Текст книги "Не спрашивайте меня ни о чем"
Автор книги: Андрис Пуриньш
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Верхняя площадка была открыта ветру, и меня начало познабливать. Зубы стучали, но рука уже взялась за перилину. В тот миг я отдал бы год жизни за то, чтобы уже плыть к берегу. Все вокруг стало меленьким, существовали только я и черная бездна. «Ну вот, – подбадривал я себя, – еще секундочка, полсекунды, секунда, и я уже отпускаю руки, я уже лечу», – но пальцы только крепче сжимали деревянный брус.
Эдгар что-то произнес, он даже прикоснулся, взял меня за плечо, но это уже не имело ко мне отношения. Я медленно клонился вперед, словно меня тянула вниз незримая тяжесть. Рука выпрямилась и приостановила это движение. Я чувствовал, как разжимаются пальцы, гладкий поручень выскальзывает из них, и рука мгновенно сжимается в кулак, но ловит лишь ветер. Я вскрикнул и ухватился было за перилину, но потерял равновесие – и полетел вниз.
Меня поглотила черная ночь.
Сердце почти остановилось.
Ночь лишила дыхания, душила, сдавливала грудь, лезла в нос, в уши, в рот, и мне показалось, я схожу с ума. Наверно, я завопил от страха, потому что, пока всплыл на поверхность, я здорово нахлебался воды, и меня всего выворачивало от кашля.
Я отчаянно дрыгал руками и ногами. Скорей к берегу, только бы бездна не затянула меня обратно!
К мосткам подплыл неподалеку от рыболовов. Обеими руками вцепился в доски. Вылезти на них сил у меня не было.
Подбежали ребята. Ко мне протянулись четыре руки и вырвали меня из воды… Я не видел, чьи это были руки. Я только схватился за них. Если бы я соображал нормально, я не взял бы руку Эдгара ни в коем случае. Лучше отсиделся бы в воде, пока возвратились бы силы.
– Ну как, Иво? – затараторил Яко. – Ты весь дрожишь. Надевай скорей рубашку. Не надо было прыгать. Эдгар ведь сказал, что берет свои слова обратно.
Я надел рубаху и кинул на плечо джинсы. Пошел на берег. Доски качались, и у меня дрожали ноги.
У подножия вышки натянул джинсы и зашнуровал кеды. Приплелся Эдгар и протянул таким тоном, будто ничего особенного не произошло:
– Не надо было тебе прыгать.
– Ты же хотел этого, и это было твое право: в карты я проиграл, – вытолкнул я на одном дыхании.
– Перед тем как ты прыгнул, я же сказал, что беру свои слова назад.
– Неужели? – удивился я. – А тогда, у Фреда, такой вой поднял, что сдохнуть было можно; сегодня тоже начал ту же песню, и, когда я раздетый стою на краю трамплина, ты объявляешь мне амнистию. Вот он где наконец, наш добренький Эдгар. Гуманист! Друг человека!
– И тем не менее зря ты меня не послушал. Глупо! В действительности я же вовсе этого не хотел.
– Ах вон оно что?! Ты этогововсе не хотел, но все-таки зашел такдалеко, что мне пришлось это сделать.
– Но ведь я тебе сказал…
– Ты думаешь, я что-нибудь слышал?! – вырвалось у меня против воли, и я уже не мог остановиться. – Я же скис от страха как распоследняя тряпка! Я трясся от страха! Да, да, я могу это сказать тебе и ни капельки не стыжусь. Единственно, что я слышал и видел, была эта черная пропасть внизу!..
Он был ошеломлен. Наверно, никак не рассчитывал услышать что-либо подобное. И промямлил:
– Иво, что ни говори, номер ты выкинул идиотский…
У меня все перевернулось внутри. Я все-такипрыгнул, хотя чуть не отдал концы со страху, я тысячу раз умер там, под водой, и теперь он, кто во всем этом повинен, еще смеет говорить такие вещи! Какой толк от его слов теперь?
И я смазал Эдгару по роже. Надо признаться, в тот момент я испытал наслаждение. Десять самых обидных фраз не идут ни в какое сравнение с хорошей оплеухой.
Вынуть руки из карманов он успел, лишь когда навернулся спиной о стояк вышки.
Его девчачье лицо с длинными ресницами искривилось. Я ждал, что он набросится на меня, но ничего такого не произошло. Он весь как-то сник.
Яко стоял и смотрел то на Эдгара, то на меня.
– Приложи к глазу лезвие ножа, – цинично посоветовал я, – а то придется носить черные очки.
Он не ответил, провел ладонью по губам. Потом выпрямился и пошел прочь.
Мы молча пошли следом.
Теперь я стал героем дня.
Всем отвечал, что прыгнул в озеро со скуки. В объяснения не пускался.
Злость мою как рукой сняло. Все-таки зря я его ударил. И самое главное – никак не мог понять, почему все так вышло?
До вокзала мы добрались только к вечеру.
Смеркалось. Света в вагоне не было.
Мы втроем заняли две скамьи – Эдгар с Яко сидели напротив меня.
В ветвях сосен мелькало солнце. Его блики падали на левую щеку Эдгара. Я видел, что у него под глазом налился синяк, солидный синяк. Угодил я что надо.
Эдгар поставил ноги на скамью и что-то насвистывал.
Надвигались переводные экзамены. Перед теми, кто на протяжении года не сачковал, и теперь не стояло особых проблем. Иначе было у других. Фред без конца ходил исправлять двойки на тройки. Учителям он осточертел, как солдатам в «Швейке» Валун, который вечно рыскал в поисках съестного. Однако сочетание мощной фигуры и беспомощности новорожденного производило определенный эффект, и Фреду удалось выкарабкаться…
– Я как кающийся грешник хожу на исповедь к духовным отцам, – говорил он. – Но это все-таки лучше, чем зубрить регулярно.
Всегда приносил Диане цветы, каждый раз другие, как пелось в той французской песенке. И всякий раз она была рада и говорила, что цветы стоят в вазе до следующего моего приезда. Хоть и частенько цветы я рвал по пути на лугу. Ведь неважно, какие цветы, важно, кто их дарит.
…тусклый янтарный браслет на ее тонкой нервной руке. Хрустальный кулончик в ямке ее золотисто-загорелой груди. Шелковистые волосы, сколотые ромашкой из слоновой кости. Темные глаза, быть может, чуточку отливающие зеленым, когда она смеется. Ее танцующая поступь и медлительность кошки, внезапно переходящая в эластично-упругую витальность пантеры. Печаль. И озорная, милая ребячливость. Хочу поцеловать, когда стоим вечером в дюнах, прислонясь к сосне. Дозволено положить руки ей на плечи, нежная улыбка и столь же нежный шлепок по моим губам. Вьюном из-под рук, и вот под ладонями лишь подрагивающий на ветру ствол дерева…
Выкошенные луга и вешала для сена кутались в белый туман. От земли тянуло прохладой. Вдали мычала и позвякивала цепью корова, ей хотелось домой.
Вечерний сумрак опустился на сад Дианы.
В ее окне мерцал слабенький свет.
Я не хотел тревожить ее домочадцев и подкрался к окну. На столе горел ночник под алым абажуром. Комната тонула во тьме, и единственным средоточием света была она.
Диана сидела спиной к окну и курила. В пепельнице уйма окурков.
Вдруг она почувствовала мое присутствие, хоть я ничем тишины не нарушил. Она повернулась с улыбкой усталости. Как бы говоря: «Ах, это ты! Все-таки хорошо, что пришел».
Она подошла, убрала с подоконника глиняную вазу с тюльпанами и раскрыла окно. Улыбалась она через силу.
– Иногда я… иногда мне бывает слишком тяжело…
– Я понимаю, – сказал я.
– Пережито столько… Тебе лучше…
– Знаю…
Я влез в комнату и прикрыл окно. Хотел поставить на подоконник вазу, но Диана велела оставить ее на столе. Она потушила о раковину сигарету. Придавила слабо, и окурок продолжал тлеть. Я истер окурок до самого фильтра. Раковина раскачивалась и переваливалась с боку на бок. Диана глядела на нее, покуда раковина не замерла.
– Я тебе нравлюсь? – неожиданно спросила она.
– Да, – ответил я. – Конечно.
– А ты… я хочу сказать, могла бы я быть той, кого ты, возможно… Какая чепуха! Ты же знаешь, что я хочу сказать… Только не подумай, что я малость спятила… Только не подумай, что я этого не знаю… Я знаю все о тебе и о себе… И мне от этого мало радости…
– Ты красивая, – шепотом проговорил я, – как самый прекрасный цветок в самом большом саду мира.
Она слабо улыбнулась.
– Какой же ты нечуткий.
– Что? – еле слышно выдохнули мои губы.
Она подошла совсем близко, голос ее звучал глухо. Я завороженно смотрел ей в глаза, и в них было все, ради чего жив человек. Я поднял руку и убрал у нее со лба локон. Рука моя скользнула по мягким волосам и осталась у нее на шее. Под пальцами я ощутил серебряную цепочку и тепло золотистой кожи. Внезапно вся она с жадностью потянулась мне навстречу, ее губы и вся она, и я тоже устремился к ней. Губы наши судорожно слились, и голова у меня пошла кругом. Я себя не узнавал.
Я держал ее в объятиях, и она льнула ко мне все крепче. Вдруг она отвернулась и высвободилась из моих рук. Отошла к книжной полке, взяла несколько книг и положила на стол.
Я захмелел, будто от вина. В голове вертелись тысячи мыслей, но сводились к одной, главной: спасибо судьбе за то, что существую я и существует она.
Меня качало, как на качелях. Ну и ладно! Пусть она думает: а он-то по сравнению со мной слабачишка. Все чудесно, пусть она думает: он покорен, набросила на него лассо, как на норовистого жеребчика, вот он и не брыкается. Могу повести его куда захочу, делать с ним что захочу. Он принадлежит мне. Обрела его за один поцелуй, заставивший его позабыть обо всем на свете. Я стала его миром, а двух миров не бывает…
Диана складывала в сумку книги. Ее волнение прошло так же скоро, как наступило.
– Помню, как я тебя тогда ждала… Ждала каждый день… Во всяком случае, я чувствовала, что понравилась тебе… Ощущала себя розой, ждущей садовника…
Дыханием касаясь ее душистых волос, я резко повернул Диану к себе.
– А-а, – выдохнула она удивленно, потом положила руки мне на плечи. Я привлек Диану к себе, гладил ее плечи и руки, и целовал ее еще и еще, и ее лицо, тянувшееся ко мне, выражало покорность, и сухие губы слегка подрагивали.
Где-то над морем сверкнула молния, и я увидел лицо Дианы белым как снег, и белыми были мои руки, бережно державшие ее голову. В глазах под ярким светом тенью промелькнул испуг.
Пророкотал гром. В комнате стало душно. Гроза подкралась незаметно.
С потемневшего неба хлынули потоки воды. Капли дождя барабанили по карнизу и щелкали по стеклу, шустрыми муравьями сбегали на землю.
Мы подошли к окну.
Я раскрыл одну створку.
В комнату устремилась прохладная свежесть.
Я стоял, обняв ее за плечи. Теплые слезы небес падали нам на волосы и скатывались по щекам, и казалось, мы плакали. Томимые жаждой сады и луга взахлеб глотали влагу, и чья-то незримая рука метала огненный серпантин, и в тучах гулко хохотало.
Вокруг абажура кружились в танце насекомые на целлофановых крылышках, мошкара, которой посчастливилось найти в открытом окне спасение от смерти.
Грозовые тучи угрожающе проплыли над садом и домиком дальше, по направлению к Лимбажам.
Еще моросил мелкий дождик.
– Сходим к моему брату, – сказала она. – Обещала сегодня принести ему кое-какие книжки.
– У тебя есть брат? – спросил я, и что-то сдавило мое сердце.
– Да, – ответила она. – А что в этом необычного?
– Ничего, – ответил я. – Ничего.
Она достала из шкафа большой черный зонт.
– Пойдем с тобой, как грибы-двойняшки под одной шляпкой, – засмеялась она и кинула мне сумку с книгами.
Ее поцелуи порхали по комнате, вились сквозь облачка мошкары, трепеща, уносились в сад и стряхивали влагу дождя с сине-белых валиков сирени, прилетали назад в комнату и прятались под зонтом, мгновенно касались моих губ, оставляя на них сладковатый с горечью привкус ирги, и улетали вдогонку грозовым тучам.
Нисколечко мне не улыбалось идти к ее брату…
Мы шли по мокрому шоссе, навстречу нам бежали торопливые ручейки. Мы лавировали среди луж, я держал раскрытый зонт, и она обеими руками держалась за мой локоть. Я ощущал ее дыхание и тепло. То и дело ее щека касалась моего плеча.
Мы пришли к деревянной, обшарпанной двухэтажной даче, казавшейся необитаемой. Когда я пригляделся, то в двух окнах наверху заметил тусклый отсвет лампочки. Диана открыла калитку, висевшую на одной ржавой, истошно заскрипевшей петле.
– Это у брата вместо звонка, – сказала она.
И правда, окно наверху раскрылось, мелькнула чья-то голова, и окно вновь захлопнулось.
Диана привела меня на стеклянную веранду, оконные переплеты которой были разделены на квадратики, остекленные матовым стеклом. Много стекол было выбито. Пол был завален всякой рухлядью, и я зашиб ногу.
– Пропусти меня вперед, – сказала Диана. – Я уже привыкла лавировать среди этого хлама, как лоцманский катер.
– Разве не было бы выгодней привести дачу в порядок? – спросил я. – Летом можно было бы сдавать и грести денежки лопатой.
– Дом нам не принадлежит. Брат только устроил наверху себе мастерскую. Но навести хоть небольшой порядок, конечно, можно бы. Тем более что человек работает в автотранспортной конторе столяром.
Мы поднимались по скрипучей и шаткой лестнице наверх.
– Тебе не страшно, что она когда-нибудь под тобой рухнет? – спросил я.
– Будем надеяться, что нам повезет. Но вообще-то не худо бы. Может быть, тогда брат наконец починил бы ее. Хотя скорей всего он вместо старой поставил бы приставную пожарную.
Она распахнула дверь, и мы вошли в просторное помещение, в котором горели пять массивных свечек на длинноногих подсвечниках: по одной в каждом углу, а пятая на столе.
– Чао, – сказала Диана, и я тоже приветственно бормотнул.
За столом на высоких табуретах, как на насестах, сидели трое: двое мужчин и женщина, закутавшаяся в клетчатый плед. Они прихлебывали из щербатых фарфоровых кружек кофе и о чем-то умно рассуждали.
Диана была здесь свой человек и представила меня.
Даму звали Скайдрите. Она была полновата, лет под тридцать, алый рот, маленькие пухлые ручки. Одним словом, едва не лопалась от здоровья.
– Теперешняя натурщица моего брата, – усмехнулась Диана. – Он хочет стать вторым Рубенсом.
– Алфонс, член районного объединения молодых авторов. Восходящее светило на небе другой галактики.
Мы обменялись рукопожатием. Малый был года на три-четыре постарше меня. От Дианиных слов он покраснел. В этом освещении мне он показался альбиносом. В белой рубашке и галстуке. Довольно длинные волосы были причесаны как на картинке в витрине фотоателье.
– А это мой брат Юрис. Никто в этой шайке не умеет так попусту транжирить время, – рассмеялась Диана.
Он не стал возражать и подошел к шкафу без дверей, достал еще две такие же щербатые кружки, какие были на столе. Я кинул на него быстрый взгляд: заношенные джинсы, порванная рубаха, босой, черная бороденка, как у испанского гранда. Настоящий дон Педро.
Он наливал кофе и говорил:
– Иво, наверно, уже знает мою сестру. Не то я мог бы ее представить ему как самую талантливую удильщицу среди известных мне женщин. Она умеет выловить рыбу в таком пруду, где это не удалось бы никому, кроме нее.
– Преклоняюсь перед Дианой, – сказал я. – Для меня целая проблема выудить хотя бы одну рыбешку там, где другие черпают ведрами. У меня не хватает терпения ждать.
Компания весело рассмеялась. Скайдрите от восторга так пристукнула маленьким кулачком по столу, что подпрыгнули все кружки и электрокофеварка.
Серьезность сохраняла лишь Диана.
– Юрис, я принесла тебе книги, – сказала она.
– Прекрасно!
Он взял сумку и унес ее в другую комнату.
– Иво, я сейчас вернусь, – тихо сказала Диана и поставила передо мной кружечку с кофе. – Не смотри, что у нее такой неказистый вид. Кружка чистая.
Она тоже вошла в соседнюю комнату и плотно прикрыла за собой дверь.
– Некоторые чистоту только напоказ выставляют, – сказала Скайдрите и плотней завернулась в плед. – Чистота для них не внутренняя потребность. Она им нужна только затем, чтобы показать свою утонченность, а другие, мол, свиньи. Да ты пей, Иво, кофе! Не стесняйся!
– Спасибо! – ответил я и поднес кружку к губам. Не хотелось, чтобы они подумали, что считаю их свиньями. Кофе был вполне хорош.
– Вот и ты тоже, Алфонс! – Скайдрите, очевидно, продолжала ранее начатый разговор. – Модерновый роман, авангардистская поэзия. Эти слова в разных вариациях почти не сходят у тебя с языка. Ты хочешь произвести впечатление большого интеллектуала, а из меня сделать последнюю дурочку за то, что я нахожу известную ценность в так называемой «бульварной» литературе.
Алфонс недовольно вздохнул и отмахнулся.
– С тобой вообще бессмысленно затевать разговор!
– Ну вот, а я что сказала? Полюбуйся, Иво! Перед тобой сидят интеллектуал и дурочка, годная лишь на то, чтобы служить Юрису моделью.
– Ты что-нибудь читал из этой бульварной серии? – спросил у меня Алфонс.
– Когда был поменьше, читал, – ответил я. – «Мне уж никогда так не любить», «Нахлебница», потом еще «Господня мельница мелет хоть и долго, да тонко» и «Стрелы амура»… «Брак ненадолго»… остальные позабыл. Все они были напечатаны еще по старой орфографии, в буржуазное время.
– И какую же «известную ценность» ты в них обнаружил? – продолжал он допрашивать.
– Кто его знает… Сперва было интересно. Потом наскучило, потому что сразу знаешь, что произойдет на следующей странице. А от их разговоров о любви просто тошнит – такие они занудные и сентиментальные.
– Вот! – победно воскликнул он. – Теперь уже сидят два интеллектуала и одна дурочка, если тебе нравится так себя называть.
– Ах, мальчики, мальчики! – Она улыбнулась нам как бы с высоты Олимпа. – Слишком вы еще молоды, чтобы понять… Внутренний мир человека для вас пока загадка, которую вы отгадаете еще не скоро…
– А ну тебя! – в отчаянии воскликнул Алфонс. – Лучше пей кофе! Это действительно единственное, что ты умеешь делать интеллектуально.
Однако сам он не мог успокоиться.
– Залезают индивидууму в нутро, хватают «внутренний мир» и выволакивают наружу. Потом изучают, изучают, потрошат каждую клеточку и слагают стихи и романы. Но разве в этом задача искусства? – Вопрос Алфонса был обращен ко мне. – Задача искусства через индивидуума показать время, общество, в котором он живет, обнажить проблемы, существующие в этом обществе, а не вязнуть в мелочах «внутреннего мира», создавая впечатление, будто это единственный объект, где есть еще противоречия, для разрешения которых необходимо привлечь внимание широкой общественности. А актуальные проблемы общества стыдливо обходят; деликатные люди проходят мимо общественной уборной с похабной надписью на двери, про себя ухмыльнутся, но сделают вид, будто ничего нету. Но похабная надпись не исчезнет от того, что на нее не обращают внимания. А спустя некоторое время, когда испишут всю дверь и станет уже нельзя этого не замечать, притащится дворник и дверь покрасит. Вот теперь можно бежать домой, хвататься за перо и смело поднимать проблему: «Похабная надпись на двери уборной». Придумать сюжет и благополучно проблему решить, и конечным результатом будет чистая дверь. А она уже чистая! Всем хорошо, все довольны. Так удобней, спокойней. Ибо, кто знает, начнешь копошиться возле этой двери раньше времени и еще получишь по башке. А что перепачкано где-то еще, опять никто якобы не замечает, поскольку это опять-таки… Лучше уж проявим смелость, отображая ныне чистые двери.
– До чего красно и умно говоришь! – язвительно заметила Скайдрите. – Даже не верится, что в рассуждения пустился зеленый мальчишка. Что ж, ступай домой и пиши про грязные стены туалетов.
– О-о, – простонал Алфонс. – Стоит тебе раскрыть рот, и я уже знаю: раздастся нечто достойное единственно такой… пречистой… Недаром тебя зовут Скайдрите.
– Будешь продолжать хамить – я вылью кофе тебе на голову!
Мне надоело их слушать.
Я встал и подошел к окну.
В море потемневших небес купалась луна и обтирала тело обрывками туч. Ее бледный лик посветлел, и распущенные волосы мерцали звездами.
Я раскрыл окно и закурил. На дворе разрослись какие-то кусты, трава вымахала по колено.
Я улыбнулся луне, она подмигнула в ответ и прикрыла лицо уголком рыжеватого облака. И странно стало вдруг у меня на душе. Она ведь вот так же смотрела в то время, когда тут еще не было ни этого дома, ни заброшенного сада. И она будет улыбаться и щурить глаз, когда уже не будет этой обшарпанной дачи, когда деревья вырастут большие и никто не будет помнить, кто и когда их посадил, когда не будет ни скрипучей калитки на ржавой петле, ни веранды с конкретным числом выбитых стекол, ни шаткой лестницы, ни этой комнаты, у окна которой стою я, ни окна, которое можно раскрыть и посмотреть на мир именно вот с этой точки видения, именно в это время, именно такими глазами, ощутить все именно вот так и понять именно так, и знать именно так… И быть может, здесь раскинется ржаное поле и кто-то, возможно, будет стоять на его краю и любоваться синими васильками, и даже не почувствует, что в некой точке трехмерного пространства над склоненными ветром колосьями ржи кто-то некогда был и исчез, и не ощутит, что мир в некий момент несколько обеднел.
Как сохранить? Быть может, этот миг продолжит существование в мире иных измерений? Не знаю. Но мне очень жаль, что его утратит этот мир. Возможно, я сумел бы описать, рассказать через музыку, передать красками, но какой от этого прок, если каждый воспримет мои слова, мою музыку, мазки моей кисти по-своему? Миг этот не исчезнет до той поры, покуда есть мое «я». И несмотря на то, что никому его не ощутить так, он все же не исчезнет и отзовется эхом в других людях так же, как легкий удар по клавише рояля поколеблет струны остальных клавиш, и что-то им расскажет.
Месяц взял смычок и ударил по золотым струнам. Над сумеречной землей пролилась нежная мелодия, и в крапиве застрекотали кузнечики.
В бледном свете свечей продолжали препираться Скайдрите и Алфонс. Сочный, смеющийся рот Скайдрите возражал, а парень запальчиво отстаивал свою правоту.
Я прохаживался вдоль стен мастерской, к которым были прибиты картины. Дон Педро был, очевидно, так плодовит, что не поспевал добывать рамы для своих картин. Чего там только не было намалевано. И маслом и акварелью. В искусстве я смыслю не очень-то много. Я могу только сказать, нравится мне или нет. И одна акварель мне в самом деле понравилась.
Луг в дымке раннего утра. Небо желтовато-серое. Лиловые вешала для сена. Вдали едва различимые стволы ветел, а листва напиталась влагой и слилась с туманом. Трава зеленовато-серая, словно на нее наброшена паутина. Краски так незаметно переходили из тона в тон, что чудилось – они движутся: казалось, прикоснись к холсту, и краски перемешаются в новых сочетаниях, сероватое небо соскользнет ниже, и запылает белое солнце.
Картина мне понравилась потому, что вызывала во мне уже знакомое настроение. Нечто пережитое ранее. То, что все время дремало во мне неосознанное, а сейчас оказалось на одной волне с акварелью. И тогда я вспомнил то утро, когда много лет назад бежал босиком к солнцу. Луг не был тем лугом, и мгновение не было тем мгновением, поскольку солнца я не видел, по в акварели было предчувствие того момента. Так что же, дон Педро чувствовал так же, как я, или же в тот момент у него сердце билось так же, как у меня тогда, перед чудом, только он не дождался этого чуда и перенес ожидание на холст?
Мимо моего взора скользили другие картины, но оставляли меня равнодушным. Осматривая их, я дошел до двери в соседнюю комнату и услышал громкие голоса Дианы и дона Педро. Правда, разобрать мог лишь обрывки разговора.
Она то и дело просила его говорить потише, он слушался, но потом вновь повышал голос, и она опять на него шикала.
Дон Педро в чем-то упрекал Диану, говорил с ней как учитель с ученицей, а она лишь тихонько возражала.
…Советовал ей подумать головой, вспомнить, сколько ей лет, и не впадать в детство. Затем пошло что-то о любви, она в чем-то упрекала брата, а он несколько раз повторил по слогам, что в отличие от нее он муж-чи-на, и тут нельзя проводить параллели. Она сказала, чтобы он оставил ее в покое, она ни разу не была по-настоящему счастлива, как другие, и пусть он не пытается отравить ей те несколько дней счастья, что выпали на ее долю. Тогда он произнес какое-то некрасивое слово, в ответ раздалась пощечина, и дон Педро, бацнув дверью, вылетел к нам, бросил исподлобья взгляд в мою сторону и закурил папиросу. Скайдрите с Алфонсом прекратили свой спор, тоже закурили, но сигареты. Я сделал вид, будто все еще осматриваю вопли души дона Педро.
На пороге двери появилась Диана, закурила, и все молчали.
Диана подошла ко мне. Мне показалось, что она плакала, но я не был уверен, потому что сумерки мешали мне разглядеть ее лицо.
– Ну как тебе показались шедевры моего братца?
– Вон та акварелька очень понравилась, – сказал я и кивнул на туманный луг.
Она подошла и смотрела, смотрела…
– Скажите, а вы свои картины не продаете? – спросил я у дона Педро. – Знаю одного художника, которому за голую натурщицу выложили восемь сотен как одну копеечку.
– Покупай! – буркнул дон Педро.
– Ну, зачем же так сразу! – весело воскликнула Диана. – Братец тебе ее сейчас подарит.
Она попыталась снять акварель, но картина была приколочена крепко, наверно, дюймовым гвоздем. Диана не хотела ее повредить и, покопавшись в ящике со столярными инструментами, извлекла из него клещи. Ухватилась ими за гвоздь, но вытянуть не могла.
– Ну помоги же! – раздраженно крикнула она мне. Я стоял как истукан.
Я взял у нее клещи и запросто выдернул гвоздь. Она поймала падающий луг и бросила на стол.
Дон Педро ухмыльнулся в бороденку, поскреб в боку и достал из кармана джинсов фломастер; что-то нацарапал на обратной стороне акварели и кинул мне, ни слова не говоря.
«Дианиному Иво от ее брата». Далее следовал корявый автограф.
– Ты только погляди, – сказала она. – Твои произведения идут в народ.
Мы распрощались и пошли. Слушать споры, нагонявшие скуку, было неинтересно.
Они остались там, в расплывчатом свете свечей. Женщина-счетовод и молодой литератор, кажется, заключившие между собой мир. Облезлый дон Педро – столяр и художник? Или же сперва все-таки художник?
Спустились вниз, на веранде легко нашли путь к двери, потому что луна сейчас светила ярко-ярко.
Она проводила меня на станцию, хотя, по правде говоря, следовало поступить наоборот. Последний поезд ждать не будет, сказала она. Знаю, сказал я, поезд ждать не станет, в особенности если он последний.
Поезд и в самом деле не был настроен долго стоять, и, как только я вошел и встал к окну, прошипели двери, и он тронулся. Вагон поравнялся с Дианой, проскользнул мимо нее; она шагала по пустынному перрону.
Мой вагон тоже был пуст. Я был единственным пассажиром в этот поздний час. Теперь оба мы, и она и я, остались в одиночестве.
Поставил ноги на противоположную скамью. На коленях у меня лежала акварель. Вдруг я взял ее и выкинул в окно. Какое мне дело до того, что хотел отобразить на ней дон Педро? Если он чего-то ждал и не дождался, мне от этого ни тепло ни холодно. Это я видел чудо и сберег в себе. И если уж он так жаждет дива дивного, пускай размалюет еще одну картонку, продаст и купит себе новую сорочку. Не хочу я вешать у себя на стену эту акварель, потому что мне точно придется вспоминать дона Педро, а я не желаю, чтобы у нас с ним было что-то общее.
Чувствовал я себя скверно. Не надо нам было туда ходить. Тогда, наверно, все было бы по-другому.
А теперь я трясся один в поезде. Форменное идиотство.
Однажды, когда уже наступили летние каникулы, ко мне влетел Фред.
– Иво, тебя хочет видеть Лиепинь.
– Что? – Я был неприятно удивлен. – А ну его к богу в рай! Черт знает что! От этих спортсменов даже в каникулы нет никакого спасу.
– Опять запричитал, обомшелый старикашка!
– Лучше я буду обомшелым старикашкой, чем пойду убирать спортплощадку. Хватит с меня прошлого года.
– Да нет же! – отмахнулся Фред. – Тут совсем другое. Лиепинь решил организовать небольшой блиц по баскету, чтобы в будущем учебном году как следует сыграть на первенстве среди школ.
– Ах, вот оно что! – с облегчением протянул я. – Ну, ну, пусть организует. Человек молодой, энергичный, пусть потрудится для всеобщего блага.
– Лиепинь считает, что нет большого смысла играть между собой. И он прав. Команда должна сыграться.
– Ну что ж, выходит, иной раз он способен сказать и что-нибудь умное.
– Его однокурсник работает физкультурником в одной из вецмилгравских школ. Они договорились провести товарищеский матч.
– Это же прекрасно, Фред! Мы теперь подружимся с вецмилгравским скулом.
– Да кончай ты выламываться! – заорал он. – Я давно заметил, что на тебя иногда накатывает.
Я едва не прыснул. То же самое я думал о нем.
– Хорошо, что ни разу на нас с тобой не накатилоодновременно. Это была бы просто катастрофа.
Фред покачал головой, испустил тяжкий вздох, но сдержался.
– И Лиепинь сказал, что тебе тоже надо прийти обязательно.
– Я знаю, Фред. Он никогда обо мне не позабудет. С первого раза, как он меня увидел, я почувствовал, что понравился ему. Он же ни разу не оттаскал меня за ухо, как беднягу Яко.
– Очень жаль. Но все еще впереди.
– Да, Фред, – грустно выдохнул я. – И возможно, это произойдет очень скоро. Не попаду в корзину из выгодного положения, и он примется таскать меня за ухо по всей площадке.
– Завтра в четыре приходи. В школьный спортзал.
– Хорошо, Фред, но можно бы сказать – не в четыре, а в шестнадцать ноль-ноль.
– Мне некогда слушать твои идиотские штучки. Еще четырех надо обойти.
Он вытащил листок бумаги, на котором были написаны фамилии, и возле моей поставил галочку.
– А расписаться не надо, Фред? Если у меня не получится прийти, скажу, что ты мне не сообщил. Галочку любой может поставить. Нет, нет, Фреди, это непорядок. А разве может быть настоящийспортсмен без дисциплины? Это уже не орел, а воробей. А в основе настоящей дисциплины лежит образцовая бухгалтерия.
– Хватит! – трахнул он рукой по бумажке. – Я пошел к Антону. Пойдешь со мной?
– Ах, и Антон тоже…
– Да, и Антон тоже. Кстати, он играет лучше тебя.
– Я это знаю, Фред! Это мне известно…
– Он всегда пройдет там, где у тебя, задохлика, мяч выбьют из рук.
– Да, Фред, всегда…
– И там, где ты наверняка промажешь, он редко когда не попадет в корзину.
– Да, да, Фред, очень редко… Но и тогда он поймает отскочивший от щита мяч и забросит…
– Совершенно точно! Я ухожу. Пойдешь со мной?
– Нет, Фред! Я не могу идти. Надо копить силы для товарищеской встречи.
Он выпростался из дверей моей комнаты злой как черт. Но он должен меня понять. Если человека куда-то понесло, как теленка, весной выпущенного впервые из хлева, и он балдеет от счастья, то я не обязан вместе с ним предаваться тем же восторгам. Мое отношение наверняка будет неодобрительным. Мне противен фанатизм. Но я ничего не имею против спорта, если только человек не теряет рассудка, как это бывает с Фреди. Однако надо признать, что чокнуться человек может и на собирании марок или разведении рыбок. Специализация тут не главное.
Мои планы несколько расстраивало то, что игра была назначена на час дня в субботу.
Я впервые писал Диане письмо.
В субботу мы сидели в поезде и ехали в направлении, ставшем для меня привычным, только выходить надо было на Зиемельблазме. Прямо-таки чудеса: со стороны казалось, будто Фреди с Антоном никогда в жизни не были на ножах. Говорили о предстоящей игре, обсуждали тактику так, словно они закадычные друзья. И Лиепиня тоже было не узнать. Смеялся, сыпал шутками, точно был своим парнем среди своих, но просто немножко старше.