоб Катерфелдиха всем рассказывала, что у Тидеманихи, мол, вкуса нет. Ложь все это. Отродясь у нас такого не водилось. Делаем, что можем. Иной раз, правда, из ничего хотим сделать что-то. Да не всегда выходит.

Рядом, в кухне, сердито зашипел котел, и голова Гриетыни исчезла.

Из ничего сделать что-то. В этом искусстве вдове пастора приходилось упражняться довольно часто. Начать с того, что в ее тесной квартире негде было как следует развернуться двенадцати «апостолам господа бога», четырем ее кровным и восьми сыновьям родственников и знакомых, которые были отданы на ее попечение. Родственники и знакомые шли на это, чтобы не уронить честь своего класса и дать возможность заработать ей лишнюю копейку на воспитание четырех сыновей, но они считали, что приносят большую жертву, так как довольно часто сомневались в педагогических способностях госпожи пасторши. Молодые люди, напротив, были чрезвычайно довольны, и даже самые изнеженные охотно мирились с неудобствами тесной квартирки и довольно скудной пищей, убеждая родителей, что нигде им не будет так хорошо, как у тетушки Тидеман. А она о «своих мальчиках» худого слова не говорила. Тайное соглашение удерживало обе стороны в равновесии. Приемная мать снисходительно, в силу своего малодушия, взирала на многие проделки своих подопечных, а двенадцать гвардейцев остерегались переходить дозволенные границы, что для них было связано с риском навсегда распрощаться со столь полюбившимся им лагерем.

Раз в неделю, соблюдая очередность, приезжал чей-нибудь отец – обсудить поведение мальчиков и поддержать на должном уровне авторитет. Если получалось.

В первое же утро сестры столкнулись у дверей с «отрядом апостолов». Они надвигались, словно грозовая туча, прыгая по ступенькам, съезжая по перилам. И помчались врассыпную по улице, каждый в свою школу. А что будет, когда они вернутся?

Госпожа Тидеман отсутствовала долго, но не слишком долго для столь важного дела. Выбирать покупку ей помогал не только продавец, но и сам, специально приглашенный для этого дела, хозяин, который должен был сказать, откуда материал, с солидной ли фабрики, не примешан ли к основе хлопок, а к утку шерсть, может ли он ручаться, что ткань не будет мяться, не выгорит, не порвется, не обнаружится еще какая-нибудь скрытая особенность, которая сократит срок ее службы и лишит госпожу возможности оставить платье в наследство внукам. И купила только после того, как лавочник свято заверил: ручаюсь, ручаюсь.

Звякнул звонок. Гриетыня торопливо потопала открывать. Но это оказалась не госпожа.

– Мама дома? – донеслось от дверей.

– Нету, нету, – ответила Гриетыня и потопала обратно.

– Ура-а! Нету! – крикнул один и – «Ура-а! Нету!» – крикнули второй, третий, четвертый.

Беспрерывно открывались и закрывались двери, раздавались шаги, гремели столы и стулья. Напевали, свистели, орали, кричали. Внезапно двери комнаты, в которой работали сестры, с грохотом раскрылись, один подросток, вооруженный стулом, ввалился спиной к сидящим, отбиваясь от четырех ножек другого стула, которые кололи его, словно пики. Спасая бока, спасая спину, преследуемый юркнул под стол, прямо под ноги девочкам, которые еле успели их поджать. Преследователь настиг беглеца. Пыхтя, они схватились и стали бороться, пока в кулачном бою беглец не был повержен, и, сложившись, как перочинный ножик, сдаваясь и моля о помощи, жалобно не заныл: мама, мама!

Тут же преследователь вскочил, уперев руки в бока, скорчил презрительную мину и сплюнул: «Трус! Маменькин сыночек! Как не стыдно!» – и исчез.

Госпожа пасторша вошла, всплескивая руками.

– Дети, дети! Что вы балуетесь? Что здесь происходит? Кто меня звал?

Преследуемый мгновенно вынырнул из-под стола, распрямился, встряхнулся:

– Ничего и не было. Мы себя тихо ведем. И чего ты нас ни за что, ни про что ругаешь!

Позвали к столу. Сестры вошли последними – Гриетыня уже притащила огромную миску с мясом, которую поставила на стол перед пасторшей. Мальчики сидели по шесть с каждой стороны стола. Госпожа во главе. Напротив, за другим концом стола, с трудом уместились сестры.

Пасторша делила. Каждый получил по куску мяса и огромной порции картошки и ждал, пока не положат остальным, и хозяйка, наполнив и свою тарелку, не возьмется за нож и вилку. Тут же зазвенели остальные ножи и вилки, и слышно стало только, как работают челюсти.

В миске оставалось еще несколько кусков. С виду большие, но одна кость. Чтобы хозяйке было что предложить в качестве добавки. И она начинает со старшего:

– Фердинанд, еще кусочек?

– Спасибо, нет!

– А тебе, Бруно?

– Спасибо, нет!

– А Францис?

– Нет, нет, тетя, я сыт.

Если кто-нибудь из мальчиков, особенно же старший – Фердинанд, отказался, то и остальные откажутся, тут уж сомнений не оставалось.

Они были правы. Кусок-то зачтется, а что с него толку – одна кость.

Но тут пасторша заметила быстрые, все примечающие глаза Аннеле. И неправильно истолковала ее взгляд.

– А вы? Еще один кусочек? Пожалуйста! Он на вас так и смотрит!

Аннеле смутилась. Ей показалось, что все сейчас глядят только на нее. Что делать? Как себя вести? И она вскакивает, словно выстреленная ракета. Глубоко приседает:

– Нет, спасибо, госпожа пасторша!

