Текст книги "Миф о вечной империи и Третий рейх"
Автор книги: Андрей Васильченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Среди открытий разума было и самое роковое – человек не был свободен. Это напрашивалось. Разум, еще владевший рассудком, полагал, что этот независимый человек чересчур крепко втянут в государственные обязательства. Поскольку человек был биологически зависим, то требовалось, чтобы он был свободен не только индивидуально, но и политически.
Данный вывод обладал не только приметами глупости, присущей предвзятой точке зрения, но и чертами целенаправленной дезориентации. Она имела все признаки либерализма, который позволял протекать любому разложению и сносил любые противоречия, если только лозунги свободы оставались неприкосновенными.
Либерализм начался с фальшивого понятия свободы, которое он уже извратил, когда создавал. И он закончился вместе с этим фальшивым понятием, которое он использовал и впоследствии, но тогда он не столько защищал свободу, сколько занимался поиском выгоды.
В этом кроется ошибка людей.
И некоторые преступления.
VII
Просвещение было делом Запада.
Оно было делом Англии и Франции, а также с некоторыми оговорками делом Германии.
Англичане всегда говорили о свободе. Но действовали во имя собственной свободы против свободы других. Они рано развили свойственный им образ мышления, который основывался на подмене понятий и дел, о которых шла речь, из коих можно было извлечь некую пользу.
В этом не было никакого лицемерия. Только действовало как лицемерие. Да, там можно было найти удивительную наивность, которая проистекала из свойственной англичанам беспощадности при ведении дел. Однако английское сознание ничего не знало об этом. Английская жесткость была глупой. И очень часто она проявляла высшую благоразумность, чтобы быть такой глупой.
Из подобного способа мышления, целесообразно подменяющего точки зрения в зависимости от того, шла речь о чужих или собственных целях, проистекала воля, которая позволила в итоге выработать английскому народу особую практичную логику. Макиавеллизм еще со времен Возрождения стал проникать в английское сознание, которое было слишком повелительным, чересчур безусловным и бесцеремонным, чтобы довольствоваться сравнением уловок и насилия. Макиавеллизм был энтузиазмом. Выражением разочаровываемого и почти безнадежного патриотизма. Практичная Англия заботилась прежде всего о том, чтобы были готовы средства к применению теории. Когда возник вопрос, что такое свобода, Гоббс дал ответ: свобода – это власть. Это был ответ реалистичного политика, позитивиста, первого тори. Вместе с Гоббсом Англия защищалась от Просвещения. Здесь Просвещение предохранялось само от себя. Теперь английские мыслители могли безопасно предаваться своим либеральным рассуждениям. На вопрос, что собственно является властью, англичанин, в котором находится и политический имморалист и политический моралист, ответит; власть – это право. Без этого ответа совесть не позволила бы спокойно спать вигам, а так они могут не волноваться. А если власть не права, или она даже предшествует праву, то в этих условиях не прекращает ли право быть правом? Итак, англичане утверждали собственное право, не считаясь с правами других. Подобный способ мышления казался англичанам всегда само собой разумеющимся. Правильно или не правильно, в конечном счете это всегда вопрос благосостояния страны, чья воля ее людей нуждалась в политической власти.
Идеология национал-большевизма прямо ссылается на философию Георга Гегеля
Жозеф Артюр де Гобино (1816–1882). Французский писатель и ученый, в своем основном труде «Опыт о неравенстве человеческих рас» (1853–1855) положивший начало современной расологии
Портрет Ф.М. Достоевского.
Картина художника В.Г. Перова, 1872 г. Увлечение Достоевским на всю жизнь заложило в душу Мёллера любовь к России
Фридрих Ницше. Мёллера глубоко потрясли книги философа– соотечественника. Работу немецкого мыслителя «Так говорил Заратуштра» он– называл «величайшей книгой столетия», а самого Ницше – «величайшим из всех психологов»
Детлев Фридрих фон Лилиенкрон, близкий ницшеанским идеям немецкий поэт, стоявший, по выражению ван ден Брука, «на продвинутых позициях, которые свободны от морали психо-физиологического понимания человека»
Герб императора Священной Римской империи из династии Габсбургов, 1605 г.
Священная Римская империя в 1705 г. Карта «Германская империя» работы Николя де Фера, 1770 г
Отто фон Бисмарк (1815–1898)
Канцлер Отто фон Бисмарк, военный министр Пруссии А. Роон, начальник генерального штаба Г. Мольтке
Карл Либкнехт (1871–1919), один из основателей КПГ
Активный деятель Коминтерна Карл Радек. Портрет из газеты «Роте фане» («Красное знамя»)
«Конец этой системе». Плакат Коммунистической партии Германии (КПГ),1932
Антанта. Открытка 1915 г.
По заключении Версальского мирного договора, 1919 г. На фото слева направо: премьер-министр Великобритании Д.Алойд Джордж, премьер-министр Италии В.Э. Орландо, премьер-министр Франции Ж. Клемансо, президент США В. Вильсон
листовка IIIРейха, обращенная к солдатам и офицерам Красной Арми
Фригия – местность в Малой Азии, где во II в. н. э. в рамках монтанизма – одного из направлений в христианстве – возникло представление о Третьем Царстве (нем. – Третий рейх)
Матиас Эрцбергер – депутат рейхстага от левого крыла католической партии, министр финансов Германии после Первой мировой войны. Убит националистами
Вальтер Ратенау – известный германский предприниматель, политик и дипломат начала XX в.
Леонардо да Винни. Автопортрет, 1513
Данте Алигьери. Картина художника Сандро Боттичелли, ок. 1495 г.
«Для нашего германского сознания было бы приятнее, чтобы в жилах Леонардо и Данте текла немецкая кровь, но мы определенно знаем, что… эпоха Возрождения была и остается исключительно романским порождением»
(М. ван ден Брук)
Провозглашение Германской империи в Версальском дворце под Парижем в 1871 г. Картина художника А. Вернера
Вильгельм II, последний император Германской империи, с генералами
Берлин. Ноябрьская революция, 1918 г.
Совет солдатских депутатов, Санкт-Петербург. Советская идея, Реализованная в России после революции, нашла свое выражение в Германии в виде солдатских и рабочих советов
Герб Веймарской республики
Почтовая марка Веймарской республики, 1930 г.
Капповский путч 1920 г.
Фрайкоры, немецкие добровольческие корпуса, входят в город
Титульный лист книги «Третья империя» Мёллера ван den Брука
Газета «Gewissen» («Совесть»). Печатный орган Ринг-движения
Если требовались еще обстоятельства, то они находились в исключительности, с которой английское мышление обратилось к принципам утилитаризма. Утилитаризм стал форменной английской национальной философией. При помощи утилитаризма можно было прежде всего обосновать прогресс, который был любимым понятием Просвещения. Однако этот прогресс был особенно выгодным, если приносил выгоду себе и доставлял убытки остальным. При помощи выгоды можно было оправдать любой оппортунизм, любую беспринципность, которую можно было вновь возвести в ранг принципа. Английская партийная жизнь была по меньшей мере выгодна потому, что она позволяла отдельным личностям и группам изменять своим принципам всякий раз, когда это казалось выгодным, однако сохраняя на словах верность партийным позициям, которые по-прежнему усердно отстаивались. А парламентаризм, который с такой податливостью приспособился к подобной партийной жизни, продолжающей существовать в Англии до сих пор, похоже, был изобретен только для того, чтобы иметь в любой момент конституционно-правовую возможность замаскировать суровые меры либеральной двузначностью.
Английский либерализм первоначально был очень правовым, он считался очень честным, громким и чистым. Английские вольнодумцы сформулировали в итоге понятную всем аллегорическую, почти гигиеническую формулу английскости: свобЬда, правда и здоровье! Мысль о равенстве, тем более братстве, никогда бы не пришла англичанину в голову. Но даже эти требования либерализма он считал возможными до определенных границ. Он исходил из того, что английская действительность была жестока и безжалостна. Англия могла позволить себе лишь некоторые трактовки свободы. Англия всегда терпела правду настолько долго, насколько было возможным сохранять перед обществом хорошую мину. Эта страна с небрежностью приняла пауперизм, ведь бедность, в которой она пребывала, касалась лишь тех социальных слоев, которые не могли быть опасны государству. Английские либералы молчали об этом, пока все-таки не возникла реальная угроза. Английские либералы были всегда добросовестными и доброжелательными людьми. Но кроме этого они являлись большими глупцами, взрослыми детьми, которые охотно прибегали к симуляции. Когда Бентам поднял утилитаризм до уровня системы, тогда он воистину предавался самообману, что эгоизм, который выводил из стремления к извлечению выгоды, понимается правильно, если он ведет к общему благу. Это было либеральным отупением, которое приветствовало любую идею, если слово «свободный» было вдвойне приятным, когда оно являлось синонимом «полезный». Но, однако, психология английского утилитаризма была очень близка Бентану, если он описывал, как извлекать выгоду из воздуха, если он трактовал честь, совесть и самоотверженность только с точки зрения человека, если он говорил, что его собственная теория призвана урегулировать «эгоизм». Но вместе с этим он воспринимал эпикурейскую линию, которая всегда шла параллельно стоической. Эта направленность создала самоощущение трезвой добродетельности всей нации сразу, а каждый политизированный англичанин почти с садистской радостью стремился «урегулировать» в мире английские интересы. Но она также создала невозмутимую силу – холодную и жесткую, почти бессмысленную самоуверенность, которая никогда не отрицала своей ограниченности, но которая шла всем на пользу, которая защищала нацию от потрясений, а также от изнеженности.
Англичане не замечали, что в той исключительности, которую они придавали утилитаризму, крылось их самообвинение. Порой это приводило к английской справедливости, которая определялась не выгодой, а обстоятельствами. Во время войны против Америки Бурке имел мужество заступиться за американцев. Но Бурке был консерватором. Эта английская справедливость скорее всего была уделом тори, а не вигов. Когда сегодня говорится об отмене, английский либерализм, который осуждает Версальский мир, вероятно, не вполне политически серьезен, так как данный приговор существует только на словах. Асквит очень трогательно жаловался на то, что мирный договор был заключен именно подобным способом. Он также красноречиво сожалел, что его партия не знала раньше, как будет заключен этот мир. В противном случае она добивалась бы другого результата, нежели того, который был достигнут. Но эта словоохотливая маневренность лишь свидетельствовала о ненадежности либералов, которые не допускают даже мысли приложить все усилия, дабы не довольствоваться полученным результатом. Вместо этого они вновь демонстрируют убеждения, спокойно позволяя извлечь из этого выгоды.
VIII
Французское Просвещение имело более интеллектуальные корни. Они крылись уже в средневековом рационализме, в казуистике парижской схоластики, в учении о двойной идеологической и философской правде. Но как мировоззрение оно прибыло из эпохи Возрождения, до тех пор скепсис французов обладал ухоженной грациозностью Монтеня или совершенной безвредностью Рабле. Они оставались на остроумно-мудрой поверхности, на которой играли собственными наблюдениями. Однако именно гуманизм привел к тем роковым недоразумениям, которые вызвали в конце концов революцию. Человеческое достоинство предполагало права человека! Немецкое и прусское Просвещение, прошедшее от Лютера до Канта, хотя бы проявляло некоторую заботу о том, чтобы закрепить в сознании людей мысль об обязанностях.
В эпоху Ренессанса бытие было исполнено страстей. Могущественнейшие люди придавали форму жизни, а политика определялась инстинктами, которые уже изживали себя. В итоге Макиавелли, гнусный и прекрасный, преступник от патриотизма, наполненный честолюбием за Италию, но при этом совершенно честный и не либеральный человек, написал учебник. Но тогда людьми овладело переутомление. Чувственность, которая была растрачена на Юге, сохранилась на немецком Севере. И мы видим, как она оживала в сангвиниках барокко, в идеях Лейбница, в великих курфюрстах и великих архитекторах. А западу с его жирными и тусклыми королями, с его пританцовывающими и подшучивающими философами от разума достался только эпикурейский эрзац. И французы сразу же стали претендовать на это. Если эпоха Возрождения открыла человека как микрокосм, то Просвещение открыло его как материю. Теперь оно использовало любой повод, дабы показать, что человек не свободен. Из этого посыла извлекался вывод, который навсегда останется памятным в силу своей нелогичности, что человек должен быть политически свободен. Наряду с этим открытием независимости последовало и другое. Тот самый несвободный человек все, что он делает, он делает из корысти. Вольтер в категоричной форме называл корысть «средством для нашего сохранения». И он же говорил: «Она необходима нам, она нам дорога, она дарит нам удовольствия, но ее надо скрывать». Последнее больше всего заботило либерализм. Он вновь и вновь выдвигал понятия, среди которых человечность была на первом месте. А для тех случаев, когда либерал имел какие-либо основания скрывать какие-либо вещи, которые, однако, нельзя было скрыть, то он обеспечивал себя принципом, который сам же и вводил в оборот – «все понявший» значит «все испортивший».
Англичане положили в основу человеческого достоинства их самочувствие. Французы – их самодовольство. Более живая и страстная нация не довольствовалась рассудительной и разумной выгодой, которую Англия смогла извлечь из применения либеральных принципов. Англичане соблюдали их безмолвно и выгодно, но так, чтобы не подвергать их опасности. Французы же хотели поиметь от следования этим принципам еще и славу. Они жаждали быть нацией, которая придала историческое великолепие этим новым понятиям. Они стремились придать сухому материалу остроумного блеска, который они считали национальным талантом. Поэтому они противопоставляли себя серьезности английского Просвещения. Так делали Монтескье и Вольтер во время своих поездок в Лондон. Они жаждали шумной основательности, которая бы принадлежала всему миру, которая бы заставила заговорить о Франции и все люди обратили бы свой взор на Париж.
Просветители стали жертвами своего же Просвещения. Его жертвами стало дворянство и духовенство, двор и салоны, даже сам король. В этих кругах, уже давно пресытившихся удовольствиями, общее человеколюбие рассматривалось как новое развлечение. Они обнаружили для себя простого человека. Его воспринимали гораздо лучше, нежели он был на самом деле. Так как это было связано с финансами страны, то они занимались экономическими учениями. Но так как это было связано с их собственными финансами, то они к тому же занимались спекуляциями. Теперь экономическое обучение затмило даже классическую учебу, Тем временем государство выполнило одно за другим все требования, высказанные Монтескье и Вольтером, будь то свобода торговли хлебом или свобода печати. Повсюду слушалась лесть в адрес третьего сословия, хотя оно того не желало и не заслуживало. Очень редко разум приводил к более сильным опустошениям мозгов, нежели это произошло в просвещенной голове французского народа. То, что он делал, он делал против самого себя. Но он делал это, так как был либеральным. Он начал с прав человека и безграничного господства либеральных государственных идеалов, которые превратились в революционные государственные идеалы, которые устранились от того третьего сословия, а затем вырезали его, успев сообщить, что оно обладало особыми человеческими правами. Число аристократов, которые, подобно герцогу Ларошфуко, способствовали умственному оживлению нации, или которые, подобно герцогу Сен-Симону, исходили из прогрессивного направления мысли, было несоизмеримо. Остатки дворянства тонули в наивности и простодушии. Придворные склонялись перед литератором. Офицер не значил ничего по сравнению с академиком. Гордое французское дворянство изнежилось, поглупело и стало нелепым, следуя литературной моде в стиле рококо. Оно перестало быть благородным, превратившись в женоподобное, изукрашенное и неестественное. Это было то самое дворянство, которое после позорного поражения разбежалось от Россбаха и которое при Кобленце вело себя крайне недостойно.
Во Франции было хорошо, пока революция, наконец, не всколыхнула новых людей. Это была другая раса. Тогда они ощущали себя именно так. Еще Монтескье говорил об отцах нации, которые в свое время жили по ту сторону Рейна. Но уже Вольтер насмешливо спрашивал, не получится ли так, что французы происходили скорее из бедной галльской семьи. И теперь Зейс требовал, чтобы внуки франкских завоевателей вновь охотились в немецких лесах. Цезарь был абсолютно прав, когда подчеркивал рискованные качества галльского населения. Революция вновь выявила их непредсказуемость, их нерешительность, а также самонадеянность. Очень скоро сформировалось новое национальное самосознание. Оно было жестоким и животным. В нем было нечто от когда-то существовавшего национального культа друидов. Французы, кажется, только и ждали, чтобы Руссо провозгласил идеи суверенитета. Теперь же этот суверенитет выплеснулся на улицы, чтобы «принудить быть свободным» каждого француза, который не хотел подчиняться общей воле. «Народ не ошибается». Ирония истории заключается в том, что первыми жертвами этого народного суверенитета стали жирондисты – либералы от революции, которые хотели установить «республику добродетели». Среди 17 статей человеческих и гражданских прав, которые были позаимствованы из американской конституции, наряду со странным образом понятой свободой стояло совершенно недвусмысленное понятие, которое французы не смогли бы выдумать и которое не имело срока давности. Это была собственность. Они подразумевали не ту собственность, которую можно было наследовать. Они подразумевали собственность, которую они приобрели себе. Подразумевали собственность, которой прирастала Франция, осуществляя революции во имя свободы, равенства и братства. Безопасность этой собственности тотчас стала единственной заботой французского либерализма.
Национальному честолюбию французов не хватало только понятия собственности. Французам не хватало честности англичан, которые признавали, что собственность приносила выгоду Англии. Они не развивали философию дивидендов и психологию рантье. Как нация они воплощали собой самых мелочных собственников, но для признания собственности они нуждались в красивых словах. Некоторое время им вполне хватало понятия «добродетели». Но, наконец, они все же решились на свободу. Кондорсе писал в своем манифесте 1791 года: «Французская нация отказывается от всех захватнических войн; она не хочет никогда применять силу против других народов; это наша священная клятва, которая делает наше счастье счастьем других народов». Точно так же во время мировой войны говорили Бутру и Бергсон. Но уже Бонапарт сменил у выбранной для достижения собственных целей нации лозунги. Вместо «свободы, равенства и братства» он дал французам «славу». Как он вследствие этого увеличил собственность нации? Он сделал это совершенно по-иному. Он сделал французов собственниками других стран, добыл им владения в Европе. И опьяненная нация следовала за ним. «Народ не ошибается». Однако все закончилось трагедией, и нация вновь деловито приветствовала Бурбонов.
Она также приветствовала Орлеанскую династию. Она приветствовала потомка Наполеона. Некоторое время казалось, что гражданский король – это самый правильный для нее монарх. Она видела в нем доброжелательного мужчину в круглой шляпе и с зонтиком, который сделал своими доверенными лицами адвокатов и банкиров. Но либерализм не возместил издержки по своим счетам, которые он мог предъявить. В эти десятилетия политическая борьба шла вокруг либерального избирательного законодательства, которое должно было гарантировать средним слоям право выбирать и быть избранными. Эти права надо было обеспечить как некие «права человека». Либерализм использовал годы реставрации, чтобы осуществить этот замысел. Чтобы победить, он устроил июльскую революцию. Затем он устроил февральскую революцию. Он создал третью республику. Цель же всегда была одна и та же. Вновь и вновь создавать при помощи общественных слов вполне определенную власть, которая бы служила отдельным личностям, которые намеревались использовать ее ради получения выгоды. Ради этой цели либералы были готовы договорить с клерикалами. Ради этой цели либералы были готовы стать националистами. Чтобы скрыть действительные движущие силы французской политики, всегда хватало и красивых слов, и разумных доказательств, и ораторских уловок. Многословно, в вечной взволнованности, которая расхваливала и превозносила все французское, заверяли собственный народ, как и все другие народы, что Франция служит только делу «человечества». Думали ли мы о Гамбетте, Буланже и даже о Клемансо. Все они использовали такие же слова, присущие декларативному либерализму, постоянно ссылающемуся на права и свободы, но в то же время приукрашивающему собственные цели. В подобных словах нуждался также Пуанкаре, человек с тщеславной физиономией великого гражданина, который приложил руку к развязыванию мировой войны, но сбежал от нее при первой же опасности в Бордо, а позже играл роль невозмутимого деятеля. Он тоже использовал эти слова и знал, что лжет. Но цель оправдывает средства, а понятия выступают в роли средства для достижения данной цели.
IX
В Европе другой либерализм. И совершенно другой либерализм в Германии.
Если на Западе встречаются два пророка, то они знают, что такое либерализм: политическая уловка, при помощи которой удалось обмануть или по крайней мере использовать поднявшееся общество третьего сословия, все еще остающееся раздраженным, но все продолжающее оставаться раздраженным и докучливым народом, наивно поверившим в обещания 1789 года. Пророки знают, что такое свобода. Это заглавное слово, которое придает притягательную силу лозунгам о человеческих правах. С этим словом восставшие массы отводились от опасных баррикад и направлялись к безопасным избирательным урнам.
Если все-таки имеется отсталость немцев, то они в этой связи ничего не заметили, ни политически, ни психологически. Они считаются отсталыми, поскольку не являются Западом, но они не осознают, что они не являются таковыми, что их сила, превосходство и будущее связаны с Центральной Европой. Вместо этого Германия испытывает иллюзию, будто бы у нас должны проводиться в жизнь все идеи западноевропейцев, будто бы мы должны подражать западноевропейским учреждениям, пока мы не сможем занять достойное место в цивилизованной истории, и пока мы не будем как равные в кругу либеральных наций.
В итоге мы тоже пошли путем либерализма. Мы пошли не за выгодой, не к нашей славе, а к нашей погибели, на что указали последствия нашего крушения. Запад торжествовал в очередной раз. Англия избавилась от конкурента. Франция живет за наш счет. А вместо «прогресса» мы получили разрушение. Могла наша простодушная натура найти более страшные доказательства того, что либерализм не являлся нашим путем? Но мы следовали им. Следовали последовательно и принудительно. Мы шли этим путем, так как подразумевали, что он являлся общей тенденцией в человеческой культуре. Мы следовали им со всей немецкой основательностью. Мы верили, что нам предлагают этот путь как людям двадцатого столетия, а возможно даже девятнадцатого. Мы как социалисты все время взирали на Запад, но видели, что социализм и либерализм являются мировоззренческими противоположностями, политическая реализация которых может закончиться лишь исчезновением либерализма. Как социалисты, мы не видели, что только тогда, когда мы не воспримем либерализм в Германии, появится возможность все-таки осуществить социализм. Несмотря на различия, социализм и либерализм объединяла оппозиция в отношении немецкого государства. Немецкий либерализм было достаточно глуп, чтобы подготовить социализм, в то время как социализм сносил либеральную поддержку. Все это привело к ошибкам, самообманам и ложным демократическим выводам, которые в прошедшее столетие базировались на представлении, будто бы все, что хочет народ, служит интересам нации. Мы не видели опасности, которая могла свести нас в могилу.
И все же мы имели возможность пойти другим путем, нежели путем либерализма, западничества и демократии, которая на самом деле являлась демагогией. Консервативный путь, вдохновленный нашим национальным духом, основывался на наших ценностях, он опирался на все наше устройство, которое не было мертвой традицией, но живой и вновь оживающей. На этот путь в начале века нас направлял барон фон Штайн, который видел могущественную эффективность этого пути в Германии, так как он базировался на фундаменте всей нашей истории. Данное направление могло стать противовесом либерализму, религии разума, обществу индивидуумов, разрушению обязательств и возвышению пресловутого «прогресса». Но консерватизм фон Штайна был оттеснен, и Родбертус не смог смириться с этим. Консерватизм как таковой не отрицал идеи фон Штайна. Он не делал этого хотя бы потому, что фон Штайн являлся «патриотом». Но консерватизм не был в состоянии понять, что существовал человек, который не хотел устанавливать связь между революционной действительностью и прошлым, так как настойчиво стремился в будущее. Впоследствии появились консервативные мыслители, которые прервали это идеологическое направление. Они не были государственными деятелями, а лишь аутсайдерами, которые смирились со своей участью остаться для нации незнакомыми, незамеченными и почти забытыми. Это плеяда ранних консерваторов, начиная от Адама Мюллера до Пауля де Лагарда и Лангбена.
Консервативная партия, которая являлась профессиональной, излагала народу палладиум своих идей, отталкивалась от них. Она сгруппировала фрагменты своего мышления, которые еще оставались, лишь вокруг таких заглавных воззрений, как «трон и алтарь», «церковь и государство», а иногда даже вокруг вспомогательных понятий. Она была легитимной, но со временем превратилась в реакционную, не отказывая себе в том, чтобы одновременно являться парламентской. Она не явила миру ни одного политика, который бы представил консерватизм как идею. Да, она находилась в бесконечном духовном смятении, в котором пребывало все консервативное мышление. Она позволила, чтобы политическое, юридическое и философское руководство перешло к Шталю. Партийный консерватизм по своей природе просто был даже очень рад помощи этого чужака. И сегодня имеются консерваторы, даже специалисты по государственному праву, которые видят в Штале создателя немецкого консерватизма. Партийный консерватизм внял обращенному в свою веру, с добросовестным характером, с налетом интеллигентности, что подкреплялось консервативными воззрениями. Но партийный консерватизм слишком долго не спрашивал себя, не был ли этот крючкотворно-ревнительский дух духовно-национальным порождением недоверия к ценностям, которые, как казалось консерватизму, он превозносил и должен был защищать. В действительности Шталь был разрушителем, а не создателем немецкого консерватизма. Так он действовал. Он стремился спасти консерватизм. Он пытался выиграть посредством анализа и синтеза. «Если он шел на компромисс, то делал это из принципа» – считают новые легитимисты, которых отыскал Шталь. Но они сами не замечают того, что дают оценку, которая изничтожает консервативного политика! Консерватизм не терпит компромиссов, в то время как либерализм живет за счет их. Реалистичная политика Бисмарка не была политикой компромиссов, которая качается то в одну сторону, то в другую, допускает полумеры и уступки, которая не является откровенной и последовательной. Бисмарк прибегал к категоричным средствам, среди которых на первом месте стояла «поразительная истина». Если мы говорим о политике как о человеке действий, то Шталь как явление скорее принадлежал либерализму, против которого он боролся, нежели консерватизму, за который он боролся. Мы обнаружим в нем этот либерализм повсюду. В строго теологическом, почти бюрократическом консерватизме, либеральных манерах, склонностях и воззрениях, будь то пристрастие к английской конституционности или представления о прогрессе, в который он невольно верил. Он полагал, что Третья империи как христианское государство будет состоять из протестантских и католических, сословных и конституционных, средневековых и современных фрагментов. Это была всего лишь интеллектуальная компиляция. Но самое характерное, что в его системе не придавалось никакого значения понятию, которое фон Штайн ставил во главу угла – национальности, Шталь, бывший рационалистом, был чужд мистических, а стало быть, и национальных переживаний. Он не видел образа вещей, а только лишь конструкции. Он был диалектиком, а потому как консервативный политик исповедовал тот же самый рационализм, против которого он боролся. Когда он выступал против, как он выражался, «самодостаточности разума» в консерватизме, то он не воспринимал его более как мировоззренческое явление, а лишь как благоразумие в политической жизни. Его слова, что мы не должны бояться свержения, а только разложения, вне сомнения, сохранили свое значение. Но, вероятно, эти слова были сказаны кому-то относительно разложения личности. Однако он настолько глубоко познал природу разложения, что все, что он делал, против его воли оказывалось вредоносным.
Поэтому мы не можем сказать, что Шталь подорвал консерватизм как партию. Консервативная партия оставалась реакционной организацией, которая была таковой и по образу мыслей, и по характеру, и по борьбе ее представителей. Пришло время, когда чем более реакционным, чем более невосприимчивым, неподвижным и ретроградным становился консервативный политик, тем лучше он воспринимался. Он был невосприимчив к самообману и решительно придерживался государственнических позиций и сурового личного и народного опыта. Однако Шталь разрушил консерватизм как мировоззрение. Вместо органических, естественных и народных принципов, которые мы могли найти у фон Штайна и того же Бисмарка, он дал формальную и эклектичную идеологию самосохранения государства. Но прежде всего не обогатил консерватизм в духовном плане, и тот, вместо разложения, вел борьбу против свержения династии. Консерватизм проиграл эту схватку. Со временем он становился все более беспомощным. В духовной сфере, которую он не считал принципиальной, он совершал одну за другой уступки либерализму. Даже Бисмарк, который отдавал себе отчет, что партия стала утрачивать внутреннее право на существование, порекомендовал ей концепцию «консервативного прогресса». Но он чувствовал, что это не было само собой разумеющейся вещью, а неким двуполым гермафродитом. И действительно, эта консервативная беспомощность в конце концов привела к созданию Свободно-консервативной партии, которая предложила объединить несовместимое: консерватизм и либерализм. Но это была вынужденная мера, которая не была воспринята немецкими партиями и не смогла помочь встать на ноги так называемому культурному консерватизму.