Текст книги "Грег и крысиный король (СИ)"
Автор книги: Андрей Сухоруков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Она кивает, сонно закрыв глаза. И рот наконец закрыв тоже.
– Ну не спи, ягненочек.
– Ты опять гэкаешь.
– Да не суть, – он раздраженно рвет упаковку сырка. – Короче, пришел Серега как-то ко мне в гости. А у меня только вот это, кофе три-в-одном. Я наливаю ему, значит, полную кружку – стремаюсь при этом ужасно. А он пробует и…
– И бьет тебя по лицу?
– …и говорит: блин, какой же он вкусный!
Шнырь запрокидывает башку и хохочет, будто пытаясь вытолкнуть что-то из горла. Выпирает кадык.
– Короче, есть кофе такой, сякой, колумбийский – а есть вот вкусный кофе. Видишь, как я о тебе забочусь?
Он смотрит на телефон.
– Черт. Котеночек, если ты сейчас не начнешь шевелиться, мы опоздаем. Я бы очень этого не хотел.
Она раздраженно кутается в его халат (болотного цвета, до пят), всовывает ноги в его тапки (больше на семь размеров) и шаркает, подрагивая от холода, в ванную.
Потом они вместе идут к метро. Идут коротким путем, между домами, по улице с красивым названием Коллонтай. «Парниша с улицы Коллонтай» – так она дразнит его иногда. Дома́ тут уродливые донельзя, и посреди них спряталась самая убогая на свете церковка, обшитая виниловым сайдингом. Лужи, строительный магазин, грязная «Пятерочка». Всё – не в человеческий рост, всё – враждебное, мрачное.
Шнырь работает продюсером непонятно чего – и она уверена, что в офисе его опозданий никто не считает. Тем более, что утро сегодня холодное, гадкое (как и предыдущие пять) – и больше всего на свете ей хочется завернуться в одеяло и спать, спать, спать где-нибудь в тепле и сухости. Хо-чу до-мой, хо-чу до-мой. Или хотя бы в общежитие, черт с ним. Съесть жирного мяса в майонезе и завалиться в кровать, не снимая свитер. Проспать бы весь день, до вечера, господи…
Но нельзя. И, сжимаясь от ветра, щуря глаза, она движется к метро, уцепившись за локоть Шныря. Ее вдруг пробирает от нежности к нему, к его скуластому лицу, и второе желание, сразу после сна, – поехать к нему на работу, сидеть там, обнявшись, и потом вернуться сюда же, в его коммуналку, и не разлепляться, гладить костлявую спину, жить в одной шкурке.
Сегодня она не хочет с ним расставаться. Завтра – не вспомнит, кто он такой. Если она не будет видеть Шныря неделю, то с трудом узна́ет его на улице. Таких, как он, толпы – с такими же дымящими палочками, в таких же модных пальтишках, толпы скуластых высоких мальчиков из трущоб. Не гэкает только никто.
Просто вчера опять был неудачный день. После хороших дней она редко ездит к Шнырю.
– Чем же вы хотите заниматься? – спросил этот профессор, защелкивая портфель.
– Романтизмом Гюго, – моя гордо приподняла подбородок. – Эволюцией метода.
Тяжелый вздох.
– Все хотят заниматься Гюго, – сухо ответил профессор. – Увы. Ничем вам помочь не могу.
Дальше был торг, дальше была тирада про то, что профессор сам выбирает себе дипломантов, и что – увы, еще увы! – дипломами о Гюго он сыт по горло, и темами такими, как у вас, тоже сыт. Где вы раньше учились? Где-где, простите меня?
Они не поняли, но поймут.
Злобно сжав кулачки, она двинулась на чердак, в чертог[6]6
«Чертог» – одна из частей корпуса филологического факультета СПбГУ. Ср.: «Седьмое небо», «Катакомбы», «Королевский коридор» и т. п.
[Закрыть]. Разговорный французский, карточки с рисованными циферблатами, соединяющимися по принципу домино. «Apres-midi, apres-minuit. Dix heures et quatre… quart. Neuf heures moins le quart. Onze heures et demie».[7]7
После полудня, после полуночи. Пятнадцать минут одиннадцатого. Без пятнадцати девять. Половина двенадцатого. (фр.)
[Закрыть] Рассказ о своем дне: в восемь я встаю, в десять сижу в холодной аудитории, в двенадцать ем обед, который… который стоит мне два с половиной часа работы в холодном ангаре. Пью гадкий, но согревающий чай из автомата. Химозный чай дешевле горячего шоколада. Я повторяю неправильные глаголы, я дочитываю Уэльбека – как смешно перепуталось расписание, теперь Уэльбека изучают параллельно с романтиками. Валандаюсь во французском языке, потом плаваю в вони маршрутки, скольжу по гололеду до общежития. Вокруг меня сгущаются по кругу огни студенческого городка, это происходит в huit heures et demiе[8]8
Половина девятого. (фр.)
[Закрыть]. Противно щелкает дверь, опять забился слив душевой кабины. По моей комнате раскиданы пустые пачки от шоколадного печенья, перегорели все лампочки, кроме одной. Я ложусь согреться, но вместо этого засыпаю в neuf heures du soir[9]9
Девять вечера. (фр.)
[Закрыть], и просыпаюсь через два часа, совершенно разбитая, оглушенная внезапной тишиной уснувшего блока.
Они не поняли, но поймут.
В окна лупятся теплые огни других домов – жилых, населенных нормальными семьями. Там есть холодильники, и горячая еда, и кому сходить за продуктами, и кому напомнить про стирку последних чистых носков… Домашние аптечки, домашние котлетки. Ха-ха. Это ощущение, как в больнице, когда вся палата засыпает – один ты корчишься и смотришь в пустой аквариум окон без занавесок, как подопытная рыба жестоких хозяев.
Кстати о хозяевах. В одиннадцать приходит сообщение от Шныря – и вот она уже бежит на последнюю электричку, покидав в меня случайные помады и бритвы. Она не успевает купить билет, но зачем-то бежит, взбираясь по валунам на станции. Машинист высовывается: «Едешь, нет?».
Она кивает, делает рывок – и оказывается прямо в его кабине. Электричка трогается. Впереди расстилается громадная приборная панель, кнопки светятся, словно праздничная гирлянда. Они едут через лес – темный, ночной, опасный… Сигнальные огни разрезают жирную черноту впереди – и каждую минуту ей кажется, что на пути кто-то выскочит, что они кого-то вот-вот собьют. Ей тревожно – поэтому она почти не разговаривает, и машинисту быстро становится скучно. «Погулять едешь?» – спрашивает он. Она кивает. Одноэтажные домики, ели, сиротливые станции, съежившиеся силуэты людей. Я тихо дремлю у нее на коленях – меня укачивает механическое тепло.
Так она оказывается у Шныря. Всё время бежит от тоски, обнимает его тощее тело.
Как назло, ему хочется спать, и он засыпает здоровым, неприлично крепким сном – даже раскрывается от жары, сбрасывает ее руки. Она снова смотрит в окно; во дворе болтается туда-сюда на ветру тонкое деревце с последними листьями. Надо было остаться в общежитии и кое-как потерпеть до утра.
Ехать на пары не хочется всё равно. В три часа у нее начинается смена в лавке. Хорошо бы пообедать, хорошо бы сделать задание, почитать. Эту пару – современную литературную критику – можно и пропустить.
В прошлые выходные Татьяна – та, вторая, сухенькая, как оказалось, младшая сестра Ольги – с порога всучила моей красный кусок пластмассы, весь липкий и страшный.
– Пистолет, – бросила она. – Для ценников. Вот тут выставляешь цифры, делаешь чик и лепишь вот сюда, правый верхний угол. Всё понятно?
Моя обиженно кивнула.
– Вот и хорошо. Бери вон ту полку, снизу, там всё по двести рублей. Закончишь – неси в предбанник и расставляй. Потом ко мне подойдешь.
Татьяна скрылась в подсобке.
Трр-чик-пщщ. Трр-чик-пщщ. Трр-чик-пщщ. Прессик отпечатывает блеклые цифры, оранжевый ценник вылезает, как маленький язычок у змейки, оседает на очередной обложке. Иногда она с недоумением вертит книги – неужели они совсем ничего не стоят, – но продолжает. Кончается лента, съезжают цифры – Татьяна правит их, матерится и снова исчезает в подсобке.
Ко второй сотне книг моя становится похожа на заводную игрушку, даже взгляд у нее стекленеет. И на названия она больше не смотрит, совсем.
Тренькает телефон, громадная трубка у кассы. Татьяна появляется из-за занавески, обтирая руки о карманы узеньких джинсов.
– Книга-Лавка, добрый день! А-а-а, это ты… Как мы? Ну так, нормально.
Татьяна косится на мою, и она начинает бить пистолетом по переплетам еще быстрее.
– Ой, да ты же знаешь, что она первые два часа спит. Ну да. Дала ей книги, в предбанник которые.
Моя возмущенно выдыхает, но ничего не говорит. Не поняли, но поймут. Остаток часа она будет придумывать планы отложенной мести.
После обеда в дверях появляется пара. Маленькая девчушка, точнее, вечная девушка, тридцатилетняя женщина с сеткой первых морщин, но в шапке с помпоном. С ней – такой же вечный студент в слишком длинных джинсах, которые пузырятся на щиколотках. Они движутся в главный зал, и девчушка восхищенно флиртует, скалит кривоватые зубки. Перешептывается со студентиком: «ой, смотри-смотри…».
– Девушка, – поворачивается студентик. – Девушка!
Моя отрывается от компьютера.
– Вы же здесь работаете, да?
Моя пугливо озирается – но и Ольга, и Татьяна, кажется, вышли на крыльцо дымить толстыми папиросами.
– Можете нам подсказать кое-что? Нам нужен Сарковский, Андрей Сарковский.
– Анджей Сапковский, – поправляет моя. – Это который «Ведьмак», да?
– Наверное, – студент разводит длинными рукавами, его тридцатилетка хрюкает невпопад.
«Ведьмак» попал к нам буквально вчера, золотые буквы на темной обложке. Это помню даже я. Она согласно кивает и принимается рыскать на полке. Найдена какая-то часть, может быть, даже нужная. Эти двое не знают, лезут в телефоны – ха-ха! В этом ангаре связь еле ловит. На всякий случай моя начинает высматривать Ольгу за дверью и делать ей знаки рукой – но та ничего не видит.
– А что-то похожее есть у вас?
Моя кивает и сонно бредет вдоль полок. Вот эта есть, вот еще из фантастики пришло. И вот, может, и эта сойдет… Вообще, знаете, мистики больше там, в коридоре, но там, правда, старое, и издания совсем другие, мягкие переплеты…
– Ой, – пищит шапка. – Смотри, «Гарри Поттер» тут весь. Старое издание, смотри-смотри!
– Ага, – живо откликается моя. – С правильным переводом.
Ольга, наконец, возвращается, расстегивает куртку на ходу. Щёки у нее с каждым днем будто краснее и краснее. Она бросает на мою грозный взгляд – шапка перехватывает его и мгновенно считывает, что тут к чему.
– Здравствуйте, – пищит шапка. – А нас заинтересовала тут одна книжка…
Ольга плюхается на стул за кассу и рассеянно кивает. Если за что-то ее можно уважать – так это за то, что она никогда не расшаркивается перед покупателями.
Моя садится за компьютер и продолжает колбать бесконечные таблицы. Справочник водолаза, учебник общей физики и техники. Лекарственные травы юга России, ноты, репродукции Репина, общая теория музыки – серые, затертые корешки с названиями, которые через секунду вылетают из головы.
Еще одно странное свойство Ольги – она никогда не берет книги бесплатно. Ей привозят порой целыми мешками – два мешка, десять, готовы оставить и забыть навсегда. Ольга заглядывает в каждый и обязательно называет цену – а если цены, то есть ценности, нет, то нет и разговора. На помойку за ангаром (мы ходили туда уже раз пять) Ольга скидывает книги с испорченными обложками, не имеющие шанса найти хозяина, открытки, двадцатирублевые романчики, совсем пришедшие в негодность от едких старушечьих слез по просранной жизни. С лицом серийного убийцы Ольга рвет их, ощипывает корешки, раздирает переплет и, если получится, страницы тоже разрывает пополам; целую полку за час превращает в мешок целлюлозной трухи.
– Тебе это надо? – лениво спросила она, увидев вытянувшееся от ужаса лицо моей, когда мы в первый раз присутствовали на книжной казни.
Моя испуганно вынула три книжки: писанина какого-то актера, фотографии животных в зоопарке, рассказы чешских сатириков.
– Ну, забирай, – безразлично сказала Ольга и принялась уничтожать книжки, которые мы не спасли. Потом добавила: – Через месяц у тебя этого барахла наберется столько, что девать некуда будет. Не вздумай только назад принести!
И вот так тянулись наши дни: мешки новых книг, понюхай (если пахнет плесенью – рви и неси на помойку), посмотри внутри, поищи в базе, поставь цену карандашиком, положи в стопку. Потом ту же стопку – справа налево, заносим в табличку. Клеевой пистолет визжит, потом разносим эти стопки – «больше бери, не сломаешься!» – по залу туда-сюда.
Мы таскаем белые пакеты из «Слойки» – обеды нам скорее нравятся, чем нет. «Ешь суп сначала, – поучает Ольга. – Потом делай перерыв, потом ешь второе. Можешь забрать домой. …Ставь чайник, только вылей эту воду – слышишь, вылей на улицу!» Второй раз кипятить воду нельзя – это мертвая вода. Так говорит Ольга.
На прощание она всучивает моей несколько мятых купюр – получается больше, чем набежало за пять часов работы. «Давай, дуй домой». И мы идем под сизыми, серо-фиолетовыми сумерками, гудящие ноги пружинят по асфальту. Мы идем и радуемся освобождению – и можем даже послушать песню в своей сонной маршрутке до дома Шныря.
Шнырь в хорошем настроении. Пока моя сидит на диване, голой задницей на колючей обивке, и читает учебник, – Шнырь танцует победный танец. Он затягивается чем-то из стеклянной трубки, и вскакивает, и танцует, скинув трусы, в полумраке своей комнатушки, – танцует самозабвенно, закрыв в блаженстве глаза и подбрасывая свою маленькую коричневую попку в такт мелодии. Моя смеется, и в смехе слышно даже какое-то восхищение. Шнырь подпевает музыке из колонок, кружится на фоне неба его силуэт – а в окно бьет совсем уже голое костлявое дерево, будто бы тоже хочет в тепло.
18 ноября
В эту среду с нами случилась удача.
Мы пришли в лавку раньше на целых полчаса. Я уже понял, зачем, – просто моя захотела понравиться Ольге, во что бы то ни стало заслужить ее одобрение. С ней всегда так. Одобрение, которое есть, ей почему-то не нужно. А вот если ее вдруг не любят, не ценят, держат за дерьмо никудышное, – она начинает почитать человека достойным, считать его больше себя, на цыпочках перед ним стоит. Не очень-то это умно.
Вот так получилось и на этот раз. Ольга даже не заметила, что мы пришли раньше положенного. Она что-то считала и сверяла с большой бумажной тетрадью, слюнявила палец, яростно била по калькулятору и вполголоса материлась.
– Ага, – вместо приветствия сказала она. – Ну-ка, повернись.
Моя покружилась. Сегодня они со Шнырем договорились встретиться – потому моя решила в последний раз перед холодами надеть красное пальто. В этом пальто ее много фотографировали, и на улице разглядывали больше обычного, да и просто она знала, что такой яркий, сияющий-красный, до боли алый цвет должен ей идти (только ей и никому больше).
– Так. Кроссовки – чмо.
Она опустила глаза на старенькие, кирпичные – и цветом и формой, – «камелоты».
– Пальто вот – хорошее… – Ольга приспустила очки. – Такое пальто только бы сдать в химчистку и отпарить – и можно еще лет десять носить. Из моды не выйдет.
Интересно, что ее красная голова знает о моде?
– Ну ладно, садись за компьютер. Пальто-то повесь, чтоб не запачкать. Возьми Танькину кофту.
Мы подчинились, и в кофту, пахнущую нарочитой химозной свежестью, она завернулась, замоталась на три оборота, и меня взяла с собой в зал. Мы устроились за компьютером.
Удача была в том, что клавиатура почему-то не работала. Моя нажимала кнопки – и ничего не появлялось, и лампочки не горели. Она даже влезла в настройки под Ольгино испуганное «ничего не трогай, ничего не ломай!». Но с настройками всё было в порядке.
– Это батарейка, – вдруг заявила моя. – У вас нет запасной, проверить?
– Ну конечно! – Ольга даже захлопала в ладоши. – Конечно, батарейка!
Она запустила руку в кассу и достала оттуда две сторублевки.
– А мозжечок-то у тебя все-таки работает. Надевай свое красивое пальто и дуй сейчас на рынок. Там пройдешь до конца ряда. Между курами-гриль и квашеной капустой увидишь ларек, возьмешь у Палыча четыре батарейки. Мозжечок! – Она подняла палец вверх.
И моя светилась от нехитрой этой похвалы еще целый день: набивая клеевым пистолетом ценники, обнюхивая очередной мешок заплесневелых книг, расставляя по размеру тоненькие детские энциклопедии.
– Может, мне еще понабивать базу? – по-прежнему сияя, предложила моя.
Ольга покачала головой.
– Сейчас придет Томка, займется. Вообще она это делает, но тут у нее был отпуск, заболел ребенок, – она поболтала чайным пакетиком в кружке. – У Томки их уже трое, а ведь всего двадцать лет девке.
Моя даже ахнула, пытаясь угодить.
– Какой ужас!
– Да почему ужас-то, – мгновенно разозлилась Ольга. – Ничего не ужас. Младше тебя, а уже всё в жизни успела. И умница. Три листа базы набивает за двадцать минут. Ей деньги нужны побольше, чем тебе, – ее мамки-папки не содержат.
– Меня тоже, – буркнула моя.
И пошла в коридор – рвать надвое белые книжки со страстными усачами.
– Извините, – позвала она Ольгу. Моя почему-то стеснялась называть ее по имени. – А нам точно нужен этот Акунин по двадцать?
Ольга встала в проходе и посмотрела на мою как на существо с мозгами волнистого попугайчика.
– Ума у тебя дохера – не нужен! Тебе не нужен, такой умной, а люди за ним толпами валят.
– Но он рваный весь, – уже смелее возразила моя.
– Настя! Прекрати умничать и шевели жопой, – зло отрезала Ольга.
И это был хороший день. Моя всё меньше боялась Ольгу, привыкала к ее закидонам. «Не кипяти одну воду два раза – вода будет мертвая». «Если б мой отчим не приучил меня к русской бане, я б уже сдохла три раза – так относиться к себе. Мы нихрена не знаем о своем здоровье, нихрена». «Ты пьешь мало воды, у тебя не промывается кишечник, – поэтому и прыщи». Ольга всё время записывалась на танцы, на плавание, на ретрит. «Что такое ретрит?» – спросила как-то моя. «Медитация, – ответила Ольга. – В горах. Сбрасываешь десять кило, молодеешь на десять лет. И мозжечок усыхать прекращает». Татьяна всюду таскалась за Ольгой – и в бассейн, и на медитацию, подвязывая волосы такой же серой вязаной ленточкой, и вообще во всём слушалась указаний сестры.
И всем был неплох этот день, всем. На удивление мало пришлось ходить в грязный рыночный туалет без задвижки. База шла легко, и книжки были даже как будто знакомые. Хоть Ольга и покачала головой на расстановку детских книг – но впервые сама показала, как надо. Что-то такое она умела, что через три пасса ее расплющенных рук на раздолбанной полке вдруг становилось красиво, аккуратно, выстраивалась новая логика. «Не надо их пихать под завязку, понимаешь? – говорила она. – Надо чтоб они легко доставались и легко ставились назад. А напихивать будешь дома у мамки». И моя кивала, радостно соглашаясь.
Вечером они со Шнырем пили пиво в каком-то подвальном баре, обвешанном кучей зеркал. «Ты красотка, – говорил Шнырь. – И у тебя секси-свитерок». Она смеялась и потирала руки, замерзшие от бокала. Перед встречей с ним она успела заехать в университет и осторожно, быстро, воровато оглядываясь, сорвала все объявления о работе в КНИЖНОЙ ЛАВКЕ. В голове от пива и усталости крутились всякие сцены: кто-то смотрит по камерам и передает Ольге скриншоты, и та видит знакомое красное пальто, и обо всём догадывается, и орет, морда наливается пунцовым. Моя даже зарисовала Ольгу в блокнот, рядом с земноводным лицом Шныря. Ей хочется рассказать про работу, про Ольгу, про «мертвую воду» Шнырю – но он слушает мало, смотрит куда-то вдаль, сквозь нее, стеклянными глазками.
Домой они едут на метро, Шнырь стоит напротив нее – пальто распахнуто, видны его узкие серые джинсы, выпирают кости бедра. Улыбаясь, он наклоняется к ней:
– Следующая станция – площадь Александра Мерзкого.
И смеется своим большим ртом. Зубы у него крупноватые, конечно. Но когда он спит, когда расслабляется полностью, и в нем проступает что-то первозданное, задуманное природой, а не модой, средой, его вейперскими друзьями с одной извилиной, – тогда даже я могу признать, что Шнырь становится красивым. Лицо у него тогда – маленькое, аккуратное, обтянуто тонкой, цвета топленого молока, ровной кожей. Чистенький мальчик с кудряшкой во лбу. Без всей этой грязи.
– Мы должны пойти на митинг, – заявляет он, едва моя успевает разуться. – Я разморожу курицу на кухне, а ты режь салат пока. И подумай.
Моя режет помидоры с огурцами как можно аккуратнее. Она склоняется над низким журнальным столиком – спина у нее становится совсем горбатой – и орудует тупым ножом, который противно лязгает. Скрипит диван, она соскальзывает с него на пол и режет несчастный помидор, уже стоя на коленях, кромсает его.
– Настёна, – укоризненно смотрит вернувшийся Шнырь. – Ну почему такими кусищами?
Она виновато поджимает плечи и начинает мешать салат. Шнырь дает ей крошечную миску, овощи валятся, падают на черную доску стола.
– Да господи…
Шнырь раздраженно отнимает у нее тарелку и орудует сам.
– Ты совершенно нехозяйственная, котик мой.
– А ты? – переспрашивает моя. – Мы даже не живем вместе, с чего мне стараться?
Шнырь притворно вздыхает.
– И инициативы ты никакой не проявляешь. Я делаю завтрак, я делаю ужин, я выбираю, куда нам пойти…
– Потому что все мои выборы ты всегда отметаешь.
Они молча едят резиновую курицу, держа тарелки на весу. Ли́ца у них подсвечены синим от электрического чайника Шныря.
– Ты подумала про митинги?
Моя издевательски прыскает:
– Тебя твои друзья-хипстеры позвали?
– Нет. – Шнырь ставит тарелку. – И вообще, надоело: хипстер, хипстер… Не нравлюсь – не встречайся со мной.
– Ну извини, – моя примирительно гладит его по затылку. – Так что митинги?
Шнырь распинается добрых полчаса – с перерывом на чай из пакетика, на дым клубничного вейпа, на приоткрыть окошко… У него странная манера говорить, я заметил давно. Будто пластинка заедает – он ставит паузы не там, где надо, запинается, экает, мекает. Моя же не слушает его никогда – я вижу.
– Тебе, значит, нравится всё в России? – выводит ее из раздумья Шнырь.
Она пожимает плечами.
– Ага. Девочке, которая работает за сто рублей в час, всё нравится. Здорово, – он хмыкает. – Из-за таких, как ты – безынициативных, – в стране продолжается воровство. И коррупция. Пока не спиздят тут вообще всё.
Лицо у него снова меняется: и без того маленькие глаза сужаются до щелок, рот как-то кривится… Шнырь складывает руки на груди.
– Ты сам был в каком-то правительстве молодежи, – подавшись вперед, возмущенно шипит моя, – и наворовал там чего-то, сам хвастался…
– Это другое! – орет Шнырь. – Совсем другие масштабы, котик, совсем другие…
– Ну, скрутят тебя завтра – мне не звони, – так же злобно отвечает моя. – Бесстрашный маленький хипстер.
Они с ненавистью смотрят друг на друга еще какое-то время. Свет в комнате совсем серый, холодный; они сидят по разным концам дивана в одинаковых позах. Рыбы в аквариуме.
– Если надо будет, я готов умереть за свободу, – с пафосом бросает Шнырь.
Моя, запрокинув голову, смеется, захлебываясь. Гыг, гыгы, гыгыгык. «Я не могу-у-у-у, – улюлюкает она. – Умереть… за… свободу… ты», – и снова захлебывается.
Минут через двадцать они сплетутся в клубок, как змеи, и будут бить друг друга, драться, как два худых голодных животных. Всё как обычно, и мне не зажмуриться.
25 ноября
«Cosette etait laide.
Heureuse, elle eût peut-être été jolie. Nous avons déjà esquissé cette petite figure sombre.
Cosette était maigre et blême. Elle avait près de huit ans, on lui en eût donné à peine six. Ses grands yeux enfoncés dans une sorte d’ombre profonde étaient presque éteints à force d’avoir pleuré. Les coins de sa bouche avaient cette courbe de l’angoisse habituelle, qu’on observe chez les condamnés et chez les malades désespérés. Ses mains étaient, comme sa mère l’avait deviné, “perdues d’engelures”. Le feu qui l’éclairait en ce moment faisait saillir les angles de ses os et rendait sa maigreur affreusement visible. Comme elle grelotait toujours, elle avait pris l’habitude de serrer ses deux genoux l’un contre l’autre».[10]10
Козетта была некрасива.
Возможно, будь она счастливым ребенком, она была бы миловидна. Мы уже бегло набросали этот маленький печальный образ.
Козетта была худенькая, бледная девочка, на вид лет шести, хотя ей шел восьмой год. Ее большие глаза, окруженные синевой, казались почти тусклыми от постоянных слез. Уголки рта были опущены с тем выражением привычного страданья, которое бывает у приговоренных к смерти и у безнадежно больных. Руки ее, как предугадала мать, «потрескались от мороза». При свете, падавшем на Козетту и подчеркивавшем ее ужасающую худобу, отчетливо были видны ее торчащие кости. Ее постоянно знобило, и от этого у нее образовалась привычка плотно сдвигать колени.
(Виктор Гюго, «Отверженные». Перевод Н.А.Коган, Д.Г.Лившиц.)
[Закрыть]
– C’est Ça, c’est cela, – удовлетворенно кивает француженка. – Traduisez, s’il vous plaÎt.[11]11
Всё так, всё правильно. Пожалуйста, переведите. (фр.)
[Закрыть]
Сегодня на ней новый жилет, с какими-то лихими кактусами. Группа сдает отрывки из домашнего чтения – моя готовилась в последнюю минуту, стоя у подоконника, лихорадочно выискивая в интернете перевод.
Потому что окончательно забился душ, например. Она с ужасом смотрела, как под ногами плавают, почти перехлестывая через бортик, сбритые жесткие волосы, ее волоски, тюбики и колпачки, и как начинает пахнуть тухлятиной из трубы. Она проверяла и проверяла уровень, погружая в воду указательный палец, – вода и не думала убывать. «Какой позор, – шептала она. – Позор». Мастер обещал прийти в течение дня, она сбежала, не дождавшись, но всё равно пропустила маршрутку. Хорошо, что сегодня пятница; ночуем опять у Шныря.
Потому еще, что ей пришлось втискиваться в автобус до метро – наполовину забитый студентиками (что было вполне объяснимо), наполовину – старухами со злыми морщинами рта. Последнее свободное место заняла толстая тетка, жаркая, как блинчик в печи, – она сочилась здоровьем, жиром, благополучием… Уродством. Я почти слышал, как моя одергивает себя – нельзя ненавидеть людей просто за то, что они заняли твое место в автобусе. Но вчера она съела какую-то гадость, нестерпимо ныл живот, и с каждой остановкой она скрючивалась всё сильнее, сильнее… под конец и вовсе висела на поручне. Оставаться великодушной не было сил. Неужели никто не замечает? Неужели пышущий здоровьем блинчик не может уступить свое нагретое место?
Нет. Она тоже сверлит мою ненавидящим взглядом. Наверное, за то, что молода, за то, что с красивыми глазами, за то, что тонкая, а не блин. Никто ничего не уступит, сидят, как приваренные. Пришкваренные на масле.
На подножке, сев прямо на пол автобуса, спит какая-то девочка в капроновых тонких колготках. При взгляде на нее даже мне становится холодно. Сверху колготочек напялила джинсовые тонкие шорты. Стремится кого-нибудь впечатлить – ха! Но какая, однако же, сила воли…
Я знаю – моя мечтала о чем-то таком. Как она будет блистать, и приковывать взгляды, и лететь тоненьким перышком над улицами золотого города. Мы иногда заходим с ней в «Галерею» – не картинную, а ту самую, где когда-то взяли меня. По коридорам ее, всегда праздничным, чистым, наряженным в зависимости от сезона, фланируют тетки, которые вправду блистают – бриллиантами в ушах, пушистым тепленьким мехом, серебристыми шпильками. Самозванки. Им не надо кутаться в толстую кофту маленькой Татьяны, не надо надвигать шапку на глаза, не надо напяливать болоньевые штаны и уродливые куртки до пят – они катаются в теплых машинках, так же сияющих и пахнущих деньгами. И ходят они совсем по-другому: выкручивая бёдра восьмеркой, стараясь занять собой как можно больше пространства, демонстративно ни на кого не обращая внимания.
Моя висит на поручне, скрючившись, совсем зеленая от спазмов.
Она не выдерживает где-то в районе торгового центра с идиотским названием «Жемчужная плаза». Мы выпрыгиваем из автобуса, расталкивая всех студентиков на пути. Снаружи идет мокрый снег, мы оказываемся прямо посреди грязного сугроба.
Нужно перейти пять магистралей – корявых, неудобных, безо всякого светофора, пересечь опасную парковку и улицу, прежде чем мы оказываемся внутри, за стеклянной дверью-вертушкой. В витринах светятся будто нарочно растянутые свитера и фланелевые пижамы, и в магазинах совсем никого нет: спальный район, сюда ходят только мамы с детьми. Окраина мира.
Моя садится на скамейку и тяжело дышит, привалившись к кованой спинке. Когда ей становится немножечко лучше, мы отправляемся искать туалет. Вход в него тоже платный, и платить надо наличными, мелочью, которой у нее, конечно же, нет. Надо менять ее где-то – меняют только в кафе на втором этаже, куда приходится отстоять гигантскую очередь, и выдержать осуждающий, тупой, рыбий, безмозглый взгляд очередной продавщицы. Ресницы у них всех нарощены в три ряда, они ими хлопают, как коровы. Заторможенные и тупые, тупые и заторможенные.
– Ненавижу, ненавижу, ненавижу вас всех, – уже вслух шепчет она.
Гордость не позволяет ей сказать расплывшейся консьержке – туалетной консьержке, ха! – простые слова: мне плохо, пустите, меня, пожалуйста, бесплатно. Терпеть еще один оценивающий взгляд, терпеть чью-то жалость. Она наконец оказывается внутри и дышит еще тяжелее – надо снять меня, надо снять дурацкую шапку, под которой чешется лоб, расстегнуть идиотскую розовую куртку, стянуть в три рывка, встать на колени. Она ненавидит всё, она приваливается головой к стенке кабинки и еле держится, чтобы не зарыдать.
Теперь нам надо поймать маршрутку и ехать дальше. Мы стоим на снежном буране и ждем хоть что-нибудь, что все-таки привезет нас к метро. На первую пару уже не успеем; есть почти уважительная причина, ей должно быть не так стыдно за себя, как когда она просто-напросто просыпает занятия после рабочей смены, – но ей, напротив, будто еще обидней. Будто при любом раскладе ей не попасть в университет, в центр, в нормальную жизнь. Тело мешает, мешает, мешает. Она топчет снег, пытаясь согреться.
В университете, в потоке знакомых – а оттого безопасных – лиц ей становится будто бы лучше. Она досиживает до конца пары по французской грамматике, спрягает возвратные глаголы в прошедшем времени – вполне бодро спрягает, почти не путает порядок слов. Мы выходим под новый снегопад и ловим трамвайчик – и на этот раз быстро уезжаем в свою книжную лавку.
И тут нас ждет новая мисавантюра: в лавку заходит вонюк.
Вонюков, вонючек, воняющих людей здесь было почему-то особенно много. Каждый вонял по-своему: пот, пот и старость, пот и разложение, моча, ушная сера, гнилостный запах несвежего белья, перхоть, иногда даже дерьмо. Ноты сердца, шлейф – всё как в парфюмерии.
Этого вонюка я уже видел. Он был огромный, занимал собой, кажется, половину каждого зала, подпирал низкий потолок. Фигура у него юлой, расширяется к пузу. Он носит замызганные подтяжки и трикотажные брюки, и воняет особенно сильно, всеми нотами сразу: грязь, моча, пот, гниль, какой-то особенный запах гнили, мертвецкий. Ольга не выгоняет его – видимо, он покупает что-то очень дорогое и часто. Это поражало: люди, которые не могут купить себе мыла, тратят тысячи и тысячи, невесть откуда взявшиеся, на антикварные издания какого-нибудь малоизвестного поэта позапрошлого века.
Моя уткнула лицо в сгиб локтя. Татьяна, сжалившись, незаметно вынесла из подсобки чей-то дезодорант и распылила в воздухе. Помогло это слабо – стало даже хуже.
Ольга дала нам ответственное задание: посчитать, все ли страницы на месте в рассыпающейся, дряхлой книге 1859 года издания. «Заказали через интернет – просили уточнить, всё ли в порядке». Семьдесят восемь, восемьдесят, два, четыре, шесть, восемь, десять… девяносто.
Из головы никак не шла жирная тетка из автобуса. Румяная, потная, довольная. Взгляд благополучной коровы. Катит свои сумки и складки куда-то, ни о чем не думает. Пищеварение у нее работает правильно, штопаные колготки греют ляжки. Сто два, сто четыре, сто шесть, сто восемь. О чем думать ей? Наверняка – свое жилье; может быть, даже с теплыми полами. И жизнь ее складывается ладно, идет как по маслу. Блинчик катается в масле. Сто двенадцать, сто четырнадцать, сто шестнадцать, двести.
Моя вот думает, что она красивая. Такой – рахитной, хрупенькой – красотой.








