Текст книги "Грег и крысиный король (СИ)"
Автор книги: Андрей Сухоруков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Как-то, еще в сентябре, когда родители только уехали, мы с ней гуляли по Невскому проспекту. Погода стояла хорошая, помнится, последний теплый денек. Мы присели на скамейку у Казанского и всё смотрели на цветущую зелень, на целующиеся парочки, на фонтан… Какой-то фотограф снимал ее – как бы исподтишка, но так, чтобы всё же заметила. Она и заметила – и настороженно улыбнулась; он дал ей визитку, просил написать, обещал прислать фотографии. И прислал – с водяным знаком на всё лицо. Оригинал, мол, можешь купить за тысячу рублей. Это бизнес такой, он сотни фотографий сделал в тот день – просто выбирал самые наивные глазки, простушечек.
Так что, быть может, в глазах этого города у моей и нет никакой красоты. Есть только слабость, которую хочется испытать. Падающего – толкни, так у вас говорят?
Сразу после вонюка в лавку заходит постоянный покупатель, какой-то друг Ольги, дед в полосатой шапке. Дед этот всё время паясничает, перебирает открытки, яростно торгуется – из чистого озорства. С ним ходит черный мастиф, слюнявая глупая морда. Мастиф тянет поводок, крутится.
– Геша! Геша, бихэйв ёсэлф! – строго прикрикивает дед. Пес садится и поджимает уши. – О! Понимает.
Моя смеется в ответ. Выходит Ольга из подсобки, рассеянно здоровается с дедом.
– Ну что, посчитала? Долго делаешь, вычту из оплаты.
– Да, – моя кивает. – Всё вроде на месте.
Ольга морщится и выдерживает театральную паузу.
– Так, говоришь, всё на месте?
Моя кивает еще раз.
– Ага. Ну смотри, – Ольга забирает у нее дохлую книгу и принимается быстро листать. – Раз – двух страниц не хватает. Вот тут вырван целый блок. Здесь еще пять не хватает. А вот тут, – она упирает свой расплющенный палец, – вот тут пятна чернил. Каким ты, мать твою, местом смотрела?
Моя только виновато моргает.
– Ладно, – вдруг смягчается Ольга и открывает кассу, отсчитывая нашу зарплату. – Знаешь, иди-ка домой, – она шумно хлопает ящиком. – Ты что-то плохо выглядишь в последнее время. Поспи, договорились?
И, словно стесняясь внезапного приступа доброты, сбегает кричать на Татьяну.
2 декабря
Моя очень любит электрички.
Это странно – я думаю, что в первый раз она прокатилась на электричке (с ветерком!) именно здесь. Троюродная тетка помогала ей везти вещи в Петергоф, и так она впервые познакомилась с этим мирком: крашенные в голубой цвет двери с желтым кружком, деревянные скамейки, механический голос. Теперь, всякий раз, когда у нее еще оставались силы, она ехала на Балтийский вокзал, и брала льготный билет, и бежала в последний вагон – всегда почему-то электричка уже отходила. Но такой уж она человек, такова ее матрица.
Со временем мы стали узнавать отдельных людей. Многие ездили по одному и тому же маршруту – и мы их запоминали, даже коротко кивали на посадке. Тетя с испуганным взглядом и конским хвостом, девочка, вся закутанная в клетчатые шарфы, высокий худой мальчик с кудрями… Но особенно нам запомнился один дяденька средних лет с лохматыми усищами. Дядя был грузный, носил сплющенную кепку, грел руки в карманах. Под мышкой у него всегда был футляр с каким-то инструментом – кажется, флейта. Иногда он даже открывал его и любовался.
А на мою он смотрел с какой-то невыразимой печалью. Она прислонялась к дребезжащему стеклу шапкой и дремала – а когда приоткрывала глаза на станциях, всегда ловила его грустный и внимательный взгляд на себе. Как будто он следил, чтобы мою не обидели; издалека заботился о несчастной девочке.
Выходя, он всегда махал нам рукой – и моя смущенно кивала в ответ.
«Это Сарафанов, Настя! – воскликнула по телефону мать. – Помнишь? “Скажи, что ты мой сын. Ты – настоящий Сарафанов!”»
Моя усмехнулась. Нет-нет, дяденька скорее был похож на старую елочную игрушку. Скрипач на крыше. Ей часто нравилось представлять себя где-нибудь не здесь, где-нибудь в детском месте. Сначала – с этими подмерзшими лужами, ливнями, сыростью – ей казалось, что она упала на дно черного, глубокого колодца. Примерно так кажется, когда едешь в электричке, – за окном черно, и пролетают только огоньки, отражаются от зеркальной поверхности стекол, и в лужах застывших, во льду.
Это было неприятное чувство. Тоскливое, жалкое. Так что, как только выпал первый снег, первый настоящий и чистый снег, она принялась думать, будто мы внутри новогодней елки. Так же темно, так же странно, только огни – это свет гирлянд, обернутых вокруг дерева. А ты ходишь внутри, у самого ствола, ходишь по веткам в ожидании праздника.
Она даже стала слушать такие песни – звенящие, новогодние. Знаю одну, называется «Napoleon Complex». «Who pulls the strings, who makes the deals?»[12]12
Кто дергает за ниточки? Кто заключает сделки? (англ.) («The Divine Comedy» – «Napoleon Complex».)
[Закрыть] Тррр-ррр-ррр! И так, в очень медленном темпе, но на деле очень быстро, буквально в течение прошлой недели, она скатилась в сплошное ожидание Нового года, Рождества, гирлянд. Она скатилась, если совсем уж честно, в ожидание дома. Стала слушать песни про «Снег над Ленинградом» и «I’ll be home for Christmas». Стала представлять, как будет нарезать оливье с матерью и смотреть эти фильмы тридцатилетней давности. «Весь покрытый зеленью, абсолютно весь!» Она не будет ничего делать, она не будет мерзнуть, она не будет голодать, она не будет думать про французские глаголы, про выкладку в зале распродаж, про гадости Шныря… Ей будет тепло, ее будут любить.
Хочу домой. Хочу домой. Хочу домой.
Вот что она думала, на самом-то деле.
А вчера наступило 1 декабря – и во всём городе в одну ночь зажгли площадные елки, и гирлянды над дорогами, и бог весть что еще. Я даже подмигнул мешку Деда Мороза на главной площади, но он меня не заметил.
И вчера же случилась маленькая неприятность. Точнее, сразу две неприятности. Нет, три.
– Настя, – встретила нас на пороге красная голова Ольги. – Что ты, блять, наделала? Мы вчера с Танькой серьезно думали тебя прибить на месте.
– А что я наделала? – она вздрогнула даже.
– Вот! – Ольга трагически выставила свой сплющенный палец в сторону «дорогого зала». – Смотри! Какого хрена ты сняла все суперы с собрания БВЛ? Ты куда дела их, продала?
– Выкинула, – моя пожала плечами. – Они же рваные были все. А теперь по цветам всё стоит, красиво…
– Настя! – застонала Ольга. – Убить тебя мало и правда за такое. Никогда больше тут не убирайся, поняла? И ничего не выкидывай без спроса! Рано тебя в этот зал допустили, мозжечок не успели развить…
И в наказание нас и вправду отправили во второй зал – разбирать стенд с унылыми актерскими биографиями, нафаршированными бесконечным количеством мертвых баек про Брежнева. Но это было бы полбеды – рано или поздно Ольга бы смилостивилась и вернула бы нас за компьютер, к новой стопке старых книг. Всё это было бы не так страшно – если бы в обед нас не выслали вон. На почту.
– Держи, – сказала Ольга. – Вот тут три конверта, подписано всё. Заплатишь за отправку и за наклеивание марок. А вот это, – она вытащила из-под прилавка жестяную банку, – подаришь почтальонше.
– Какой? – Моя покрутила банку в руках. Растворимый кофе, самый дешевый.
– Настя, твою мать, любой! Скажешь, что от книжной лавки пришла, они знают. Знают и возьмут. Мотай на ус, как заводить контакты.
И Ольга, довольная, села пересчитывать страницы очередного ветхого тома.
Думаю, что у моей промелькнула идиотская шальная мысль не отдавать почтальонше несчастную банку вовсе, а продать ее кому-нибудь… Или увезти в общежитие, поставить на неприятного цвета полку и любоваться как новым принципом. Хочешь жить – умей вертеться.
Она коротко кивнула Ольге, и мы вышли под мелкую морось. Банка болталась во мне, конверты она несла под мышкой. Ольга направила нас в конкретное отделение; ехать туда нужно было на трамвае. Всучила даже сотню рублей на дорогу, хотя у нас теперь есть проездной. Сердобольная. «Настя, я истеричка, у меня биполярное расстройство, я злая как собака. Но я же всегда откупаюсь!» – разводила руками Ольга, рассказывая про очередного парнишку-работника, который не выдержал.
Мы долго бродили между рядами рынка, кругом всё клетчатое – клетчатые сумки, навесы, коврики, – пытаясь найти развязку. Остановок было целых три: один трамвай отъезжал от торгового центра в сторону дома, второй – с остановки напротив, в противоположную, а вот третий как раз прятался между палатками рынка, стоял на последнем сиротливом отрезке свернутых колбаской путей. Телефон здесь не ловил – и она по дурацкой своей привычке, ничего не проверив, села именно в тот третий трамвай. За ней втиснулись пара толстых теток на бутылочных ногах, обе с клетчатыми сумками, из которых торчала зелень. Зачем им укроп в декабре? Трамвай дал звонок и тронулся.
Мы ехали по каким-то заброшенным местам, между унылых, будто покрытых скукой и грязью домов, рассматривали через облепленные дождем стёкла пустые рекламные щиты, ржавые от вечной сырости, древние буквы вывесок, с которых слезла от времени краска, полоски серых луж, тусклые фонари в тумане. Мне кажется, она сделалась уже бесчувственной от всего этого – от бесконечной запущенной холодности, бесконечной сосущей тоски. По крайней мере, не реагировала никак – дремала, привалившись к стеклу.
…проснулась, когда мы ехали под каким-то гигантским, страшным, для великанов построенным виадуком. Кругом простирались одни заправки и лысые газоны, лужайки и лужи. Моя подскочила, постучала по практически умершему телефону – и выскочила на ближайшей остановке, прямо под грохочущим мостом.
Мы шли обратно, мы долго шли. Она упрямо искала хоть какой-нибудь ориентир, допрашивала прохожих – пока ей не дозвонилась Ольга.
– Где ты есть? – озабоченно спросила она. – Обед тебе брать?
Моя испуганно остановилась, озираясь по сторонам.
– Я не знаю, – сказала она. – Я на улице Долгоозерной. Я не знаю, трамвай был не тот или что…
– Какой трамвай?
Я почувствовал пробуждающуюся в Ольгиной морде красноту.
– Какой нахрен трамвай, Настя? Тебе нужна была маршрутка!.. Ты слышала, – сказала Ольга куда-то в сторону, – она на Долгоозерной!
– Я сейчас всё исправлю, – залепетала моя. – Я сейчас поеду в другую сторону.
И повесила трубку.
Но и на маршрутке в обратную сторону она снова приехала не туда – и сбрасывала бесконечные Ольгины звонки, и тынялась безнадежно по улицам. Вышли мы и вправду к какому-то длинному, бесконечному озеру, за которым тянулся парк; ходила мимо чужих новостроек, укрывалась под грохочущими развязками дорог. Надо было бы вызвать такси, но денег на него не было. От Ольги приходили сообщения – грозные и встревоженные.
Через час, ковыляя от боли в ступнях, она пришла на улицу Школьную. Прошла еще один парк, и мирную аллею, заполненную колясками, – и очутилась в крохотном, пройдешь не заметишь, отделении почты. И отстояла там свою очередь, и даже всучила операционистке банку дешевого кофе, уже взбитого во мне в единую массу глины. И вышла – куда-то к комиссионному магазину, даже засмотрелась в витрину с платьями, уценка в пять раз, – и даже без приключений приехала назад, в ангар.
– Вернулась? – спросила Ольга. – Танька, она вернулась! Раздевайся.
Из-за шторки появилась одетая в пуховик Татьяна. Моя устало упала на стул и выдохнула.
– Какого хрена ты рассаживаешься? – Ольга начала распаляться. – Какого хрена ты не отвечаешь на звонки? Где телефон?
Моя виновато пожала плечами.
– Разрядился…
Врала.
– Я поехала туда, но навигатор мне показал почему-то…
– Навига-а-атор! – передразнила Ольга. – Навигатор! Я кому полчаса объясняла, как ехать? Я кому названивала? Я уже Таньку хотела посылать за тобой – мы думали, ты пропала! Кто, твою мать, так делает?
Кто-то кашлянул сзади. У кассы стоял самодовольный тип лет тридцати – с красивым лицом, в черном, присыпанном снегом пальто, с пижонским тонким шарфиком. Он еще раз хмыкнул – и Татьяна двинулась к нему.
– Чем я могу помочь?
Ольга будто бы ничего не заметила.
– Какого хрена ты делаешь, Настя? Ты всё время совершаешь какие-то поступки, – она развела руками, – которые мне не понятны!
– Да какие поступки? – слабо пыталась отбиться моя.
– Такие! Не перебивай! Ты ведешь себя так, будто тебе не двадцать лет, а… Я не знаю, пять! Чему вас только там учат, ну ты скажи мне? Ты уже не ребенок! Ты взрослая, разумная женщина, а ведешь себя так, как будто от мамкиной сиськи вчера оторвали!
Красивый в шарфике кашлянул еще раз – уже со смешком. Моя побледнела и больно сжала меня. От стыда.
– Раздевайся и садись за компьютер, – внезапно успокоившись, приказала Ольга. – Бери вон ту стопку и шевелись. И не дай бог напортачишь!
– Кстати, – обратилась она уже к Татьяне. – Что там наши объявления? Звонил кто-нибудь?
Татьяна пожала плечами.
– Странно, – Ольга задумчиво приспустила очки. – Вешали там же, на филфаке… Содрал кто-нибудь, как пить дать, – со злостью закончила она. – Ебанаты.
И моя съежилась еще больше – то ли пытаясь согреться, то ли подавляя новый приступ стыда.
9 декабря
В среду мы нашли одну книгу. Одну важную для нас, очень важную книгу.
Под конец рабочего дня Ольга, как обычно, болтала на кассе – и это было самое лучшее время во всей длинной смене. Я даже заметил, что моя специально выбирает часы попозже, чтобы застать Ольгу к закрытию – обычно благодушную, расслабленную, даже смешную.
– Какого хрена ты мне городишь, – миролюбиво говорила она. – Я, Настя, знаю на память тут каждую книжечку. Я этим занимаюсь уже сорок лет – по Эстониям, по Латвиям собирала первый набор, моталась с коробками. Всё вот этими ручками, – она в очередной раз показала свои сплющенные пальцы.
Моя прихлебнула остывающий чай. Рядом сидела Томка – та самая, что родила в шестнадцать двоих, да еще копалась где-то за занавеской юркая Татьяна.
– Пирожное пусть первой Томка выбирает. Она сегодня хорошо работала, – с жестокостью воспитательницы в детском саду произнесла Ольга. – Томка, бери морковное. Оно у них лучше всех.
Томка покорно потянула свою ручонку – маленькую, пухлую – к раскрытой коробке. Когда у моей будет много денег, мы пойдем в эту кондитерскую – дорогая, в центре города, невесть как оттуда привозит пирожные эта Ольга, – и наберем там всего, и будем жрать жрать жрать каждый день, и пить сливочный кофе с тремя ложками сахара. Моя покорно взяла оставшуюся «картошку».
– У меня было три развода и пять гражданских мужей, – продолжала Ольга. – Я прямо притягивала каких-то не тех мужиков, вот что скажу. Да-а-а… Вот племянница моя – это девка! Не то, что была я, и тем более не то, что вы. Натуральная блондинка, метр восемьдесят, глазища – вот такие! Такая стать, так мужиками вертит!
Моя невольно выпрямилась.
– В нее был влюблен артист известный… Московский артист, сейчас уже женат второй раз. Ну, забыла, в общем. Названивал ей, названивал, говорил: «Ната, я без тебя умру! Что хочешь подарю, шубу-бриллианты, только приезжай!»
Ольга со значением помолчала.
– Вот. А вы говорите.
Она посмотрела на часы, вышла из-за кассы и провернула ключ в двери – закрыла изнутри. По верху ангара пронеслось легкое движение, словно ветерок, и с верхней полки упала тонкая красная книжечка. Томка охнула и бросилась ее поднимать.
– Как думаете, сколько стоит? – возвращаясь на место, спросила Ольга.
Томка пожала плечами. Моя перегнулась через спинку стула, поглядела на обложку – брошюрка с профилем Ленина – и, расслабившись, уверенно крякнула:
– Рублей триста. Тираж, наверное, гигантский.
– Нихера-то вы не понимаете, – покачала головой Ольга. – У тебя очки грязные, кстати. Протри.
Моя смущенно замолчала.
– Тридцать тысяч она стоит сейчас, тридцать тысяч рублей. Могу отдать за двадцать, – издевательски хохотнула она, но вдруг снова стала серьезной: – А вообще – видели, как она упала? Это не просто так, я вам говорю. Здесь есть кто-то… Какая-то сущность. Домовой или еще что. Сущность. Всё, о чем мы тут говорим, любые желания – всё всегда сбывается. Так что самое время загадывать, – торжественно закончила она и отправилась выключать свет.
– Домовой! Пошли покупателей хороших! – послышался ее насмешливый голос из-за стеллажа.
– А я хочу, – прошептала моя, – выйти тоже за кого-нибудь замуж и не видеть бы это место больше никогда. И шубу, – добавила она, рассматривая свои мерзнувшие – всегда мерзнувшие под коротенькой паркой – колени.
…И вот тогда, уже одеваясь на выход, она увидела книгу. Тоненький фолиант с нездешними красками – листы мелованной бумаги с замками из картона, блестящими роботами из спичечных коробков, лакричными мышками, «добавь две капли мятной эссенции». Где, какую мятную эссенцию она должна была найти в своем южном городе, в своем нищем квартале? Что такое лакрица, мама? Там, в этой книге был сказочный замок из втулок от бумажных полотенец – у них не было никогда бумажных полотенец, не было никогда. Ни мятной эссенции, ни лакрицы, ни топленого шоколада, ни гофрированного картона, ни ножей для бумаги, ни кашпо, ни детского грима, ни лака, ни золотых скрепок – ничего-то не было. И ей оставалось только смотреть на картинки чьей-то сытой жизни, где добрая тетя Анджела помогает своим детям печь бесконечных ванильных мышек и делать картонные замки. И книгу ей привез отец, откуда-то отсюда, из столичного города, после командировки.
Вот так. Привет тебе, тетя Анджела. Годы идут, а замка не появляется.
А на следующий день Ольга отдала нам – не сказать, чтобы подарила, но отдала по дешевке в приступе счастливого бреда, – целую стопку газет за 1905 (!) год: на обложках красовался Николай II, что-то там обещал в честь Кровавого воскресенья. Моя обрадовалась – и подарила всю стопку Шнырю, непонятно зачем. Хотела поразить его, наверное.
Шнырь лениво повертел стопку и клюнул мою в щеку:
– Класс. Спасибо, котеночек. Я что-нибудь повешу вот сюда, на стенку… Ну, а что-нибудь, может, продам. Втридорога.
– Зачем продашь? – обиженно засопела моя.
– Ну! Я же предприниматель, котеночек. Предпринимаю всякое, – он хохотнул. – Потом куплю тебе глазированных сырков, сколько захочешь. И хомяка. Хочешь, буду дарить тебе по хомяку в день?
– Зачем это?
Шнырь задумался.
– Ну, один хомяк стоит всего сто рублей. А потом можем сделать ферму и зарабатывать. Хочешь?
Моя ухмыльнулась.
Потом они пошли в филармонию и слушали там что-то великое – несоразмерное Шнырю и этой ее работе, расплющенной Ольге, маршруточной вони, этому сырому нищему городу. Они шли назад по Дворцовой и остановились, рассматривая спелый розовый закат над Александровским садом. Шнырь состроил умильное лицо и попытался поцеловать ее, но пахло от него травой, травкой, травищей – всё сильнее и больше. Они ели какие-то пельмени в подвале на Невском, и Шнырь невпопад смеялся, и потом напевал песни до самого метро, и в вагоне опять шутил шутку про Александра Мерзкого.
Дома они повалились без сил на диван. Эйфория прошла, в окно било знакомое, совсем уже голое окоченевшее дерево. И небо было не черное, как у нее дома, не звездное, – а какое-то фиолетово-серое, как и всегда здесь. Тревожное, раненое.
– Я включу сейчас песню, котичек, и усну, – объявил Шнырь. – Не шали без меня.
И завернулся в халат, делая последнюю затяжку с тихим шипением.
Моя тоже свернулась калачиком и тупо, остекленевшим взглядом, уставилась – кажется, на меня, лежавшего на полу возле низкого холодильника.
Зазвенели клавишные, неожиданно ледяные, звонкие, низкие. Добавился какой-то тревожный гул и голос, будто издалека, затуманенный, механический.
Было странное время
И не было слов
И был каменный город,
Засыпанный снегом.
Моя приподнялась на локте. Шнырь, кажется, и вправду уснул. Она встала и на цыпочках подошла к окну, уткнулась коленями в горячую батарею.
И в немой темноте
Незнакомых дворов
На пустых остановках
Под северным небом.
Двор пересекал одинокий папаша – отец семейства из угловой комнаты. Он часто бродил один, не торопясь возвращаться из дежурной «Пятерочки», вытаптывал на снегу какое-то послание. «Заберите меня отсюда» – что-то в этом духе, я думаю. Так было можно делать у нее на родине – где белый, чистый, девственный снег. А здесь – только грязь, слякоть и мотыльки серые. Серые, мокрые.
И долгое: «Во-о-олны… Волны! Во-о-олны!»
Как азбука Морзе. Три длинных, два коротких. Она села на диван, рассматривая Шныря – спящего, беззащитного. Дергает носом, как зверь.
Когда песня кончилась, она толкнула его. Даже по имени позвала. Шнырь дернулся и замычал.
– Эй! Давай ляжем нормально, а? – она чмокнула его в щеку. – Не поперек кровати, а вдоль.
Шнырь согласно кивнул, но не сдвинулся с места. Моя тяжело вздохнула.
– Слушай, – она снова позвала его. – Скажи, про что эта песня? Про этот город, да? Про Неву?
Шнырь заторможенно хмыкнул:
– Она про наркотики. Котики-наркотики.
И отвернулся, задев рукавом свою стеклянную трубочку на столе.
Он много их жрал, наркотиков. Я теперь догадался. Иногда он был лихорадочно-быстрым, не спал целую ночь, мучая мою, – и сам мучался сердцебиением, что-то строчил как бешеный. Запирался в шкафу – и моя искала его по всей коммуналке. Потом вываливался оттуда – в истерике, с истерическим смехом, и что-то ему казалось, что-то он бормотал про то, как ненавидит свое лицо, свой нос, себя самого, – и ее ненавидит, ведь «мы так похожи». Когда он в очередной раз перестал спать, она рассердилась – и он признался, что принимает «кое-что». Он предлагал и ей – полтаблетки, таблетку, марочку. Она неизменно отказывалась, ругалась, страшась, наверное, не то что бы эффекта этих веществ, просто делать это всё со Шнырем – что падать с большой высоты без страховки.
Только курили они по-прежнему вместе – он раскуривал свою маленькую трубочку, подавал ей, помогал затягиваться. Вместе они потом тупо валились на кровать и слушали какой-то аудиоспектакль про то, как «просыпаешься утром рано, и даже не просыпаешься, а тебя будят. А тебе лет-то немного, ты учишься в каком-нибудь классе шестом. За окном темно – ну, потому что зима, холодно… И до ближайших каникул еще очень далеко, потому что последние недавно закончились»[14]14
Евгений Гришковец – аудиоспектакль «Как я съел собаку».
[Закрыть].
И на этих волнах они качались – умиротворенные, почти счастливые, и только билось им в о́кна всё то же проклятое, злое, несчастное дерево.
Да еще плакала за стенкой монашка.
16 декабря
Моя решилась уйти от Шныря. В двадцатый раз, по моим подсчетам, но наконец-то – всерьез.
Она что-то нашла вчера утром у него в компьютере – кажется, переписку с какой-то девицей, – закрыла рот ладонью от ужаса и заревела.
Накануне они уже ссорились, но не сильно. Она ждала Шныря у «Адмиралтейской», он опять опоздал, хотя у них были куплены билеты – то ли на концерт, то ли на сеанс в кино; я не понял, меня оставили валяться в узенькой гардеробной. Назад они шли уже мрачные, и она распекала Шныря за что-то – а он отказался взять меня в руки, потому что «носить сумку за бабой не по понятиям». И она высмеивала его дальше – дрища, хипстера, дрочера, который вдруг узнал про какие-то «понятия». Если бы я не видел их ночных голых драк, я бы тоже подумал, что Шнырь – из другой команды. Но, кажется, это было не так.
Они молча проехались в гулком лифте и опять попали в душную луковую вонь и детский плач. Соседка подкараулила мою в коридоре, когда Шнырь ушел на кухню с пакетами.
– Настя… Тебя же так зовут?
Моя недоуменно кивнула.
– Я не знаю, что у вас тут вчера произошло, – понизив голос и вращая глазами, сказала мамашка. – Но мы убирались за вами сегодня всё утро с Марьей Михалной.
– В каком смысле – убирались? – испуганно спросила моя.
– А в таком, что в ванной всё было в какой-то… В кровавых, прости меня, разводах. Я, опять же, не знаю, – она приложила руки к груди, – что у вас произошло. Но вот эта кровь… Приятного мало, сама понимаешь. У меня ребенок вообще-то…
– Ага, – ответила моя. – Поняла.
О том, что она вовсе не была у Шныря накануне, моя почему-то не сказала.
Мы зашли в комнату Шныря, не дождавшись его из кухни, – и даже я не поверил своим маленьким глазкам.
Весь низкий стол был усеян обрывками желтой бумаги, кое-как надорванными и скрученными клочками. Моя склонилась – в углу виднелся пакетик с зелеными комочками. Она злобно фыркнула – вот почему Шнырь опоздал. А сами клочки…
А сами клочки были вырваны из газет – из тех самых газет 1905 года, которым она так радовалась, неся их для него в клювике; даже споткнулась на ступеньках вестибюля метро, и растянулась, и больно ушибла голень. До сих пор синяк.
И они начали ссориться снова, уже по-настоящему, – сначала он молчал, потом упрекал ее в чем-то в ответ, потом молчал снова – как-то особенно зло и равнодушно, – пока она всхлипывала. Потом тяжело вздохнул, тяжело и раздраженно, и притянул ее к себе – на свою волосатую впалую грудь.
– Ну ягненочек мой, – он состроил умильную морду в полумраке. – Ну зачем же так нервничать?
И постепенно они опять слились в одно, и всё прошло как-то даже – если не нежно, нежности тут не бывало, – то, по крайней мере, бережно. И потом она виновато, обессиленно лежала у него на груди – и разговаривали они почти что по-человечески.
Шнырь что-то говорил о своей первой девушке, которую бросил по глупости, – «но она была очень хорошей и доброй». Шнырь даже ездил успокаивать ее после налетов пьяного отца – отец ее бил, и мать бил, и весь район небольшого города держал в страхе. Шнырь жалел, что бросил хорошую и добрую, но он тогда хотел гулять, понимаешь ли, маленький был, почти девственник. Теперь всё, конечно, не так.
– А кто был твоей первой любовью? – Он потянулся за стеклянной трубочкой.
– Моей? – с готовностью переспросила она. – Ну… Так, один музыкант. В моем городе.
– Из твоих говнарей? – уточнил Шнырь.
– Как хочешь, – раздраженно ответила она. – Пусть из говнарей. Лучше уж так, чем быть хипстером и навальнистом, как ты. Я очень его любила, кстати, хотя почти что не знала. Каждый день о нем думала, каждый час. В любви ему даже призналась однажды… Написала в «аське», представь.
– А он?
Моя усмехнулась:
– «Спасибо» сказал. Потом я как-то успокоилась, время прошло… Ну а еще через пару лет мы подружились – и оказалось, что он такой же, как я. И родители у него простые, а не как я думала… Знаешь, я даже домой к нему ездила в гости – у них оказалась почти такая же маленькая квартирка, как была у нас. Только что половину занимало пианино, на котором он сочинял.
– И ты ездила, и?
– Да ничего, – она фыркнула. – Вообще ничего. Даже ночевала там. И ничего не происходило, просто спали на разных кроватях. Ничего не хотелось. Никому.
Она перевернулась на спину и вздохнула.
– Но однажды… Однажды, года три спустя – он уже расстался с той девушкой, кстати… Неважно. Мы были у кого-то в гостях, какой-то компанией. Моя подруга, Лена, его друг. И мы ночевали в одной комнате, в одной кровати с ним. И вот тут – вот тут что-то и произошло. Почти произошло.
– Почему-то не удивлен, – Шнырь затянулся. – И что же остановило?
– Не знаю, – моя замолчала. – Смотри, какой крюк торчит из стены – на нем только вешаться…
Повисла тяжелая пауза.
– Просто, – начала она снова, разрывая молчание, – просто… Я опустила ему руку на затылок – у него были волосы раньше золотые, он был тогда свет, солнце, – ну, когда мы познакомились. А в ту самую ночь это был уже другой человек… А может, и всегда был другой. Я же не знала его. И затылок у него был – бритый, жесткий. Рыжеватые волоски, противные. И я лежала и думала: господи, Настя, ты же когда-то так этого хотела! Ты же мечтала об этом, всё время мечтала, каждую ночь. Ты всё готова была отдать, всё – ради этого момента! А что теперь? Захоти этого, пожалуйста, теперь захоти – ну, чего тебе стоит?
– И не захотела? – с любопытством спросил Шнырь.
– Нет. И ничего никогда не случилось. Наутро я ушла – и больше мы не виделись.
– Ясно, – протянул Шнырь. – Давай, наверное, спать, котеночек?
А наутро, когда Шнырь ушел – он теперь иногда уходил раньше, оставлял ей ключи, – она и нашла в его компьютере ту переписку, и плакала горько, беззвучно, закрывая рот рукой, чтоб не слышали.
Ей хватило сил собраться – всё время прерываясь, как в детстве, сидя подолгу в одной странной позе; натянуть теплые колготки, взогнать по ногам узкие противные джинсы, защелкнуть лифчик, набросить на шею свитер. Хватило даже сил выпить гадкий кофе из пакета и съесть – раз уж такое дело – последний сырок в холодильнике. Она даже обтерла лицо влажной салфеткой – в ванную после вчерашнего она идти не хотела, – и нанесла кое-как комкастую тушь, и синячки чуть замазала. Потом она обмоталась шарфом, надела куртку и варежки и вышла на мокрую землю во двор.
Мы доехали до Казанской улицы и передали ключи Шнырю на работу – и вида не подали, что что-то не так. И поехали прямиком в лавку, минуя университет.
И в лавке, используя свой понурый, бессонный, уже отчаянный, нечего-нам-терять вид, – мы решились сделать то, что давно хотели.
– Ухожу я от вас, – сказала моя, заправляя клеевой пистолет новой кассетой. – Мне работу по специальности предложили.
– Ничего себе, – Ольга даже приспустила очки. – Ну ты даешь! И где же работать?
– В журнале, – моя сделала пробный щелчок. На ее кулак опустился оранжевый ценник.
– Танька, – позвала Ольга. – Танька-а-а! Она тут работу нашла, покидает нас, говорит.
Татьяна что-то промычала из глубины зала.
– Ну что ж, – Ольга оценивающе посмотрела на мою, снизу вверх, будто только что впервые увидела, – нас не забывай. Деньги будут нужны – приходи. И там обязательно договор подпиши, поняла? Чтобы аванс платили вперед, и только по трудовой книжке.
– Конечно-конечно, – пролепетала моя. – Там с этим всё строго.
И Ольга начала рассказ про свою очередную – большая же у них семья! – родственницу, которая работала секретарем у какого-то писателя, и почти что писала за него исторический роман, бегала по библиотекам. А писатель возьми и окажись жульем – и денег не заплатил, и из квартиры выставил, чтобы не сказать чего хуже… «Так что уж будь осторожней и про нас не забывай. Делай нам рекламу там, мы заплатим, если кто-то придет». Моя всё кивала, и кивала, и кивала еще, наливаясь краской стыда.
Ни в какой журнал ее, конечно, не приглашали. Она соврала, потому что нельзя было уйти просто так, скандалить – тоже, – но и остаться невмоготу.
Потому что в прошлый понедельник, когда она собирала полку со всяким зельеварением – так она про себя называла справочники грибников, травников, народных целителей, – Ольга подошла сзади и ударила ее.
Моя не слышала окрика Ольги – ни первого, ни второго, ни третьего, зарывшись в бесконечных зеленых (почему-то они все обязательно зеленого цвета) книжицах. В зале никого не было, и она задумалась – про всё, что случилось за эти полгода. И про Шныря, и про виадук, и про вечный свой голод, и сухие губы, и пухнущий от французских глаголов лоб… Тогда-то Ольга подошла сзади и шлепнула ее по лопатке – зло, озорно, ощутимо.








