355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анджей Щипёрский » Начало, или Прекрасная пани Зайденман » Текст книги (страница 3)
Начало, или Прекрасная пани Зайденман
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 05:19

Текст книги "Начало, или Прекрасная пани Зайденман"


Автор книги: Анджей Щипёрский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

И совершенно безрассудно, без всякого на то повода, влекомый, может быть, только тягой к другому человеку, или, скорее, тягой к женщине, которой он еще никогда в своей жизни не обладал, хотя уже давно очень желал этого, много раз видел сны об этом, даже в заснеженных лесах, где прятался, как дикий зверь, даже на свалках, где жил среди своих братьев-червей, братьев-микробов и братьев-отбросов, итак, влекомый тягой к женщине, которая должна была отдалить его от смерти или заслонить перед смертью, Генричек Фихтельбаум, вопреки рассудку и опыту всех последних месяцев, остановился. Он не только остановился, но вернулся назад. Не только вернулся назад, но приблизился к женщине, взялся за ручку ведра и поднял его. Женщина посмотрела в глаза Генричка, потом опустила взгляд на его руку и опять посмотрела в глаза. Медленно кивнула, повернулась и пошла в сторону флигеля, а он пошел за ней, неся ведро свежей воды.

Они вошли на темную лестницу, поднялись по нескольким скрипящим деревянным ступеням. Она открыла дверь. Как только они оказались внутри, заперла дверь на засов. Был то маленький, загроможденный вещами коридорчик. Под потолком светилась голая лампочка. У стены стоял стол, покрытый голубой клеенкой, рядом деревянный стул. Дальше табурет, на табурете таз.

– Сюда, – сказала она и указала место возле табурета, куда он поставил ведро свежей воды. Рядом стояло другое ведро, наполненное мусором. Низкая дверь с оконцем, прикрытым ситцевой занавеской, вела в маленькую комнату. Там находились кушетка, образок, шкаф и окно, смотрящее на темную, потрескавшуюся стену. Неба не было видно. Также и колодец не был виден из этого окна. Только стена и камни мостовой.

Женщина движением головы указала Генричку на стул. Он сел. Она вернулась в коридор. Послышался треск спички, шум горящего газа. Потом стук кастрюли, дыхание женщины, плеск воды, наполняющей посуду. Он почувствовал запах хлеба. Закрыл глаза. Люблю этот мир, подумал он, и глаза его наполнились слезами.

Ничего не происходило. Лишь какая-то тень перемещалась по стене напротив окна, вместе с солнцем, которое шествовало над домами. Ничего не происходило, кроме того, что Генричек Фихтельбаум ел хлеб с ломтиками сала и пил из кружки ячменный кофе с сахарином. Кофе обжигал губы, но он пил не переставая, а когда кружка опустела, женщина молча наполнила ее вновь. Так шло время – тень передвигалась по стене напротив окна, Генричек Фихтельбаум ел, женщина молчала, смотрела на него, молча наблюдала, как Генричек ест, наблюдала, не произнося ни слова, будто не знала никаких слов, никакого языка, почти неподвижная, она сидела на кушетке, по-прежнему полунагая, красивая, в комбинации, бретелька которой спадала, в туфлях, которые она не хотела промочить у колодца. А когда он поел, женщина встала с кушетки и движением головы велела ему лечь. Он послушался. Укрыла его шерстяной клетчатой шалью, а пальто повесила на крючок в глубине шкафа. Теперь она сидела на стуле у окна, за которым передвигалась тень. Генричек заснул. Женщина смотрела на лицо спящего юноши и думала о своей деревушке над рекой Ливец, о песчаных отмелях, где она видела тела расстрелянных евреев, старых и молодых, мужчин, женщин и детей. Подняла глаза к образку и начала шепотом молиться о спасении этого молодого еврея, а потом о своем будущем – будущем женщины замужней и благополучной, матери красивых детей, которая пользуется всеобщим уважением и не страшится грядущих времен.

Генричек Фихтельбаум спал почти до вечера, а когда открыл глаза, увидел темнеющее окно, за ним темнеющую стену, в глубине комнаты приоткрытый шкаф и еще профиль женщины, которая сидя дремала. Подумал тогда, что вот, случилось то, чему суждено было случиться, а именно – что он умер и находится на небе. Но знал, что жив, потому что снова почувствовал голод, а еще желание, что после смерти было бы, пожалуй, невозможно.

Женщина проснулась. Их взгляды встретились. Она произнесла:

– Ты когда сбежал из гетто?

Голос ее был хриплым.

– Давно, – ответил он. – Еще осенью.

– Так, так, – сказала она. – Наверное, опять хочешь есть, да?

Он промолчал.

Женщина встала со стула и пошла зажечь газ. Снова донесся стук посуды.

Он приподнялся на кушетке, вытянул ноги, расправил плечи, как делал когда-то, будучи здоровым, хорошо питавшимся и счастливым мальчиком, просыпаясь в своей комнате на Крулевской улице. Ощутил в себе бодрость и силу. Подошел к порогу. Весело гудело пламя газа. Женщина в юбке и комбинации, с обнаженными плечами, с темными волосами, ниспадающими на шею, с руками тонкими и сильными, лодыжками тонкими и сильными, стояла, наклонившись над тазом, и водой из чайника ополаскивала кружку.

Здесь был центр земли, здесь проходила ось мироздания. Не только потому, что здесь остановилась бешено мчащаяся колесница судьбы, на которой Генричек Фихтельбаум устремлялся к гибели, не только потому, что здесь был Генричек со своей пробудившейся надеждой. Здесь был центр земли, ось мироздания, ибо сам Бог поместил здесь ядро всего сущего, столетия назад направил сюда указующий перст и очертил им круг всяческого смысла человеческих жизней. Здесь, где гудело синее пламя газа, некогда струилась вода из родника, у которого наемник-татарин поил своих коней, по этим местам пролегал тракт и шел по нему боярин с веревкой на шее в неволю к ляхам, а по обеим сторонам тракта еврей и немец разбивали свои купеческие станы. Здесь и нигде более на всей земле субботние свечи отражались тусклым, желтоватым пламенем в ножнах русской сабли, а польские руки преломляли облатку под сенью прусской рождественской елки. Здесь и нигде более в мире немецкий поэт давал красивые названия польским улицам, московский князь вдохновлял на бой польских солдат, чтобы метче стреляли в гвардейцев императора, а сжигаемые чахоточной лихорадкой евреи, воодушевленные духом свободы русские офицеры и скованные цепями польские ссыльные совместно строили заговоры против тирании. Здесь был тот центр земли, ось мироздания, где глупость переплеталась с благородством, жалкое предательство с чистейшим самопожертвованием. В этом единственном месте дикая, смуглая и хитрая рожа Азии с незапамятных времен в упор смотрела на жирную, чванливую и глупую морду Европы, именно здесь, а не где-нибудь задумчивые и чуткие глаза Азии поглядывали в мудрые глаза Европы. Здесь был центр земли, ось мироздания, где Запад принимал в объятия Восток, а Север протягивал руку Югу. Во вьюках на спинах шальных степных скакунов странствовали тем трактом книги Эразма Роттердамского. Еврейские повозки, ломая дышла на ухабах, рассыпали тут зерна вольтерьянства. В прусских фургонах ехал в Санкт-Петербург Гегель, чтобы потом возвратиться на русской тройке с Чернышевским, укрытым бараньим тулупом. Здесь был Восток и Запад, Север и Юг. На этой улице татарин бил поклоны, обратясь лицом к Мекке, еврей читал Тору, немец – Лютера, поляк зажигал свечу у подножия алтарей в Ченстохове [18]18
  В Ченстохове находится часовня с образом Божьей Матери – покровительницы Польши.


[Закрыть]
и Острой Браме [19]19
  Часовня с чудотворным образом Божьей Матери в Вильнюсе.


[Закрыть]
. Здесь был центр земли, ось мироздания, нагромождение братства и ненависти, близости и разобщенности, ибо здесь вершились общие судьбы самых чуждых друг другу народов, в этих надвислянских жерновах Бог творил польскую муку для польских голодных, польскую муку, манну небесную, Моисееву и Христову, Ветхого и Нового Заветов, для всех – мучеников и проходимцев, святых и подонков этой земли.