– Кхы, кхы, кхы!

Словно рядом под кем-то затрещал стул.

Нет, это Херберт, который невольно наклонился, чтобы скрыть дерзко выскочивший смешок. А смешок уже помчался. Двенадцать лиц ожили: один ухмыльнулся, другой осклабился, третий скривил рот, четвертый сморщил нос.

«Они надо мною смеются, – Аннеле обдало жаром с головы до ног. – Что же я такого смешного сделала? А, реверанс! Тут это, видно, не принято. Это вообще не принято. Каждый тут ведет себя, как взрослый, а я – как маленькая девочка».

Загромыхали стулья. Первой отодвинула свой стул хозяйка, и это послужило знаком для всех – каждый спешил исчезнуть, словно птенец из гнезда.

В маленькой комнатушке возле кухни мог поместиться еще один стул. И его поставили для госпожи пасторши, которая время от времени заходила посмотреть, как подвигаются дела с новым, цвета вереска платьем.

После обеда шум и грохот на некоторое время стихли, воцарилась тишина. Молодые люди засели за книги, госпожа прилегла отдохнуть, громыханье посуды и тяжелые шаги Гриетыни доносились словно откуда-то издалека. Но вот и эти звуки исчезли, и в дверях показалось круглое, лоснящееся лицо Гриетыни, потом вплыла и она сама и упала на стул, предназначенный для госпожи. Руки и ноги у нее налились свинцом, сердце переполнилось жалобами, и ей во что бы то ни стало требовалось их излить. Больше не говорила она «мы», больше не ощущала себя одним целым с госпожой Тидеман и не собиралась идти в своем цвета вереска платье злить Катерфелдиху, из «помещиков», – сейчас она была просто маленьким «я», одиноким в своих печалях и невзгодах, усталым от трудов и огорчений, которые в краткую минуту передышки нашли выход в украдкой скатившейся на засаленные руки слезе.

И тут полилась ее жалобная песня:

– Вы что ж думаете, вы что ж думаете! В четыре встаю, в одиннадцать ложусь. Двенадцать пар сапог каждое утро в ряд стоят, что тебе солдаты. Нельзя разве завести порядок, чтоб каждый сам свои чистил? Ничего, руки не обломились бы! Так нет! «В своем доме они к этому не привыкли, как же я их заставлять стану?» Вот что говорит почтенная. А что чужие не делают, то и свои не станут. Все мне самой приходится. А комнаты, а булочник, а посуда! А базар! Руки отнимутся, пока на такое войско наносишь! О благодарности и говорить нечего. Только и слышишь «Глупый Ганс!» то от одного, то от другого. Госпожа-то нет, грешно говорить, ей и самой не сладко приходится – верьте мне, она и сама порой боится этих разбойников. Да что поделаешь! Два раза собирались с госпожой расставаться, и оба раза слезами обливались. Так все по-старому и осталось. Ей жить надо, мне жить надо. Да и куда пойдешь? Надолго ли хватит грошей, тяжким трудом скопленных? У родни, что ли, хлеб не солон? То же и будет. Если нет своей крыши над головой, так ты всем ветрам подвластен.

– Гретхен! – донесся откуда-то голос госпожи. И Гриетыня вскочила, словно ужаленная, и умчалась со своим извечным: «Иду, матушка!» Бегом потопала.

Ужинали в восемь. Все уселись в том же порядке. Каждому был выдан кусок колбасы и картофель. Колбасу выдавали по счету и на добавку предлагать было нечего. Зато в миске с манной кашей, которую принесла Гриетыня, оставалось еще немало.

– Фердинанд, еще одну ложку, пожалуйста! Ты же видишь, в миске еще достаточно.

Фердинанд, словно бы только и ждал этого предложения, вскочил, как ошпаренный, насмешливо осклабился, сделал глубокий реверанс и, притворившись смущенным, выдохнул: «Нет, благодарю, нет, благодарю!»

Пасторша глянула на него удивленно, но промолчала.

– А тебе, Куно, положить еще ложку?

Куно вскочил и в точности повторил все жесты Фердинанда.

То же сделал и Херберт. После чего все трое уселись на свои места.

Все это выглядело так нарочито и комично, что пасторша не выдержала и засмеялась.

– Дети, дети! Что все это значит? Кого это вы высмеиваете?

Она понятия не имела, над кем смеются, она и не помнила, как благодарила ее за обедом Аннеле.

Зато Аннеле знала, над кем подшучивают. Она видела себя, видела, что ребята смеются над ней. Мало им, что за обедом переглядывались, смеялись над ее неловкостью, им во второй раз надо было напомнить об этом, высмеять ее, смутить. Лизиня тоже поняла, что смеются над ее младшей сестренкой, быстро поблагодарила и поднялась, чтобы увести сестру.

Но Аннеле осталась. Пунцовая, она вцепилась в спинку стула, не отвела взгляда, не наклонила головы, хотя так стоять было необыкновенно тяжело – словно навалился на нее огромный камень. Но глаза смотрели воинственно: ну, что, смотрите же на меня! И они смотрели. В течение секунды лезвие одного взгляда скрестилось с двенадцатью, и умей глаза говорить, они сказали бы: «Я понимаю, чего вы хотите. Причинить боль, а потом презирать, но за такой поступок вас самих презирать надо. Вас двенадцать, а я одна, вы живете в довольстве, я в бедности, но я не отступлю, я буду стремиться все выше, и буду там же, где и вы, да; а может быть, даже выше. Вы еще увидите!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю