Текст книги "Миф о вечной империи и Третий рейх"
Автор книги: Андрей Васильченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Но то, что осталось, было ворчащим Ледебуром и поджавшим губы Брайтшайдом. Остался лишь страх революционной демократии перед массами. Страх сам по себе. Коммунистический манифест по сравнению с ним был ничем. И даже Эрфуртская программа была ничем. Социал-демократия могла указать народу, по крайней мере, на несколько пунктов программы, которые она выдавала за достижения. Чтобы сохранить чувство триумфа и просветительную идеологию 9 ноября, указывалось на стереотипный, но все же неверно истолкованный 8-часовой рабочий день, что якобы выдавалось за мировую идею. Народные уполномоченные видели, что вынуждены сказать народу «мучительную правду», что теперь «уделом народа будет бедность и нужда». Но они не сказали, что это следствие проигранной войны. Они с большим удовольствием говорили: «Это следствия преступной военной политики, которая осуществлялась на протяжении четырех лет». Получалось, что революция, как и обещали, была политическим действием, а также социалистическим действием, для чего не требовалось доказательств.
Однако в то же время пролетариат предостерегали от организации стачек и забастовок, предостерегали и умоляли отказаться от этого проверенного средства классовой борьбы, так как его применение после революции было чем-то иным, нежели до революции. Массы и профсоюзы заклинали не превращать революцию в «движение по повышению заработной платы». На каждом уличном углу, на каждом здании, на каждой стене, и даже на банях, висели плакаты, провозглашавшие: «Социализм – это работа». Народ утешали социализацией. Его обнадеживали социализацией. Но иногда отказывались от социализма. Но делали это по возможности тихо, маскируя потоками слов, как то и подобает трусам. Однако при каждом удобном случае говорили о «восстановлении нашей экономики». Только социалистическое мышление не родило ни одной мысли, разве только, что спасительную идею относительно рабочих сообществ, в которые бы входили работодатели и представители рабочих союзов. Это осознание собственной беспомощности. Идея о плановом хозяйстве так и осталась на страницах книг, которые иногда позволяли вспомнить, что объединенная экономика является наследием нации и что Фихте, Штайн и Лист являлись крупнейшими немецкими специалистами в области народного хозяйства.
Чтобы социалистическая доктрина, по крайней мере, полностью не погрязла в недочетах, в дело вступил Каутский. Проворный глупец должен был дать новую интерпретацию Маркса. Он отыскал изречение, что общество не может «перескакивать естественные фазы развития, ни миновать какую-либо из них». Эту оговорку Маркс сделал в месте, где рассуждал о различиях наций, о возможности и необходимости одним нациям учиться социальной революции у других наций. Но эти слова относились не к самой революции, а к предшествующим ей событиям. Каутский, напротив, применил эту формулу к самой революции, к попытке спартаковцев, которые по русскому примеру хотели перескочить из одной революции сразу же во вторую, и на полном серьезе намеревались ликвидировать классовые противоречия, предоставив это право пролетариям и Интернационалу. Эта попытка была бы безумием. Но об этом не мог говорить революционер, который посвятил всю жизнь подготовке данной революции, который все время наслаждался своей славой, лелеял свой авторитет, но как только красные чернила его книг рисковали превратиться в красную кровь действительности, он предал марксизм. По ту сторону социалистического мышление готовились более радикальные доктрины. И если социализм хотел сделать шаг «от утопии к науке», то радикалы шаг «от науки к действию». Коммунизм был готов сделать этот шаг. Это могло стать возвращением утопии. Но Каутский решил разоблачить свою же собственную научность. Научность, о которой он вел речь и как теоретик марксизма отрывал от практики. Когда же массы, которые в течение 75 лет обрабатывались партийно-политическими обещаниями, потребовали воплотить их в жизнь, он заявил: «Только практика в каждом случае может указать, действительно ли пролетариат созрел для социализма». Авторитет как-то раз предположил, что с «уверенностью может сказать лишь следующее»: «Пролетариат неуклонно растет в своей численности, силе и интеллекте, что больше и больше приближает его к возрасту зрелости». При помощи таких отговорок Каутский подготовил социализму отступление, отступление из страха перед социализмом в сторону демократии. Немецкая социал-демократия из своих двух составных частей предпочла опустить социалистическую и оставить лишь демократическую. Каутский знал, как оправдать это. Он уверял: «Эта демократия не только ускорит созре^ вание пролетариата, но и позволит определить, когда она наступила». Он категорично подчеркивал: «Поэтому мы хотим изучить, какое значение имеет демократия для пролетариата». И он изучил. Его трусость диктовала ему в первую очередь отговорить рабочих от «диктатуры пролетариата». Он уверял, что Маркс «подразумевал диктатуры не в буквальном значении этого слова». А после этого он признавал свою ответственность за парламентаризм: «Прэтому мы хотим и должны придерживаться общего, равного, прямого и тайного избирательного права, за которое мы боролись последние полвека». Посредством избирательных бюллетеней он пытался сделать демократию более легко воспринимаемой и разумной формой правления, когда каждая партия не оставалась в убытке: «Демократия значит господство большинства. Но не в меньшей степени она означает защиту меньшинства». Он был настолько любезен, что пообещал и левым, и правым партиям, выступающим против демократии, определенные перспективы участия в политическом действии. Он говорил: «Политическая партия существует, когда требует демократии». И еще. «Небезопасно оставаться у руля, но не предосудительно долгое время оставаться в меньшинстве». Да, передовой боец классовой борьбы воистину являл чудеса бесстыдства, когда при виде приближающегося класса он предавал во имя демократии классовые идеи, которые он представлял, утверждал и обосновывал. «Класс, – говорил он, – может господствовать, но не может править, так как он является бесформенной массой. Править может только организация». В Германии, в России, во всем мире социалисты, являющиеся коммунистами, и марксисты, которые верят в Третий Интернационал с его радикальной позицией, вполне обоснованно отзываются о Каутском только с крайним презрением. Наконец, они разгадали за важностью его ничтожность. Но если они теперь осуждают его, как он отрабатывает деньги, то их приговор в большей степени касается не личности, но их самих и социализма, который Каутский как экзегет Маркса и апологет марксизма обосновывает через возраст и достижение зрелости. Они делают это вместо того, чтобы заблаговременно постичь его ничтожность, в которой с самого начала можно было найти любую подлость, двусмысленность, нелогичность и предательство.
Благодаря марксизму, который поносил класс как таковой и раскрывался в избирательных кабинках парламентаризма, рабочее движение достигло западного оппортунизма. Форма правления, рекомендованная Каутским как форма государства, которая должна была правиться народом и управлять им, была социал-де-мократическая республика. За капиталистической эпохой вовсе не последовала коммунистическая, как предвещал Маркс. Феодальные фавориты, которые обычно присущи радикальным монархиям, и бюрократия, характерная для конституционных режимов, уступили место партийно-политическому парламентаризму, кабинетам и кликам. Едва ли можно было вести речь об экономической власти, которую хотел захватить пролетариат. Впоследствии от него ускользнула даже политическая власть, которую он добыл во время свержения монархии, когда в одно мгновение господство народа превратилось в царствование масс. На этот путь народ направляли демократические партии. Лидеры демократических партий захватили все посты. От имени народа они распространили свое влияние во всем государстве. Демократия больше никого не сдерживала. Спартаковцы раньше всех поняли, что она была обманом народа. Однако на них были натравлены псы революции. И теперь в Германии наступило господство посредственности. И оно утвердилось. Казалось, что оно идеально годилось для менталитета нации, которая пожертвовала честью быть величайшим в мире народом во имя бесславного мира, оставившего после себя исковерканную империю. В народном государстве, которое именовало себя самым свободным, а на деле являлось поработительским, народ так легко свыкся с новой жизнью, как будто бы он того и хотел.
Правда, в коммунистах неистовствовало марксистское разочарование. Они разочаровывались и свирепели, так как видели, что их наука действия вновь превращается в утопию. Но имелись другие немцы, которые жаловались на не предательство доктрин, а на самоубийство нации. Они не видели различий между народом, пролетариатом и демократией. Они видели лишь преступления, совершенные массами. В революции они видели конец немецкой истории. Разве народ не разрушил империю вместо того, чтобы ее защищать? Разве не пролетариат совершал безрассудные действия? Обычно в них раскаиваются, когда приходит время, и народ, оглянувшись, горько восклицает: что же мы наделали? Не сама ли нация порвала со своими традициями, со своими воспоминаниями, со своим назначением, со всеми претензиями на величие, которое отличало ее от прочих народов? Не сама ли нация променяла все это на общность, которая называлась демократией, но в которой она обрела закабаление, спекуляцию, ветреную полуобразованность? Демократию, которая медленно загоняет ее в могилу.
III
Видя такую перспективу, некоторые немцы, которые в эпоху масс остались индивидуалистами, восприняли стихийную мысль Ницше, который в духовной истории века был противопоставлен Марксу, находившемуся на другом полюсе, Маркс, вне всякого сомнения, раскопал бы причины событий, которые нам довелось пережить, в материализме, умирающем сейчас в революционных демократах. Маркс сначала предложил людям, тысячелетиями находившимся среди идей и привычно живших во имя идей, приманку в виде материи, материалистичного мышления, материалистического восприятия истории. Поменяв идею на материю, Маркс совершил самый чудовищный обман в истории человечества. Но действие всегда вызывает противодействие. И если теперь марксизм утопал в демократической сутолоке, не зарождалось ли в Ницше новое аристократическое мышление? Не был ли Ницше провозвестником встречного п^отестного движения, которое должно прийти после окончания массового столпотворения, которое предсказывал, и как принципиальный противник любой «средней позиции точно знал, что крайность производит на свет другую крайность? Осталось ли немцу, который духовно причисляет себя к таковым, что-то иное, по возможности далекое от смешения людей и понятий? Признает ли он (по крайней мере, в мыслях) исключительность личного сознания и внутреннее право личности?
Однако сам Ницше давал другой ответ. А также он давал социологический ответ, который мы должны вспомнить, когда выступаем против Маркса. Ответ, который он дал – философский, противоречивый и совершенно противопоставленный Марксу. Ницше предрекал эпоху «большого осознания ужасного землетрясения». Но он добавлял, что эта эпоха снова поставит один из «новых вопросов», вечных вопросов, героических вопросов, как он их хотел понимать, консервативных вопросов, как мы должны понимать их. К этим «новым вопросам» он также причислял пролетарский вопрос. Однако Ницше был профессиональным борцом против всего, – что было массой, а не иерархией, делением, дифференциацией. Он как реставратор человеческой иерархии, чувствовал «времена универсального избирательного права, то есть когда любой через каждого может судить любого». Он говорил об «ужасных последствиях равенства», заявив: «Наша социология не знает другого инстинкта, кроме стада, то есть быть суммированным нулем, когда каждый нуль имеет равные права, где сам нуль является добродетелью». Но по биологическим причинам Ницше проводил различия между народом, пролетариатом и демократией.
Он знал, что демократия – это поверхностное общественное явление, которое умрет, в то время как в пролетариате он видел гораздо более глубокие проблемы, которые для него были также связаны с обновлением человека снизу. Когда он сказал о немецком народе, что тот не имеет сегодня, а только вчера и завтра, то он приобщал к этому будущему и пролетариат. И он понимал, что социализм, который являлся не доктриной, а жизненно-историческим выражением подъема человечества с сильными, еще не зачахшими изначально приобретенными инстинктами, был стихийным феноменом, от которого нельзя было уклониться и нельзя было игнорировать.
Для Ницше и для нас остается открытым вопрос: имеет ли социализм отрицательные стороны? Будет ли он вести к полному нивелированию человеческих ценностей, и вместе с тем к их полному обесцениванию, или же, наоборот, он послужит фундаментом для новых ценностей? Вначале Ницше видел только отрицательную сторону. Тогда он трактовал нигилистское движение, в которое он зачислял и социалистическое как нравственно-аскетическое наследие христианства, что было вынужденным социальным состоянием или же физиологической дегенерацией и личностным разложением. Все это он приписывал «воле к отрицанию жизни». Однако, с другой стороны, социализм являлся волей к утверждению жизни. Комплекс коммунистических устремлений и представлений жаждет для пролетариата действительности в мире. Материальной и определенной действительности, так как пролетариат ничего не знает об идеальной действительности. Он хочет существовать в экономически отрегулированной жизни, ибо, по сути, ведет животный образ жизни. Однако последняя мысль является хилиастической. Она ведет не к расторжению, но к исполнению закона, а совершенное государство являлось гарантом этого закона. Он полагал подобный социализм основанием, когда в случайных заметках воспринимал «чувство социальной ценности» как временное, историческое явление, принадлежащее будущему. Но он со своим требованием индивидуалистической цели существования выходил далеко за пределы содержания этого явления, которое определялось материалистическим восприятием истории. Однако, он отмечал: «Временное преобладание социального чувства ценности понятно и полезно: речь идет об изготовлении фундамента, на котором наконец-то будет возможным более сильный вид. Масштаб силы: могут жить при перевернутом уважении и вечно хотят его снова. Государство и общество как фундамент: всемирно-экономическая точка зрения, воспитание как селекция. Основная точка зрения: задача не в том, чтобы высший сорт руководился низшим, а в том, чтобы низший стал фундаментом, на котором высший жил своими задачами и мог на нем твердо стоять».
История каждой революции: римской, английской, французской – указывала, что ее смысл заключался в том, чтобы подготовить новый подъем людей и людских сил как сил народа. С немецкой революцией вряд ли будет по-другому, если только вместе с ней не прервется немецкая история.
Если лозунг подъема самых толковых и прилежных должен был получить другое, а не банальное толкование, состоявшее в педагогическом отборе вопиющей посредственности, то это могла быть только биологическая трактовка, которая подразумевала рабочий класс не как надвигающийся класс, а как новый слой населения, который с соответственными качествами вступает в общественно-политическую жизнь нации. В перспективе было недопустимо, чтобы нация имела пролетариат, который не воспринимался как ее часть, хотя был связан с ней по языку, истории и общей судьбе. Массы очень скоро догадались, что не могут сами о себе позаботиться, а потому кто-то должен быть ответственным за них, оставив их в том же положении. Но из масс восставали одиночки, которые одновременно поднимали и массы. Эти множественные новые личности, а в большей степени их дети и внуки, придавали нации новые силы, которые поначалу были неуклюжими материальными пролетарскими силами, но они духовно преобразились, когда не только приспособились к жизни нации, но соединились с духом нации. Так Ницше думал о пролетариате. Он думал об обязанностях, которые возникают из его прав. И он думал о достоинстве, которое большинство людей демократической эпохи просто-напросто утратило. Это был самый тяжелый урон, который человек нанес сам себе в эпоху обезличенных масс. И он выдвигал требование рабочим: «Рабочие должны учиться чувствовать себе солдатами. Жалованье, оклад и никаких вознаграждений». Или, как он выразился в другом месте: «Никаких отношений между авансовыми платежами и выполнением задания! Но ставить индивида в зависимость от его типа, чтобы он в своей сфере деятельности выполнял еще больше». А если он как аристократ придавал коммунизму возвышенное значение, то он видел будущее, «в котором больше не будет большего наслаждения и блаженства, которые не были бы общедоступны сердцам всех». И если он предвидел, расхваливал и требовал приблизить время, когда «оскорбление, которое до этого наносилось словом «общий[11]11
В немецком слово «общий» имело еще значение «пошлый».
[Закрыть]», больше не будет является клеймом».
Так Ницше заменил равенство, которое, конечно, являлось ужасным понятием, на понятие более высокого, более прекрасного и более нравственного уровня – равноправие, которое он примирил с собой. Он стремился к тому, чтобы даже пролетариат вошел в царство ценностей, которые до сих пор были для него недоступны. Он стремился к тому, чтобы утвердить вечные ценности, которые должны были стать мерой всех вещей для человека. Да, есть слова Ницше, в которых он просил пролетариат о конкуренции с ценностями творческой буржуазии, которой аристократ в нем давал оценки несколько с других позиций, чем коммунист, но все же они были похожи. Он видел, что буржуазия утопала в демократическом изнеможении. Он говорил: «Рабочие однажды должны жить так же, как сейчас живут буржуа. Но с непритязательностью, присущей высшим кастам. Бедно, просто, но обладая властью».
Немецкая революция привела пролетариат к власти, чтобы тут же ее отобрать и передать демократии. Но пролетариат вновь и вновь стремился к власти. Он добьется ее лишь в той степени, насколько поймет, что обладание властью зависит не от распределения материальных благ, а от духовного и умственного участия, не от владения, а от права, не от присвоения, а от равноценности.
Проблема пролетариата – не в его внешних проявлениях, а в его внутреннем росте.
IV
Тот самый марксизм, который брался системно решить массовые проблемы пролетариата, никогда не задавался преюдициальным вопросом, не говоря уже о том, чтобы ответить на него: как возник пролетариат?
Марксизм спекулировал на одном моменте, от которого он уходил с поразительной поспешностью. Возникновение капиталистического способа производства значило первоначальное решение проблемы перенаселенности. Но марксизм выдвинул понятие, даже скорее политическое требование, пропагандистское заключение, при помощи которого можно было получить власть над людьми и массами: это была идея классовой борьбы.
Маркс во имя целей пролетариата расторгал все естественные связи. Как интеллектуал, он был выше любых национальных обязательств. Как еврей, он был космополитом и не имел Отечества. И он уверял, что пролетариат также не должен иметь никакого Отечества. Он разубедил его, что страна и народ образуют одно целое. Он убедил его, что единственным общим благом являются экономические интересы, что пролетарии должны объединиться, игнорируя границы государств и национальные языки. Он стремился повсюду отнять у рабочих веру, которая досталась им от национальной принадлежности, а также ценности, совладение которыми в духовном и этническом отношении обеспечивалось историей соответствующего народа. Ценности, которые были доступны каждому, кто был связан с народом, который их и создал. Ценности, которых пролетария не лишали, потому что он был пролетарием. Если он не выпадал из нации, то он мог по-прежнему быть причастным к этим ценностям, созданным его родителями и предками, которые были крестьянами и горожанами.
Действительно, вследствие индустриального развития, которое все больше и больше отчуждало от предприятий, не чувствовалось сознательной сопричастности этим ценностям. Прежде всего это касалось народов с незавершенной историей. Они не могли осознавать эти ценности, чье значение становилось все меньше и меньше. Но Маркс никогда не высказывал мысль о том, что надо по-социалистически укреплять осознание этих ценностей, вместо того чтобы ослаблять его и в конце концов полностью разрушить, как это сделал марксизм. Маркс, бывший рационалистом и космополитом, не был в состоянии осудить собственную пустоту чувств, он не мог понять, что обеднял людей, которые поверили ему. Он был из народа, который обычно извлекает пользу из чужого Отечества. Однако в то время, как его еврейские соплеменники использовали и эксплуатировали титульные народы, Маркс рассматривал себя в качестве того, кого они тоже использовали и угнетали. Он считал себя пролетарием. Он обратился не против капитализма, который еврейство занесло в Европу, что было вполне логично, ибо так он мог искупить вину, в которой была повинна его раса. Он обратился против европейского индустриализма, весьма по-еврейски перепутав предприятие и гешефт, бизнес. Исходя из этой ошибочной отправной точки, Маркс как представитель национально подавленного народа стремился помочь всем угнетенным других народов. В этом он видел собственную миссию, хотя она оставалась еврейским предназначением, ибо Маркс, как интернационалист, не представлял себе ясно свою национально-расовую обусловленность. Он действовал как еврей, что было весьма пагубно. Он протискивался без тени смущения, без сомнеций, как это умеют делать евреи, с правом экономической науки. Он как гость вмешивался в жизнь хозяев титульного народа, не понимая его традиций и духовных принципов. Он не принимал их в расчет как случайные факторы, хотя именно они определяли авторитет и положение народа. Он позволил холодной логике своего разума рассечь эти народные установки и обесценить человеческое наследие: они казались ему подозрительными. Он был повинен перед людьми, а потому дал им замену, которая оказалась пролетарским сознанием, материальным возмещением, которое шло навстречу их материальным потребностям. Он дал им идею о классе, который стал единственной Родиной, убежищем и надеждой на то, что он поможет им добиться в этой жизни всего, чего можно было только добиться. Маркс исходил из класса как действительности, как возникшей реальности, появление которой даже не огорчило его.
И на классе как на естественном, абстрактном, искусственном и в то же время крепком фундаменте он построил колоссальное здание своих идей, на самой верхушке которого он позволил развеваться яркому флагу с неистовой надписью: «Господствующие классы могут дрожать от страха перед коммунистической революцией. Пролетариям нечего терять, кроме собственных цепей. Они должны обрести мир».
Доктрина умышленно отрезала пролетарию все возможности роста, которыми он мог воспользоваться как класс, оставила без корней, которые пролетариат никогда бы не обрел, находясь только на предприятии.
Но как доктрина, которая считалась, без каких-либо сомнений, с историей возникновения пролетариата, не учла условий, с которыми он до сих пор остается жизненно связанным? Если доктрина противоречит предпосылкам, на которых основывается происхождение пролетариата? Если в итоге она обратила против себя даже пролетариат? Затем выясняется, что пропагандистская истина является временной, непостоянной. Она не сохраняет свое значение на длительных промежутках времени, когда действительность не только не соответствует ей, но и опровергает ее посредством произошедших событий. Тогда концепцией классовой борьбы подтверждается, что история доктринерского насилия над разумом сменяется историей принятия политических решений, которые являются окончательными. Тогда рушится все, что является надуманным – все то, что могло быть неумолимым, выглядящим как неминуемое. Только Энгельс, немец по национальности, который был не рационалистом, а скорее социологом природы, порой говорил о пролетариате как о «рабочем классе, которого неуклонно ухудшающиеся условия жизни перебрасывали из деревни в город, из сельского хозяйства в промышленность». Но даже Энгельс не предпринимал попытку связать теорию классовой борьбы с историей возникновения. Даже для него факт наличия рабочего класса являлся отправной точкой для социализма. Но все-таки он чувствовал себя связанным с европейской историей более тесно, нежели Маркс. Эта история жила в нем, даже если он объявлял, что ради социализма был готов отказаться от ее будущего. Он, по крайней мере, занимался общественным уложением прошлого. Он как-то сделал замечание, что согласно хозяйственному уложению Средневековья цеховые ученики и подмастерья работали не столько из-за денег, сколько из-за стремления стать мастером. Как мы полагаем, это не совсем материалистичная историческая установка. Но он не спрашивал себя, что бы стало сейчас из тех, кто не стремился к мастерству. И все же это был существенный вопрос, который вел к наблюдению, что во все времена количество рабочих увеличивалось непропорционально быстрее, чем расширялась прослойка работодателей. Вопрос, который привел его как социолога к наблюдению, что не каждый мог стать мастером в своей профессии, из-за чего возникала проблема переизбытка. Прежде всего, избытка людей, который наблюдался во все времена, который рос от поколения к поколению, приводя к слишком большой плотности населения. Из этих лишних людей, для которых оказались слишком тесны городские стены, но которых больше не мог прокормить крестьянский труд, возникли средневековые бродяги, ландскнехты и пионеры восточной колонизации. Во все времена люмпен-пролетариат, существовавший во все времена, состоял как раз из этих лишних людей. И всегда вслед за победой угнетенного сословия будет появляться новое сословие, которое вновь будет состоять из лишних людей. В индустриальном веке таким сословием стали рабочие, пролетариат. Когда-то лишний человек являлся индивидом. Теперь он встречается нам как целый класс. Когда-то он все еще имел пространство. Теперь его пространство ограничено. Избыток людей уступил место недостатку пространства.
Марксизм не заботили эти связи. Он был вполне удовлетворен собственной социологической трактовкой, когда возникновение современного промышленного пролетариата приписывалось изобретению машин и созданию фабрик. Он не говорил себе, что расширению индустрии и как следствие появлению капиталистического способа производства должны были предшествовать демографические и политические процессы. Он не был озадачен тем фактом, что новая экономическая форма уже нашла необходимое количество человеческого материала, который и стал ее предпосылкой, который оказался предоставленным для всех ее предприятий, без которого она не была бы возможна, оставаясь совершенно абстрактной и пустой тратой времени. Марксизм воспринимал только действия, которые неуклюже, грубо и плотно лежали перед ним, но никогда не искал причины, которые скрывались за этими действиями. Доказательства этих действий и их причин располагались так близко друг к другу, что нередко одни невозможно было отличить от других. Марксизм никогда не задавался вопросом, от которого зависели эти обстоятельства и который был решающим, так как обращался к самим корням проблемы: откуда взялись эти люди и эти массы? Об ответе говорить не приходится, если избегали даже делать подобную постановку вопроса. Маркс и Энгельс разработали на фундаменте неадекватных, недостаточных и полных противоречий представлений о классовой борьбе теорию «добавленной стоимости». Они понимали эту стоимость дополнительного труда как «голое добывание избытков рабочего времени». Но при этом не давали себе отчет о наличии избытка людей, который должен был, в различной степени, заранее появиться в различных странах. Но эта экономическая доктрина не учитывала народы как таковые, не говоря уже о различиях между ними. Эта доктрина подразумевала лишь, что во всех странах есть пролетариат, выводя из мировой общности пролетариата понятие класса. Этим помешанным на принципах доктринерам от экономики не приходило в голову провести исследование, например, имели ли классы в различных странах различное значение; существовала ли зависимость между ростом добавленной стоимости и демографическим ростом народа; не была ли нация в больше степени зависима от политики, чем экономики. Им не приходило на ум, что понятие Интернационала, опиравшееся на понятие класса, которое в свою очередь выводилось вообще из повсеместного заявления своих прав на добавленную стоимость, являлось пропагандистским. После проверки его интернациональное понимание разрушилось бы и на первый план вновь бы выступила национальная трактовка. В итоге это бы привело к изучению генезиса, динамики и психологии капиталистического метода производства, на который они низвергали проклятия пролетариев всех стран.
Весьма соответствовал материалистической точке зрения, которая в марксизме выразилась в материалистическом восприятии истории, тот факт, что очень долго скрывалось, что машины изначально были изобретением людей, что машине предшествовали технические изобретения, которые основывались на радости от процесса познания, применения и использования законов природы.
Маркс игнорировал то, что люди первоначально пытались при помощи машин решить собственные проблемы, технические проблемы, которые придавали идее облик вне зависимости от того, приносил ли новый способ производства выгоду фабриканту, могли ли впоследствии дать новые изобретения блага работодателю или рабочим, или им вместе. Но это соответствовало агитационным потребностям марксизма, когда предприятие и предпринимательство истолковывались ложно, когда преднамеренно их поводы истолковывали с капиталистических, а не с промышленных позиций. Тот же самый марксизм не считался с возникновением капиталистического способа производства как следствием проблемы перенаселенности страны. Пожалуй, он не мог понять взглядов предприимчивого человека, который понял демографическое значение масс, в коих он сам по себе внезапно увидел феномен. Марксизм не видел, что фабриканты создавали свои фабрики в момент наивысшей демографической опасности, когда пролетариат выбивался из народного организма и действительно становился «пролетариатом», или же был вынужден искать спасения в эмиграции, или же должен был погибнуть. Он не видел, что предприниматели дали массам возможность обрести на заводах новую почву, где-то между небом и землей. Он не видел, что они давали будущему стесненному миру не только возможность работать, но и возможность существовать. Вполне логично, что марксизм не заметил одного специфического, исключительного, но очень важного с психологической точки зрения момента. Он не заметил, что возникновение первых предприятий, становление первых фабрик, развитие мелких заводиков в большое и даже крупнейшее производство очень часто происходило благодаря предпринимателям пролетарского происхождения. Это было трудом его семьи, которая с трудом выбивалась наверх. После этого они не чувствовали себя больше пролетариями, что очень важно с точки зрения психологии.