Генричек Фихтельбаум ел хлеб с ломтиком сала, пил из кружки кофе, Азию и Европу, свое прошлое, судьбу и предназначение. Гудело пламя газа, женщина наблюдала, как Генричек с жадностью ест, ее лицо было спокойным и улыбающимся, может, с долей иронии, поскольку женщину пугали ее собственная доброта и честность, в том мире, где она жила, не следовало быть добрым и честным, обычно это кончалось поражением, оттого и улыбалась иронически, однако Генричек Фихтельбаум видел на ее лице только спокойствие, а легкий оттенок иронии принял за вызов, поощрение, искушение, и потому, закончив есть и пить, он приблизился к женщине, обнял ее, а левую ладонь положил ей на грудь.

– Ты чего? – произнесла она неуверенно. – Ты чего это еще?

Но сопротивления не оказывала, потому что он был молодой и красивый, сильный и смуглый, как она, и потому еще, что у нее никогда еще не было еврея, а она хотела иметь все, что принадлежало к ее миру.

Она погасила пламя газа, а потом и лампочку в коридоре. За окном были уже сумерки. Легли на кушетку под образком. Женщина помогла Генричку, который никогда еще не любил, а она много раз. Потом сказала:

– Ну, парень, ты чего!

А он произнес в темноте, с глубокой убежденностью:

– Теперь я могу умереть.

– Не умрешь, – сказала она. – Как-нибудь все устроится.

– Нет, – ответил Генричек Фихтельбаум. – Ничего тут не поделаешь. Только не хочу один. Понимаешь?

Она кивнула головой. Это она хорошо понимала.

– Почему я должен умирать в одиночку и притом совершенно покорно? – спросил он, глядя в темное окно на невидимую уже стену. – Я хочу в тот момент кричать от ненависти и презрения, чтобы услышал весь мир. Понимаешь?

Снова кивнула головой. И это она понимала. Но была женщиной и потому в большей мере обладала здравым смыслом и прозорливостью. Успела неплохо узнать людей. Не верила, что весь мир услышит крик гибнущего Генричка. Гибнущих слышат только те, кто погибает вместе с ними. Не верила в силу и отголосок того крика. Спустя много лет, когда она уже овдовела и была кассиршей в мясном магазине, большая, полная, темноволосая женщина с неприязненным лицом и зычным голосом, мать спившегося снабженца, бледного комбинатора, уродившегося в отца, мать мелкого пьяницы эпохи цветных телевизоров, мебели, добытой с помощью взятки и мошенничества, разбитых, грязных автомобилей, свиной грудинки по карточкам, лицемерия, громких фраз, милицейских дубинок, ракет СС-20 и «Першингов», спустя много лет брела она в туфлях на низком каблуке, в шерстяном пальто, с кожаной сумкой на плече, усталая и злая, большая, полная, но вполне еще крепкая, чтобы привлекать взгляды мужчин, постоянно жаждущих женщины в этом мире разрытых улиц, новых, запущенных домов, стройных молокососов в джинсах, с бунтарским пламенем во взоре, брела она сквозь этот странный, отвратительный, но прекрасный в своей неповторимости мир, чтобы подойти к еврейскому памятнику [20]20
  Памятник героям восстания в Варшавском гетто в апреле – июне 1943 г.


[Закрыть]
на пустой площади, по которой гуляли ветры, и посмотреть на высеченные в камне лица евреев сверхъестественных размеров, пригвожденных к стене, со ступнями, будто погруженными в землю этого города. Евреев каменных и молчащих, голоса которых никто уже не слышал. На лице юноши она старалась распознать черты Генричка Фихтельбаума, хотя совсем их не помнила, ведь при свете лампочки видела его совсем недолго, а потом, на кушетке, их обоих окутывал мрак, потому и не могла она запомнить черты лица еврея, которого любила всем телом и душой в тот один военный вечер, и, в сущности, совсем не хотела его помнить, поскольку в ее жизни никакой роли он не сыграл, просто появился у колодца, чтобы вскоре исчезнуть за углом улицы Зомбковской, так что она не могла и не хотела его помнить, так же как чуть ли не все люди в этом городе, занятые своими делами, повседневной жизнью, и не сознающие того, что остались калеками, ибо без евреев они уже не те поляки, какими были некогда, и такими должны оставаться уже навсегда.

– Спи, – сказала она Генричку Фихтельбауму. – Может, завтра что-нибудь изменится.

Но он не желал спать. Он вдруг принял решение, которое, не без причины, связывал с телом той женщины. Он вдруг стал уже не мальчиком, но мужчиной, и по-другому увидел свою судьбу. В нем были мужество и решимость. Эта женщина обрекала его на смерть, которая станет осознанным выбором. Генричек Фихтельбаум вернется в гетто, он больше не будет убегать, прятаться по норам, уборным и свалкам, вернется в гетто и примет то, что ему суждено, с поднятой головой. Я не ребенок, думал он, не мальчик. Не стану больше убегать. Теперь я выйду навстречу тому, что предначертано в книгах. Он положил ладонь на обнаженную грудь женщины и ощутил удары ее сердца. Черпал из них еще большую силу, утверждался в своем решении.

– У тебя рука холодная, – сказала женщина. – Мне щекотно.

Она рассмеялась. Генричек тоже рассмеялся и убрал руку. Теперь он был сильным и спокойным.

За стеной, неподалеку, засвистел локомотив, потом послышался перестук колес поезда. Может быть, в том поезде ехали на смерть поляки, может быть, евреи, немцы или русские.

V

– Пан Павелек, – сказал Куявский, – у вас что, лишние деньги завелись?

Они стояли на углу улиц Капитульной и Подвале. Газовый фонарь рассеивал скудный фиолетовый свет. Легкий ветер раздул юбку проститутки, переходившей через мостовую. Она была очень полная, с широким лицом и красивыми карими глазами. Павелек помнил ее с довоенных времен. Именно она, впервые в его жизни, сказала однажды вечером, несколько лет тому назад:

– Кого высматриваете, молодой человек? Может, девочку?

Он тогда смутился, так как не понял ее, но ответил вежливо:

– Я, пани, иду к школьному другу.

– Друг никуда не убежит, – сказала толстая женщина. В ее руке была связка ключей. Когда она двигала рукой, ключи громко звенели. Какой-то мужчина рассмеялся, прокричал с противоположного тротуара:

– Феля, не морочь парню голову, ему нужна девочка покрасивее…

Тогда Павелек понял, что с ним заговорила проститутка. От приятелей он слышал рассказы о проститутках. Боялся их. Ему стало стыдно, и он убежал от толстой женщины. Но позднее, встречая ее, вежливо кланялся своей гимназической фуражкой. Проститутка кивала Павелеку с доброй, снисходительной улыбкой. И уже никогда к нему не приставала. После военной катастрофы в сентябре 1939 года на какое-то время она исчезла, но потом снова появилась, еще более внушительная, огромная, в широкой юбке по щиколотки, со связкой ключей в руке, которые позванивали так же громко, как и в прежней Польше. Прохаживалась обычно по улицам Пекарской и Подвале. То был ее участок, собственное место на земле, здесь только она была королевой любви.

Увидев женщину, переходившую улицу, Павелек вежливо сказал:

– Добрый вечер, пани!

– Какой там добрый, – ответила она мрачно. – Ног под собой уже не чую…

И тяжелой походкой ушла за угол. Стареет, подумал он.

– Вы знаете Фелю, пан Павелек? – спросил Куявский. – Вот уж вас-то никогда бы не заподозрил.

– Потому что не в чем, – ответил тот. – Я здесь всех знаю… Столько лет тут кручусь.

– Что и говорить, – сказал портной Куявский. – Вы еще под стол пешком ходили, когда я утюжил мундиры вашего папаши. Уж я-то лучше знаю здешние места. А Феля славная бабенка. Ну так как насчет денег? Разбогатели, пан Павелек?

– Пан Аполлинарий, со мной можете говорить напрямую, без предисловий. Итак, что вы теперь ищете?

– Всегда одно и то же. Вы, пан Павелек, сами прекрасно знаете. Но чтобы целый месяц не дать о себе знать старику Куявскому, чтобы хоть на минутку не заскочить, этого я понять не могу. Вы что, в самом деле не хотите больше подрабатывать?

– Занят был, – ответил Павелек. – Дел выше головы.

– А будет еще больше.

Прошел немецкий солдат в авиационной форме. Мордатый блондин со вздернутым носом и фиалковыми глазами. Шел твердым шагом, ударяя каблуками в мостовую, поскольку неуверенно чувствовал себя в темноте. Штык, висящий на ремне, ритмично шлепал по ягодице. Проходя мимо мужчин, стоящих под фонарем, солдат кашлянул и сбился с ритма шага. Сменил ногу, снова кашлянул. Остановился неподалеку возле табачного киоска. Внутри горела керосиновая лампа. Лица солдата и продавца наклонились друг к другу. В лице продавца было что-то птичье, хищной формой носа и очертаниями губ он напоминал ястреба. Рыжие волосы надо лбом. Узловатые пальцы на пачке сигарет в свете керосинового огонька. Солдат взял сигареты, заплатил и ушел. Продавец убрал голову в глубь киоска. Наверное, снова принялся писать свой страшный, пронзительный роман. Роман будет издан через двадцать с лишним лет и Павел будет этому способствовать. Но пепел автора развеет ветер восстания.

– Один знакомый склонен уступить две миниатюры. Середина восемнадцатого века. Очень красивые. Но это семейная реликвия, пан Аполлинарий.

– У всех теперь семейные реликвии, даже средневековые, – вздохнул портной. – Когда можно взглянуть?

– Хоть завтра, – ответил Павелек. – Я мог бы тому человеку позвонить.

– Сколько? – легко бросил Куявский, нагибаясь, чтобы поправить шнурок на желтом шевровом ботинке.

– Посмотрите сначала, а потом поговорить надо.

– А не фальсификат? – спросил портной. – Есть один такой проказник в Ченстохове, он эти миниатюры изготовляет дюжинами.

– Но ведь вас обмануть невозможно, – искренне возразил Павелек. – В этих вещах вы разбираетесь лучше старых коллекционеров.

– Само собой, – сказал Куявский. – Только старые коллекционеры имели дело с порядочными людьми. То были довоенные времена. А теперь в народе другой дух. Ладно! Но завтра я не могу, встреча с важным клиентом. Договоритесь на послезавтра, пан Павелек.

– Вы завтра что-нибудь другое покупаете, пан Аполлинарий? – спросил Павелек.

Куявский рассмеялся:

– Да где там! Снимаю мерку для бриджей у одного фрица.

Возвращалась Феля. Уже почти стемнело. Она затянулась сигаретой, и красный огонек на мгновение осветил ее лицо. Прошла было мимо, но что-то вспомнила.

– Пан Куявский, – сказала Феля. – Помните того дворника из седьмого, а?

– Старика Кубуся? – спросил портной.

– Не старика, – ответила она. – Старик он и есть старик, не о нем речь. Тот косой, он еще называл меня Сиськой! Звал меня Феля-Сиська. Убили его позавчера на Зельной, стреляли там.

– Что вы! – воскликнул Куявский, хотя понятия не имел, о ком Феля рассказывает. – Убили на месте?

– Выстрел в сердце, – сказала Феля и потрясла рукой. Ключи громко зазвенели.

– Наверное, облава была, – сказал Павелек.

– Какая облава, какая облава, – отвергла предположение Феля. – Просто выпил лишку и полез на немца. А другой его застрелил. Прямо в сердце.

– Вот несчастье, – сказал Куявский. – Жаль человека.

– И получше, чем он, гибнут, – возразила Феля, повернулась и двинулась в темноту. Тяжело ступая, продолжала говорить про себя: – Феля-Сиська, тоже еще!

Портной Куявский тихо произнес:

– Насчет сиськи покойник был прав. Не знал я его. Но человека жалко. Что эти немцы вытворяют, что вытворяют…

Немного погодя они попрощались. Портной пошел в сторону Медовой, Павелек – к Старому Мясту. Портной думал о миниатюрах XVIII века, Павелек – об убитом мужчине. Испытал ли он боль, когда пуля попала в сердце? Как происходит умирание? Что видит человек в тот момент? Видит ли человек тогда Бога, является ли Он человеку, чтобы облегчить последнюю минуту, чтобы освободить человека от страха? Наверное, является в последнее мгновение, в последнем лучике света, который достигает зрачка, но никогда ранее, ибо человек мог бы выжить, выздороветь и рассказать другим, что он видел. Итак, Бог является лишь в тот момент, когда уже абсолютно уверен, что это смерть…

Павелек остановился, ошеломленный и пристыженный. Я же глупец, сказал он себе, ведь Богу вовсе не нужно выжидать момента смерти, Он сам точно знает, когда это наступит. Сам же все и предопределяет. Так когда же Он является умирающему человеку?

Павелек двинулся дальше. Еще какое-то время думал о Боге, о том, что теперь Ему приходится являться постоянно, без минуты передышки, самым разным людям в городе, на ста улицах одновременно, особенно в гетто. Потом уже не думал о лике Господа Бога. Минут пятнадцать шел, не думая ни о чем. На Рынке гулял теплый ветер. Стояли темные дома. Тут и там тоненькие, слабые лучики ручных фонариков пронизывали мрак. Люди ускорили шаг. Близился комендантский час. Павелек побежал. С тревогой думал о Генричке Фихтельбауме. А потом, разогретый бегом, то и дело поглядывая на часы, стал думать о миниатюрах для Куявского и подсчитывал свой скромный процент.

VI

Она была высокой женщиной с прямыми, светлыми волосами, узкими ладонями и большими, мужскими ступнями. Крупный нос, густые брови, красивые, несколько чересчур суровые глаза и здоровые зубы. Лишь когда улыбалась, становились видны две золотые коронки, которыми она втайне гордилась. Может, потому и улыбалась чаще, чем ее сосредоточенные подруги, говорившие, что она – натура легкомысленная.

В семь лет от роду ей было видение. Стоял зимний вечер, снег скрипел под большими ступнями не по годам рослой девочки. Из школы она возвращалась в одиночестве, поскольку так далеко, за рекой, жила только она. На темном небе уже светились звезды, дым из труб, поднимавшийся над избами, не был виден, лишь в окнах тускло мерцали огоньки керосиновых ламп. Она как раз собиралась свернуть вправо, на деревянный мостик, когда перед ней возникло видение. Явился ей Господь Иисус, весь лучезарный и красивый, держа на руках белого агнца. Девочка пала на колени в глубокий снег. Не ощущала холода, а лишь охватывающее все тело бессилие радости и преданности. Господь Иисус сказал ей несколько слов, произнося их тихо, почти шепотом, однако она поняла, что не должна переходить через мостик, но идти дальше вдоль реки и перейти ее по льду. Потом Господь Иисус исчез, наказав девочке, чтобы назавтра ожидала на этом месте и Он непременно явится вновь. Она сделала так, как было велено. Шла медленно, сердце переполнялось радостью и растроганной преданностью. Спокойно преодолела реку по крепкому, толстому льду. В ту же самую ночь мост сорвало, и два безбожных мужика нашли свою смерть в бурном потоке.

На следующий вечер она снова ожидала Господа Иисуса в условленном месте. Когда Он появился с белым агнцем на руках, то повелел девочке посвятить свою жизнь обращению негров в истинную веру. Больше видение не повторялось.

Она рассказала о том, что довелось пережить, местному приходскому ксендзу, но тот был человеком нечутким, прихожан держал в строгости, с большой выгодой разводил свиней, обменивался суждениями с вольнодумным регентом из соседнего местечка, а о жителях села высказывался со снисходительным превосходством. Ксендз велел ребенку не говорить никому ни слова о своем благочестивом похождении.

На следующий день, болтая с регентом, он сказал:

– Темнота моих овечек достигла предела. Эта крошка и вправду верит, что Господу Богу нечего больше делать, как искать миссионеров для Африки в моем приходе. В конце концов Ему есть где поискать и поближе.

Ксендз, однако, оказался человеком не прозорливым, так как не понимал, что пути благодати Господней неисповедимы. Девочка выросла и стала набожной девицей, глубоко преисполненной величием своей миссии. В семнадцать лет ушла в монастырь. Сначала намеревалась отправиться в Африку, чтобы там обращать негров, но со временем осознала, что слова, произнесенные возле обвалившегося мостика, следует воспринимать не слишком буквально, но скорее символически, и посвятила себя укреплению веры среди детей, обучая их Закону Божию. Посвятила всецело, являя собой пример самопожертвования, постоянства и настойчивости. Дети любили ее, поскольку она склонна была и пошутить, а может, просто понимала, что о Боге следует говорить не торжественно, с суровостью Ильи-пророка, но по-доброму, как если бы Он присматривал за роями пчел, помогал при молотьбе ячменя и правил двумя добрыми пегими конями, везущими воз с сеном. Она не заблуждалась, хотя ее давний ксендз, может быть, более консервативный, чем казался, счел бы, наверное, грехом подобную привычность и обыденность Бога.

Звали ее – сестра Вероника, хотя некогда и мечтала она принять имя Иоанна, в память о другой деревенской девушке, которая встала во главе отрядов средневекового французского рыцарства, а позднее погибла на костре. Сестра Вероника вела жизнь, исполненную трудов. Себя не щадила. Цель, к которой стремилась, была проста. Хотела привести к Богу всех детей земли, близких и далеких, белых, черных, желтых и даже еще более экзотичных. Если и оставалась в ее сердце некоторая холодность, то, наверное, только в отношении еврейских детей, ибо одно дело не познать совсем, но другое – познать и попрать. Черные мордашки далеких негритят представлялись сестре Веронике невинными, ибо к ним не прикасался еще перст истины. Смуглые личики еврейских детей несли на себе знак их веры и той ненависти, с которой столкнулся Спаситель среди народа Израиля. То были люди, отвергнувшие Бога, не уверовавшие в слова Его Сына. Высокая стена недоверчивости отделила сестру Веронику от еврейских детей. От них исходило нечто чуждое. Когда она шла улицей, высокая, большая, ставя на тротуар свои сильные мужские ступни, еврейские дети при виде нее разбегались. Ее белый чепец, как наполненный ветром парус лодки, проплывал среди черных, пугливых еврейских челноков. Они никогда не причаливали к ее борту, а она никогда не заходила в их шумливые бухты.

Но в сестре Веронике было немало здравой деревенской рассудительности, и она отдавала себе отчет в том, что мир устроен значительно сложнее и таинственнее, чем думалось ей в девичьи годы, и людскому разуму не дано проникнуть в тайну загадки Бога. Человеку предоставлено много дорог, чтобы он ими шел, но и много ложных путей. Вероника знала, что лишь одна дорога ведет к цели, но причудливо было хитросплетение судеб, нравов, сомнений, снов и горестей. А ведь это многообразие тоже было творением Бога, Создателя неба и земли. И потому она горячо молилась о душах заблудших ближних и еще о том, чтобы ушла черствость из ее собственного сердца.

Когда разразилась война, в жизни сестры Вероники произошло много перемен. Поначалу она чувствовала себя беспомощной и оглушенной. Бомбы падали на город, дома рассыпались в щебень, и бушевали пожары. На ее глазах гибли люди, и она не могла им оказать никакой помощи. Но ее деревенская натура, отсутствие страха при виде физических страданий, поскольку еще ребенком видела вздувшихся коров, охромевших коней, забиваемых свиней и баранов, а также смерть людей, страдающих и набожных, эта деревенская твердость духа Вероники способствовала тому, что именно она во время осады города организовала других сестер, научила их перевязывать раненых, ухаживать за больными, помогать умирающим. Сердце ее все больше исполнялось милосердия. Думала тогда, что легче ей дается утешение, чем проповедь Закона Божия, потому что в Боге больше нуждаются те, кто страдает.

Когда в город вошли немецкие войска, она не пугалась ни жандармов на улицах, ни ужасного гестапо. Готова была принять все, что Бог ей предопределил. Ее чепец выглядел на улицах уже не как парус, но как хоругвь веры и надежды. Заботилась об осиротевших и потерявшихся на дорогах войны детях. Ухаживала за больными и одинокими, беспомощными и несчастными. С раннего утра до позднего вечера бегала по улицам, непреклонная женщина с большими ступнями, простыми манерами, добрыми глазами. Поблескивали золотые коронки в ее улыбке. Углублялись морщины на нестаром еще лице. За словом в карман не лезла, отвечала резко. Только к детям обращалась мягким и кротким тоном. Со взрослыми же обходилась зачастую невежливо, поскольку хорошего воспитания не получила, времени не хватало, и вели ее благородная цель и убежденность, что Бога следует иметь в сердце, а не на языке.

Иногда, перед тем как заснуть, уже прочтя молитвы, думала она, что вот лишь теперь, через много лет исполняется ее предназначение, воплощаются слова Бога, сказанные возле мостика над речкой. Правда, никогда еще не видела живого негритенка, но зато сколько же людей привела она к вратам костела. Сколь многим несла утешение и слова вечной любви. Воистину, если бы не было вокруг столько горя, почувствовала бы себя счастливой. На глазах у нее вызревали малые зерна веры, посеянные ее рукой. Могла ли она рассчитывать, что так будет?

Тогда в ее жизни появились еврейские дети. Приходили они с кладбищ. С некоторым удивлением она заметила, что не всем сестрам удалось побороть в себе неприязнь. Даже в такое время их разделяла стена. Она же ощутила новые силы, услышала настоятельное веление, которому никто воспротивиться не может. Вот Бог распорядился, чтобы приходили к ней еврейские дети, одинокие и слабые, ищущие спасения. И она должна была их спасти. От уничтожения и вечных мук. Был то великий дар для нее и для тех детей. Ее связывало с ними нечто вроде сопричастности в человеческой тревоге и суеверной тоске. В уединенной трапезной, окна которой выходили на огород, при свете солнца, который ложился широкой полосой на пол, или в сиянии свечей, пахнущих воском, учила она еврейских детей творить знамение святого креста.

– Подними правую ручку, – говорила она. – Вот так, правильно. И дотронься ручкой до лба. Во имя Отца… А теперь дотронься до левого плеча. Скажи: И Сына… Очень хорошо, очень хорошо. Теперь слушай внимательно. Перенеси ручку…

Лица детей были сосредоточенны и мрачны. Они с трудом понимали эти символы. Порой раздавался в трапезной тихий плач. Тогда сестра Вероника их утешала.

– Тебя ожидает радость, – говорила она, – не плачь, потому что тебя ожидает радость.

Однако не все дети знали, что такое радость.

Был то нелегкий, но прекрасный труд.

Сестра Вероника прислушивалась также к внутреннему голосу своей крестьянской натуры. Было ей когда-то видение, но сразу же после этого она оказалась в отцовской хате, должна была просушить чулки и сапожки старшей сестры, почистить картошку, прибраться в хлеву у свиней. Образ Господа Иисуса стоял перед ней как живой, но руки были заняты работой до самого позднего вечера. Так что ходила она по земле, злой, враждебной, восставшей против Бога.

Учила детей творить крестное знамение, но еще приучала их к новым именам и фамилиям, ко всему их краткому и сложному прошлому, которое было ложью. Сквозь эту ложь дети должны были мучительно пробиваться к новой правде жизни. Под изображением Спасителя, в Божьем присутствии, муштровала их в великом обмане, приучала к великой лжи. Трехлетние карапузы, не знавшие о себе ничего, кроме того, что страдали от голода, дрожали на морозе и боялись кнута, с покорностью воспринимали свою новую индивидуальность. Инстинкт повелевал им выучивать на память новые имена, символы и адреса. Они обладали особой смышленостью, позволявшей забыть о тревожной реальности.

– Как тебя зовут? – спрашивала сестра Вероника.

– Янушек, – отвечал черноволосый, курчавый мальчик с усмешкой старого оптового торговца телячьими шкурами.

– А фамилия?

– Вишневский.

– Читай молитву.

Мальчик произносил молитву, набожно сложив ручки. В его глазах были угрызения совести, покорность и страх перед злодеянием, подстерегающим его ошибку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю