355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Скалон » Панфилыч и Данилыч » Текст книги (страница 1)
Панфилыч и Данилыч
  • Текст добавлен: 23 октября 2017, 16:00

Текст книги "Панфилыч и Данилыч"


Автор книги: Андрей Скалон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)

ПАНФИЛЫЧ И ДАНИЛЫЧ

СОБОЛИНАЯ ЖИЗНЬ
1

Соболюшка родила трех щенков. Она перебрала их, вылизала, съела послед и запутавшегося в нем нежизнеспособного третьего щенка. Весь день она отдыхала, а вечером пришла в беспокойство и начала перетаскивать щенят в другое гнездо, но рысь встретила ее на дороге, и соболюшка вынуждена была бросить щенка, спасаясь от гибели, С оставшимся у нее единственным щенком соболюшка ушла в россыпь.

Мох, птичий пух, обрывки мышиных шкурок, сладость материнского молока и тепла, жесткие нападения блох, клещ, набухавший в правой мышке, державшийся так крепко, что первое время соболюшка не могла оторвать его языком и даже перестала замечать, – вот признаки бытия, окружавшие щепка вначале. От клеща оп испытывал недостаток сил, у него повышалась температура, но клещ надулся в крупный катыш, и соболюшка его раскусила.

2

Развивался и рос соболь очень быстро.

Осенью он уже самостоятельно бегал по окрестностям каменистой щели, по высокотравной колодистой гари и папоротниковым сырым полянам и сам додавливал замученных матерью мышей.

Однажды он нашел скопление жуков под большой колодиной между полуотвалившейся корой и осклизлым боком. Жуки скопились на зимовку. Он стал хватать жуков зубами по одному, а потом полной пастью, и глотать в спешке, едва переломав, потом стал прожевывать. Расползавшихся сонных жуков старался удержать и придавить лапами.

От удовольствия охоты и вкуса пищи он уркал и судорожно подрагивал своим гибким и круглым телом.

Жуки хрустели, переламываясь, царапали пасть и кусали соболю невзначай язык и губы. Потом они стали ему противны, он поблевал немного черно-белой кашицей, выбрался из-под колодины и поправил вкус незрелой, успокаивающе кислой брусникой.

Одним из последних жарких осенних дней, лежа в сыроватой тени папоротников, соболь почувствовал, что рядом кто-то есть. Куча земли, прохладной и нежной, на которой он устроился после того, как перегрелся солнцем на горелой валежине, оказывается, медленно вырастала. Наверху мелькали залпы зернистой земли, показывалась загребающая лапа с кривыми когтями. Потом появилась голова без глаз, с большими выгнутыми зубами. Короткая шерстка зверя была усыпана свежей землей. Зверь этот очень медленно, мелкими толчками отгребая и сдвигая землю, вылез весь и медленно сплыл вниз по насыпи.

Нос зверя возбужденно подергивался: видно было, что ему нравится наверху и тут он редко бывает, этот нос.

Ветерок сносил запахи от соболя, а крот – ветра, должно быть, не понимал – не привык к избытку запахов у себя под землей.

Соболь уже несколько раз приподнимался на пружинивших под ним лапах, желая и не решаясь броситься на меньшего по размерам зверя, бывшего, по всей вероятности, просто крупной мышью, только с непривычным для мышей запахом свежей, сырой, холодной, глубинной земли.

Прыгнув, соболь сбил зверька с кучи, успел укусить за голову, но, встретив необыкновенную для мышей силу и крепость черепа, отскочил и принял позицию обороны и недоумения.

Крот поднял вверх слепую морду и лапой поправлял укушенную голову.

Он пытался бежать и крутился на месте, не находя пути в нору, всегда надежно укрывавшую его твердую сплющенную голову, его гибкое, мощное, умелое под землей и не защищенное на поверхности тело.

Крот уловил сквозь запах крови дыхание прохладной кучи мягкой земли, слепо повернулся к ней и опустился на лапы, но снова поднялся и закричал в страхе перед невидимой опасностью. Он наугад отмахивался от невидимого врага, защищая голову когтями, тесно сжатыми в костяные лопатки.

Соболь обежал крота, ловко схватил его за шею у самого черепа и два раза укусил.

Механически двигавшаяся костяная лопатка кротовьих когтей разорвала соболю шкуру на шее.

Побежденный наконец затих, а победитель все стоял над ним, высоко изогнувшись, и переменил боевую позу только тогда, когда крот обмяк и свернулся без движения.

Соболь чутьем нашел самую тонкую кость в кротовьем черепе, прогрыз ее и вылизал сначала небольшой теплый и жирный мозг.

Ел он крота урывками, отходил недалеко за травой и ягодами и снова охотничьей походкой приближался, скрадывая остатки жертвы, снова совершал прыжок, топорща усы, раскидывая лапы и сдерживая рычание, но, принимаясь есть, укладывался уже в уютный комок.

От крота остались только крепкие фаланги передних лап с когтями, приспособленными для рытья подземных ходов, а не для войны, крепкий пустой череп с зубами, страшными лишь для медлительных сладких червей да неподвижных и жидких под скорлупой куколок, и местами порванная, вывернутая наизнанку, мехом внутрь, спущенная чулком шкурка.

Отяжелев от сытости, соболь отправился спать к себе в дневное дупло.

Лениво перебирался он с колоды на колоду. Ему нравилось бежать по колодам, играя цепкими коготками, и он никогда не упускал случая пробежать по поваленному дереву.

В дупле он недолго мостился и заснул, не чувствуя боли от ранки на шее и укусов блох.

3

Через два года соболь представлял собой завидную добычу для охотника, мех его имел самую темную из темных окраску, а пух – самую голубую из голубых, и еще был волнистым. Это темное и голубое стоило у людей дороже пяти тонн пшеницы.

4

Когда наступила его весна, он нашел след самки и долго и настойчиво преследовал ее.

Они были очень похожи – возможно, единоутробные или кровные брат и сестра. Ему нравилось появляться над самкой на верхнем сучке дерева, если та шла по нижнему, нравилось кричать на нее оттуда, мявгать и уркать. Он пытался прикоснуться к ней, но она злобно урчала и безжалостно кусала его.

Всю весну соболь бегал за самкой, стараясь потереться брюшком о снег или о кору валежины.

Иногда она играла с ним, если была в настроении, они катались на прогретых солнцепеках, притворно кусая друг друга за шею, она даже позволяла ему облизывать себя, но проявление настойчивости встречала мгновенным озлоблением, кусалась и пряталась от него в дупле.

5

До середины лета соболь прожил в постоянном возбуждении и успокаивался только во время кормежки, когда ловил мышей, зайчат, отыскивал птичьи гнезда и беличьи гайна, но стоило ему поесть и выспаться, как он снова вспоминал раздражающе острый, манящий запах своей неласковой подруги и отправлялся ее искать. Он даже покинул свой участок и жил в вершине ее ручья. Судя по тому, что она не изгнала его со своей территории, они представляли собою молодую соболиную семью.

В нужное время, в день и час, когда она сама захотела его найти, она появилась перед ним на галечном берегу ручья, подошла играющими прыжками и отскочила, ожидая возбуждающей погони.

Он оставил маленьких лягушат, которыми занимался весь этот вечер после теплого июльского дождя, и сразу вступил в обманчивую игру. Она убегала, а он догонял, стараясь схватить ее зубами за шею, чтобы избежать укусов.

Теперь она его не кусала, а в злобном урчании ее слышны были какие-то новые, призывные интонации.

Как только он нагнал ее и придавил лапами и зубами, она затихла и сдалась…

До самой ночи звери оставались сплетенными в томительных движениях, сопровождавшихся глухим нежным ворчанием. И утром еще они были полны нежности – лизались, ласково боролись, взаимно выискивали блох, а днем, когда измученный соболь спал, самка покинула его.

Он весело и быстро отыскал ее ночью, но в ответ на его призывное мявганье из дупла донеслось угрожающее урчание, а у него уже не было особой охоты настаивать на встрече.

Через неделю самка опять нашла своего друга, и все повторилось сначала, и опять нежность ее закончилась злобными криками и болезненными укусами.

Больше он ее не искал, покинул вершину ее ручья и вернулся к себе на старое место.

Он потом встречал еще двух самок, но ограничился тем, что прогнал их со своего участка.

6

Закончилась очередная смена меха, на месте кротовьей ранки появилась запятая из серебристых волосков, а с первым снегом соболь встретился с собакой, которая в прошлом году загоняла его и держала в осаде в россыпи. Он и теперь легко избежал опасности – залез на дерево, уселся там в развилке так, что собаке его даже не было видно, и ждал, пока эта прыгающая в бессилье на ствол кедра злобная тварь забудет о нем и уйдет.

Он даже поворчал сверху, подразнил собаку.

Вскоре появилось и еще одно, еще более крупное, для того чтобы лазить по деревьям и тонким веточкам, существо – человек.

Такого зверя соболь еще не видывал.

Человек и не полез на дерево, он издалека ударил по стволу кедра чем-то тяжелым. Ствол загудел, пронизывая этим пугающим гудением все тело соболя.

Соболь с удивлением и тревогой пробежал от ствола на другой сук, не гудевший, и глянул сквозь хвою вниз, чтобы выяснить характер угрозы.

Необыкновенный звук повторился, и сила, не учтенная рефлексами соболя, сбросила его вниз на землю.

Инстинктивно соболь упал на лапы, чтобы вскочить и бежать, но лапы больше не подчинялись ему.

Приблизилась морда собаки, он рванулся укусить ее, но не смог, и тут жизнь кончилась в нем.

– Замри! Удар! Замри!

Листья бадана, покрытые мелким снегом, похрустывали под ичигами Панфилыча. Удар держал лапой мертвого соболя и стерег его неподвижным глазом.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ОСЕНЬ
Глава первая
В ТАЙГУ
1

Дом Петра Панфилыча Ухалова стоял на стрелке, где Талда вливается в Шунгулеш, на самой окраине Нижнеталдинска. В большую воду баню и часть картошек заливало. Не то слово – заливало, это вторая баня у Панфилыча – одну просто унесло.

Жена его, Марковна, пришла как-то с огорода, села у печки от дождя греться и смеется:

– Баню-то как теперь топить будем?

– Как топили – так и будем.

Она опять смеется.

Пошел Панфилыч посмотреть, чего это Марковна смеется, а баня уплыла, на тальниках зацепилась, поворачивается легонько и сплывает.

На самой окраине стоит домик, за мостом слюд– фабричка, а там уж – тайга, и тракт Сибирский в той тайге теряется, как тропинка.

Сейчас тайга неотличима, слилась в предрассветной осенней тьме со всем остальным миром без границ, с землей и небом, безвидным из-за многослойных облаков. Облака стремительно движутся, и к полудню будет ветреное солнце, но сейчас все глухо срослось в темноте в одну неподвижную, безнадежно непроглядную подавляющую массу.

2

Михаил Ельменев, напарник Ухалова, и поденщик их Кешка Косой, ведя в поводу двух завьюченных коней, с чувством знобкой утренней бодрости быстро дошли через сонный Нижнеталдинск до Панфилыча, постучали в ставень.

В щели пробивался свет. Во дворе повизгивали собаки и глухо переступал по бревенчатому настилу панфиловский мерин Маек.

– Заходи, мужики, – отозвался из избы хозяин.

Панфилыч в шерстяных носках и полной сбруе сидел за столом.

– Приятного аппетита, хозяин, – сказал Кешка.

– Спасибо на добром слове, садитесь с нами, – ласково ответила Марковна.

Панфилыч промолчал.

Из-за занавески смотрела на вошедших большая лохматая голова больной дочери Панфилыча. Когда девочка заметила, что на нее смотрят, она взвизгнула и спряталась, остались видны ее тоненькие пальчики, державшиеся за занавеску.

– Айда с нами, Калерочка, – сказал Михаил, – грибочков соберешь.

– Не-е! – пронзительно крикнула девочка и распахнула занавеску, с пугающим восторгом глядя на Михаила.

– Ремня хочешь? – спросил Панфилыч, поднимая глаза от миски.

Девочка спряталась и затихла. Слышно стало, как она всхлипывает.

– Чайку на дорожку, – еще раз предложила Марковна, встревоженно покосившись на занавеску.

– Пили-ели, благодарны очень, – весело сказал Михаил.

Обычно Калерочка его не боялась, и он всегда с ней разговаривал и играл, но сегодня она или не узнала его, или испугалась Кешки Косого.

Панфилыч потел над миской, будто хотел наесться на месяц вперед. Кешка сидел у порога на корточках. Подсел к нему и Михаил.

– Кошму ложить – нет ли? – крикнула из сеней Марковна.

– Ложи, – ответил Панфилыч.

– Ремешок желтенький ложить – нет ли?

– Ложи.

– Варенье берешь, нет ли? Али раздумал?

– Не ложи! – весело и громко крикнул Михаил. – Я сладкого не ем!

– Самородинного положь баночку, – сказал Панфилыч и заспанно и хмуро посмотрел на ожидавших его спутников.

– А эту срамотишшу почо в мешок сунул? Я обыскалась, чинить хотела, а ты упрятал. Так в дырьях и будешь ходить?… Мишка-то чо скажет? Старуха плохая, мол, старая, за мужем не смотрит. И так нас люди осуждают!

Из сеней вылетели и упали на пол кальсоны и нижняя рубашка.

– Положь на место, дура! Починить, дак не сыскала, а теперь дак!

– Ложи, Марковна, в тайге все сойдет, – засмеялся Михаил, поглядел на просвет изношенное шерстяное белье напарника и бросил его обратно в сени.

Чай пить Панфилыч не стал, чтобы не задерживаться, – хлебнул немного холодной воды из ведра, взял конфетку пососать после жирного, поругал в сенях свою старуху, обул на пороге пованивающие свежей смазкой ичиги, топнул пятками пару раз в пол и тяжело поднялся.

– Поташшились, чо ли, мужики?

– Поташшились.

3

На улице подвьючили Майка, проверились. Недетским голосом заплакала в избе Калерочка, залилась, зашлась сильным грубым криком.

– Уйми там! – Панфилыч откашлялся, отплевался и вышел из ворот следом за выводившими мерина мужиками. – Не закрывай, баба закроет, – сказал Панфилыч возившемуся в темноте с воротами Михаилу и пошел вперед, шоркая по мерзлой заиндевелой траве нерасхоженными ногами.

Михаил все-таки заложил ворота.

С крыльца Марковна ворковала:

– Не плачь, Калерочка. Уехал наш папка, уехал! Тихой теперя наш домишко, тихой да славной! Будем с тобой зимовать, чай с блюдечков пить!

4

В Нижнеталдинске только из редких ставней пробивался свет.

Тьма перерождалась, расслаивалась.

На дальнем конце путеводной звездой тускло, но негасимо светилась лампочка сельпо.

Через час охотники свернули с гремучего, разбитого лесовозами асфальта Сибирского тракта на гравийную подмороженную дорогу специализированного леспромхоза «Узбеклес».

Когда-то здесь на тракт выбегала пешая тропа, потом вьючная, потом тележная колея, а теперь лесовозы разъезжались при встрече свободно.

Лошади стали глуше цокать копытами, собаки убежали вперед и где-то по кустам рычали, играя друг с другом.

За спиной прозвенел поезд; нарастая, донеслась и погасла над тайгой, шарахнувшись волнистым эхом между сопок, сирена электровоза. Над самым нижнеталдинским кладбищем, на подъеме с поворотом, дает электровоз сирену, от нее колеблется воздух, а от тяжести и скорости экспресса деревни по сторонам Транссибирской магистрали подпрыгивают и подрагивают, как чашки на столе.

Пронеслась, ударяя по сопкам и сплетаясь с собственным эхом, сирена экспресса, – значит, наступило в Шунгулешских тайгах утро, шестичасовой прошел.

5

– Нынче мы, кажись, из первых опять, – сказал Михаил.

Кешка кивнул ему и улыбнулся. Панфилыч ничего не сказал.

Чай сели пить в седловине Шунгулешского, или, как его называли в отличие от остальных, Первого перевала.

Кешка проверил вьюки, Панфилыч с отвычки завалился под кедром, одиноко оставленным на сплошной лесосеке. В обязанности такого кедра входило засеять своими семенами огромную свежую рану лесосеки, и лет ему для этого отводилось сто – сто двадцать по графику и плану.

Михаил быстро сбегал к роднику, шепеляво сочившемуся меж камней, натаскал сучьев, поставил котелок на огонь, достал из мешка банку сгущенного молока. Чтобы не портить нож, углом топора взрезал мягкую жесть и развернул ее рваным лоскутом, топор очистил от липкой сладости, смахнув на старом пне свежую затеску. Старый замшелый пень показал крепкое еще смолево-красное нутро, а уж о новых пнях на лесосеке говорить не приходится – они когда-то еще гнить начнут…

Охотники пьют чай молча.

Собаки встают, ложатся. Кони стоят невесело: знают, что путь впереди тяжелый.

Сейчас, после чая, будет приниматься решение – как идти, по прямой или кружными тропами. На прямом пути до Талой, где лежала в ожидании хозяев ухаловская тайга – почти двести пятьдесят квадратных километров богатой западной покати, – девять бродов с Нижней Талды и пять тяжелых подъемов, идти с конями весь день от темна до глубокой ночи.

Кеха не сомневается, что Ухалов – от него зависит решение – обязательно потянется прямым путем, не захочет признаваться стариком. Все равно и Михаилу – семижильный, молодой, самый сок. А его, Кешку, не спросят: нанялся – продался.

Ухалов, конечно, натрудит с конюховыми лошадьми и своего Майка, но Маек-то станет на откорм, на жирную лесную траву, будет жрать да спать – в тайге ему работы разве мясо выдернуть поблизости, а Кешкины кони пойдут обратно перевалами, да в работу сразу, а овса еще не выдали на конюшне…

Казенная лошадь – какое ее положение! Правда, Кеха не попустится, за лошадей он горло директору перегрызет, у свиней украдет, а не оставит своих лошадей голодать.

И все-таки хорошо и Кешке Косому в тайге, именно поэтому, а не только из-за денег, который уже год завозит он Панфилыча и его напарника в тайгу. Еще с Поляковым охотился Панфилыч – Кешка завозил, и с Михаилом вот уже пятый год – все Кешка, как ни коснись, без Кешки не обойдешься. С уговора до расставания Кешка себе в удовольствие и людям в угоду называет охотников «хозяевами» вместо привычного своего обращения к людям «гражданин начальник». С конями он обращался коротко, зло, смело: решительно подныривал под брюхо лошади за подпругой, брал ногу, хватал за язык, за ноздри, покрикивал каким-то специальным жутким голосом и сам чуть ли не ржал при этом, по-звериному потряхивая нутром в угловатом и сильном своем кособоком туловище: «Но-хо-хо-о!».

Жалко было смотреть, как толкал он в мягкие лошадиные губы удила – железо проскакивало, стуча по зубам, больно заламывало лошади язык, а Кешка, довольный своей лихостью, ловкостью и испугом покорной животины, ласково хлопал верхонкой по редко мигающему лошадиному глазу и, шутя, толкал иной раз и крупного коня так, что тот два-три раза переступал, находя равновесие: «Но-хо-хо-о у меня!…».

Некованых же копыт или сбитых холок у Кешкиных лошадей не водилось.

Кешка Косой – конюх свиносовхоза, тощий дерганый мужик, – прозван косым неправильно. Он не косой, а кривобокий. Издали, когда поднимается из конюшни в контору совхоза, он напоминает паука, идущего косо вверх по стенке, коси-коси-ножку. Кособокость, впрочем, не мешает ему хорошо и долго ходить без груза, носить же тяжести ему плохо. Известно всем также, что Кеха отличается загадочными мужскими достоинствами, от которых проистекли в свое время и кособокость – кольями потчевали его ревнивые мужики, – и страшные разрушения в его собственной семье: жена его сожгла дом соперницы, когда они жили в Задуваевой. Спрашивали иной раз мужики, за что его бабы любят, в ответ на это Кешка мрачновато шутил: «От ужасти».

6

На бродах лошади робели, фыркали, пили быструю горную воду, понукаемые, отрывались на минуту и снова приникали, втягивали воду насосным движением недристой брюшины, потом, тяжело вскинув головой и звякнув удилами, решительно вступали в каменистые речки, бултыхали копытами, разбрасывая далеко летящие брызги, шатались под навалившимися на вьюки охотниками. Собаки перебредали выше по течению с оглядкой на людей, на виду долго тряслись-отряхивались на берегу и снова кидались по тропам дальше: соболями пахла дальняя дорога, гоньбой, страстью – веселила собачье сердце.

Мужики потели, уставали. Хватило запалу на три часа – пришлось садиться за еду, за выпивку.

– Вот если бы тут, на прямом-то пути, поставить избушку, тогда и здесь кругом можно ходить, – сказал Михаил, генеральски глядя вниз, на таежные позиции.

– Это уж ты будешь ставить, – отозвался Панфилыч добрым голосом, – когда меня не будет.

Зря. Попромышляем ишо вместях. Рано вам собирываться, спина-то вон кругла!

– Кругла-то кругла, да только котомочек, как раньше таскал, теперь не таскать.

– Ну, или на Девкиной горе поставить. Хорошее место, можно и там промышлять. Я мерекаю, тайга во как широко откроется. Хоть ишо участок нарезай.

– Опять выходишь дурак.

– Сразу дурак! У вас другого слова нету, одни синонимы.

– А умный?! Умный?… Это, сказать к примеру, будто тебе замок на анбаре. А ты – открывать тайгу! Запомни, Миша, три дня лучше заходить, да спокойнее быть. Подальше положишь, поближе возьмешь. Спроси вон у Иннокентия, верно?

– Верно, хозяин.

– Ее, наоборот, закрывать, чтобы духу человечьего не было. Юрку-то помнишь, охотоведа?… Карасева-то?… Нарыскивался все ко мне в тайгу. Мы еще с Поляковым охотились. Ну, я его сводил…

Кешка захохотал на слова Панфилыча.

– Поводил я его. Ой, поводил! По гарям-сухостою, по колоднику… Конечно, солнышко смотрю, чтобы не упало, не показало бы ему путя. Идет, глазами хлопает. Вроде, дескать, эта сопка мне что-то напоминает! А я ему в глаза – ты чо, паря, не смеши, должно, тебе неудобно перед простым-то охотником, дескать, неграмотным! Смеюсь над ним в этих словах и прочее, а он не понимает. Ночью очки наденет, в карту уткнется, пальцем шарит, маршрут определяет. А я слово скажу – и вся уверенность у него насмарку. Во как надо. Попробуешь потом, без Петра-то, без Панфилыча, дак скажешь. Зря, скажешь, над стариком надсмешничал, не слушался.

– Ну кто насмешничал? Что я такое сказал? Просто так, в рассуждении тайги, дескать…

– Умные люди в своей тайге всегда темноту наводили, иначе добра не будет. Князя возьми – вот уж не ошибешься, правдивая душа была, зато и нету ему теперь доли в наших тайгах. А ведь большой охотник был, Князев-то. Первый он мой учитель по пушнине. «Хороший из тебя охотник выйдет, Петра!» – все мне так говорил…

Михаил знал всю историю с Князевым и какой уж раз удивился дару Панфилыча – сверхъестественному, колдовскому – врать в глаза: ведь Панфилыч своими руками помогал Полякову давить Князя!

Эта способность врать в глаза даже пугала Михаила, он в таких случаях и сказать-то ничего не мог, старался только уйти куда-нибудь подальше: видно, характер слабый, стыда не переносит.

– Бросил тайгу здешнюю и ушел.

– А ему и не надо, – вмешался Кешка, слышавший про Князева именно эти слова, – ему что Шунгулешские, что Замайские тайги, что за Пределом жить, – Кешка махнул рукой в сторону белевших на горизонте вершин Предела.

Отсюда хребет этот казался не таким страшным: белая легкая гряда с тремя конусовидными головами поднималась из мелкосопочных волн, а если бы не молва, то и совсем симпатичные белки.

– Во как разогнало! Ветер наверху, должно быть, сильный, – заметил Михаил. – Ночью-то какая облачность была, а теперь весь восток расчистило, ты скажи!

– На Шамановском доживат; может, врут, – сказал Кешка, глянув на Предел, так хорошо видимый на расчищенном ветрами юго-востоке. – Если его еще пугнуть, он к океану уйдет, зароется. Ему же все равно где бродить, сохатый.

– Куда ему бродить! Он меня на десять лет старее, если не больше. Вон какой старик, а ты – к океану! Одна память от его силы осталась, воспоминания.

– Я-то его недавно видел, – соврал Кешка, едва помнивший Князя в лицо. – Сильно осел, что и говорить. Не иначе как умирать собирается. А то и умер уж, а?…

– Может, и умер, – Панфилыч покачал головой. – Вполне может быть.

– А вот Полякова вчера видел, не соврать. В баню шел. Ну, этот – зверек! Шебутной старик, как молодой бегает. На него и смерти не будет.

– Дурак, – поучительно сказал Панфилыч, не любивший, когда кого-нибудь при нем хвалили, тем более врага его, Полякова. – Все умрут, и Поляков твой тоже загнется, у него же язва. И я, конечно, умру. Мишка вон и тот умрет, моложе нас обоих с тобой. Верно, Мишка?

– Верно.

– И ты, Иннокентий, тоже умрешь, вот тебе мои слова, потом вспомнишь. Косой-то, скажут, прищурился!… Хе-хе!… Полякову-то чего не бегать, пенсию получает хорошую. Он не сильно изработался, твой Поляков. Сколь лет на моем горбу ехал! Да что говорить, трогать надо, вот и весь разговор. Вставай, мужики!

– Поташшились, – встрепенулся Михаил. Ему хотелось подальше от этих разговоров про то, кто кого эксплуатировал и на чьем горбу в рай ехал.

Он быстро вскинулся и, сказав, что побежит вперед рябчика или глухаря добыть на жареху, сразу оторвался от спутников.

– Не-ет! – говорил Кешка лошади, подтягивая подпругу. – Ты умри сегодня, а я завтра!

– Я у Полякова так жил, как Михаил у меня? Вишь, убежал, молодой, – сказал Панфилыч, – он слушать этого не может, правду-то. Поляков же из меня последнюю кровиночку давил. Дыхнуть не давал, весь я был в долгах у него. Кто тайгу оборудовал? Кто плашник таскал на вот этой спине, лошадей когда сдали? Он же только указывал да посапывал: «Ох, тяжело, ох, язва у меня, Петро!» Кто лес валил, бревна катал? Кто ему дом строил? Кто зимовья в этой тайге поставил, новые-то? Все я! А какой с меня был работник, если я с фронта едва ноги приволок? Жена пухнет, сын помер без меня. Почему?

– Дак я чо про Полякова? Ничего не скажу.

– Мне, Иннокентий, про Полякова не заикайся. Пока я по госпиталям валялся – тут люди успевали жить, и Поляков тоже свою шерстиночку унес. Кто мясом баб подманывал? Кто меня эксплуатировал, знаешь ты или нет? Сразу в передовики вышел, а я в тенечке! Я жизнь правильно понимаю – зуб за зуб! Правильно?… И я с ним расплатился, пусть не бухтит. Теперь это моя тайга!

– Осподь с тобой, хозяин!

– Осподь! Взять я свое должен или нет? Ты как понимаешь? Это я в своем праве, и Мишка мне слова сказать не может, пока моя сила. Вот выйду на пенсию, в ноги ему поклонюсь: возьми, Миша, в напарники, домовничать-кухарничать, по ближним плашкам ползать… Тогда его будет право, его сила.

– И унизисся?

– 3акон – тайга! Старый волк и объедками сыт.

Видно, крепко обдумал Панфилыч свое будущее, если так невзначай выстрелил Косому много раз перепрятанные мысли.

Вот ведь бывает, молчит человек сто лет, а попал стакан мимо стремени – хлоп, и выскочило.

– С Михаилом можно жить, парень – золото.

– Не скажу худого, пока моя тайга – молчит, ворочает. Потом видно будет. Горького он у меня хлебнул, правду сказать. Дак я же его из грязи поднял!

Пройдя еще немного и наладившись на походное дыхание, Панфилыч замолчал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю