Текст книги "Грег и крысиный король (СИ)"
Автор книги: Андрей Сухоруков
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Накануне я писал ей: «Ну что, придешь к Максику?» «Приду, – отвечала Ася. – Уже купила специальные кожаные брюки. Такие, в обтяжку, тебе понравятся». И вот – кожаные брюки появились на сцене, действительно плотно обтягивая ее крепкую задницу и тугие бёдра, поблескивая в полумраке кухни. Сверху она напялила какую-то голубую теплую кофту с серебристой звездой, кофта постоянно задиралась, обнажая пупок. Словом, мне действительно всё понравилось.
В девять часов, как по команде, вся компания набилась в кухню; Кароли внесла белый кремовый торт со свечами. Лумпянский, похожий на огромного Карлсона, с довольной улыбкой задул их. Грянуло «ура», Катос заорала, смешно коверкая: «Пюсть всегьда бьюдет Люмпьянский!» «Спасибо, друзья», – серьезно отвечал Максик.
Сели играть в фанты, Глеб жестом фокусника собрал наши носки, резинки для волос и браслетики в картонный, раскрашенный черной гуашью цилиндр. Я огляделся – Ася куда-то пропала. «Сейчас приду», – сказал я Глебу, забирая из шляпы свои часы. Он понимающе кивнул.
Я нашел ее сразу: Ася стояла у окна в комнате Лумпянского, подсвеченная синим светом дискотечной гирлянды. Я неслышно подкрался к ней. Она вздрогнула и обернулась.
– А-а-а, – разочарованно протянула она. – Это ты.
– А кого ты ждала? – переспросил я, садясь на подоконник. Подоконники в квартире Лумпянского были знатные: на каждом можно спать чуть ли не вдвоем, без малейшего дискомфорта. Собственно, после самых отчаянных пьянок мы ровно так и поступали. Однажды Серафима проснулась вместе с безумной Лизой, в одном лифчике и вся в отметинах губной помады; Лиза, впрочем, нападение отрицала.
Ася ничего не ответила, передернув плечами. Она сосредоточенно рассматривала даже не парадные крыши правого берега и не мокрые капли, которые ползли, обгоняя друг друга, по стеклу, – кажется, она изучала мельчайшую пыль, осевшую на раме за долгие месяцы без уборки.
– Почему ты грустишь? – я потянул Асю за рукав, усаживая на подоконник. – Что-то случилось?
– Ничего не случилось, – помотала головой Ася. – Просто… просто не люблю фанты, вот и всё.
«Загрустила, потому что я терся вокруг Юли и Широквашина, – виновато и радостно подумал я. Они действительно сами ко мне пристали, хотели срочно обсудить кусок из Чехова – к лету Вадик решился-таки поставить несколько рассказов, мне досталась роль учителя словесности, соблазнявшего бедную Юлю. – Ничего, сейчас мы это исправим».
Я придвинулся ближе и включил свой обычный тон балагура, выложил на стол прошлогодние байки, истории того времени, когда все мы только-только пришли в студию.
– Лумпянский, – говорил я, – ты думаешь, Лумпянский такой уж весельчак! Хо-хо, видела бы ты его год назад! Депрессивнее человека во всём мире не было. А Олечка? До знакомства с Глебом она была как закрытая книга, не подходи! Их свел Широквашин, хотя ему и самому Оля нравилась… А Кароли? Ты боишься Кароли?
– Что это у тебя? – вдруг спросила Ася, указывая на мой пиджак.
Я опустил голову – из кармана торчала серафимка.
– Это… это серафимка, их делает наша Сима. Всё время делает, невесть зачем, и всё время нам дарит. Она же у нас рукодельница. – Я достал куклу из кармана, разглаживая нитяные волосики и распрямляя крылья, которые помялись на проволоке.
– А мне не подарила, – вздохнула Ася. – Я вообще здесь немножко чужая.
Я замялся, разглядывая ее лицо: сегодня – какие-то голубые блестки, ресницы длиннее обычного, обиженно надутая губка. На лоб упала крашеная белая прядь, я почти потянулся, чтобы завести ее за ухо, как в романтическом фильме, – но Ася раздраженно и резко убрала ее сама, опять потупив взор.
– На́, – сказал я, протягивая куколку. – Дарю тебе.
– Правда? – Ася вскинула глаза. – Вот спасибо. Прилеплю на холодильник. – Она перевернула серафимку и погладила пальцем розовые пайетки, облеплявшие затылок. Не то кукла, не то муха-цокотуха.
– Не за что, – прокряхтел я, по-стариковски оттопыривая нижнюю губу. – В мои года, девчоночка, мне игрушки ни к чаму.
– У тебя не получается, – нетерпеливо мотнула головой Ася. – Надо как будто закладывать верхнюю губу внутрь рта и шамкать, понимаешь? Вот так, – она смешно скривила рот и придвинулась ближе, – милай мой!
Теперь мы сидели щека к щеке, разглядывая город внизу.
– Красота-то какая, – продолжал паясничать я. – Ляпота!
– Ляпота! – подтвердила она. Ее оттопыренная губа прошлась по краешку моего рта.
– Ты щиплешься, – капризно сказала Ася, подхватывая мою губу уголком своих.
– А может, ты? – подначил я. Свело дыхание, я ответил ей осторожным щипком.
– Нет, ты! – В ход пошли ее зубки, она легко-легко прикусила мой рот целиком.
Я, быть может, и дурак – но у меня хватило ума не отвечать словами. Я развернул ее и поцеловал – долго, глубоко, робко, выхлестывая накопленную за полгода нежность, согревая равнодушную холодность грустной девочки своей дурацкой рыжей добротой.
* * *
Я вызвался проводить Асю до дома – пешком здесь было всего три остановки. «Спасибо, друзья, спасибо, дорогие, что пришли», – многозначительно бросил Лумпянский на прощание.
– Он обиделся, что мы бросили общий стол, да? – спросила Ася, когда мы вышли из подъезда.
– Не знаю, – я пожал плечами.
Какая разница? До Лумпянского ли сейчас? Но Ася задумчиво смолкла.
Мы шли под апрельскими звездами, которые отражались в грязных лужах – тут и там. Мне хотелось подскакивать и перепрыгивать каждую из них, увлекая за собой Асю, и, может, даже поднять ее на руки. Так я и сделал, когда мы оказались перед огромной, почти котлованом, полным черной воды, на улице Минской.
– Ты что, дурак? – Ася болтала ногами и отпихивалась. – Поставь меня сейчас же.
Зазноба и правда оказалась тяжелой – пронеся ее буквально три шага, я почувствовал, что мои ноги, «ноги-спичечки», сейчас надломятся. Я поставил Асю на землю, она поправила вязаные наушники и противно захихикала. Но поцеловать себя дала. И еще раз. И еще. У самого дома я поцеловал ее в последний раз, со всем оставшимся пылом – держа лицо обеими руками и обцеловывая щёки, лоб, сморщенный носик…
– Ну хватит, – сказала Ася, отстраняясь. – Чао-какао, – и исчезла в темной глубине подъезда.
Счастье! Счастье! Счастье!
…Длилось, впрочем, недолго.
Я не собирался никому трепаться о том, что произошло, – всё получилось как-то само собой. Побродив еще по улицам, попрыгав через лужи и окончательно забрызгав свои белые джинсы, я вернулся к Лумпянскому. Компания почти разошлась, оставались Чигирев, Юля, Широквашин и белобрысая Вичка с длинной Наташей.
Я, повторюсь, не хотел ничего говорить – но, видимо, как-то особенно светился, налился гордостью завоевателя. «Что Ася?» – участливо спросила Юля. В группе старших давным-давно догадались о моей маленькой страстишке.
– Ничего, – джентльменски коротко ответил я и уселся поближе к батарее. Но ухмылка выдавала меня с головой. – Всё пучком, – и вальяжно отвалился на спинку стула.
Широквашин с Лумпянским многозначительно переглянулись.
* * *
В воскресенье она явилась, удостоила меня лишь коротким кивком, сразу села к Катосу и начала шептаться. При этом Катос поминутно косилась на меня и прыскала в кулак. «Рассказывает», – удовлетворенно подумал я, хотя это их ржание, признаться, меня покоробило. Но Катя ржала вообще надо всем, как здоровая глупая лошадь.
Зал почему-то был занят, мы набились в «гримерку» и сидели на длинных столах методистов – стулья тоже забрали. Задерживался Вадик, не было Зинаиды, один длинный гример по кличке Базилевс мрачно ходил взад и вперед, задевая пакеты со сменной обувью. Пришла полная добродушная Назя – психологиня из тех самых «динозавров» чуть за двадцать. В нашем Чехове она участвовала тоже: играла тетушку, месила тесто.
– Привет, Миша, – она чмокнула меня в щеку.
Так случилось, что в ту минуту я как раз подошел ближе к Асе: хотел отвлечь ее от Катоса и тихонько расспросить, как дела.
– Ой, прости, Ася, – тут же исправилась Назя, неловко хихикнув. – Я без задней мысли, – она потерла мою щеку пальцем, вытирая след рыжей помады.
Ася уставилась на нас в недоумении. Я пожал плечами – что здесь такого?
В перерыве она сама подошла ко мне.
– Не объяснишь ли ты, Миша, – ее ледяной тон не предвещал ничего хорошего, – почему Назя вдруг извиняется передо мной? С чем поздравляет Широквашин? Почему Юля вдруг наставляет тебя беречь? Почему Лумпянский… – Тут она запнулась и покраснела.
– Я не знаю, – я развел руками, стараясь не задеть Асю сигаретой. Мы стояли на улице, дул холодный ветер. Ася специально отвела меня за угол, чтобы «поговорить минуточку», – и наверняка вся компания думала, что мы тут вытворяем невесть что. Это было чертовски приятно.
– Что ты им наговорил? – наседала Ася, вглядываясь в мою довольную физиономию. – Что?
– Перестань, не входи в роль таможенницы, – я оперся задом о каменное ограждение. – И потом, даже если кто-то что-то знает… что с того?
– Знает – что? – Ася нахмурила брови. – Ты что, ты сказал всем, будто мы, – она брезгливо сморщилась, – будто мы вместе?
– Ася, перестань… Ну какая разница? – я выкинул окурок и попытался взять ее за руку.
Она вырвалась. Вдруг до меня дошло.
– А мы… А мы – нет?
– А мы – нет! – с ненавистью бросила она. – Что ты о себе возомнил?
Она развернулась и быстро-быстро пошла назад ко Дворцу. Я сел на ограждение, машинально достал пачку и закурил еще одну – всё это смотря в одну точку, так и замерев, наблюдая за уже скрывшейся Асей.
Почему эта носатая, сутулая, неуклюжая девочка в лакированных алых кроссовках вдруг вздумала стыдиться меня – меня, звезды и таланта всей театральной студии? Почему она не признаёт никакой близости, почему после стольких месяцев, после всего, что было, – упоительных разговоров, когда нас окутывало облако абсолютного, кристального понимания, после наших бесконечных прогулок, моей безусловной заботы, после того, что случилось у Лумпянского, – ведь ей же понравилось, я знаю точно, что ей понравилось! – почему теперь она отвергает, это именно то слово, отвергает меня – так злобно, быстро, отпихивает брезгливо, как гнойную жабу? Кто тащил ей на репетиции яблоки и рахат-лукум, дарил вонючих плюшевых медведей, развлекал и гладил по головке? Почему раньше было не сказать вот это всё – нет, мы не вместе, уходи и развлекайся. Она что, думает, это я от нечего делать? О чем она вообще думает?..
А может… Может, дело не в этом? Переговаривалась же она сама с Катей сегодня… Может, Широквашин, Лумпянский, наши интригующие кумушки чего-то наплели? Или Назя? Назя хорошая, но Назя влюблена в меня с прошлого года – я это знаю точно, – иначе к чему бы всё это представление с поцелуями?
Правильно, она могла наплести, что у нас с ней что-то было, могла наплести, будто я наговорил про Асю гадостей, что хвалился и рассказывал, как провожал ее. А мог кто-то еще неуклюже пошутить… Ну да, так и было! Зачем к ней пристала Юля с этой ее клоунской патетикой?.. Широквашину зачем понадобилось лезть?..
С осознанием того, что мои собственные друзья всё испортили, благими своими идиотскими намерениями похерили то, что я строил долгие месяцы, я выкурил третью сигарету, встал и вернулся во Дворец. Занятие уже началось, обе группы переместились в зал, откуда доносилась монотонная проповедь Вадика. Я прошмыгнул в пустую «гримерку», взял пакет с обувью и школьную сумку и, ни с кем не прощаясь, поехал домой.
* * *
Теперь мы с Асей не разговаривали, удостаивая друг друга лишь шипением при встрече. Это она начала, и какие-то обидные прозвища мне давала – она; я не знал, какие именно, но ловил общий смысл их с Катей перешептываний через сочувственные взгляды Юли и Олечки Быкановой. «Ага, вот и Тимушня, любитель приставать к приличным девушкам», – однажды окатила меня Катос, когда я – случайно, клянусь, случайно – задел ее локтем в буфете. Захотелось следом наподдать ей по морде. Я ничуть не сомневался, что в нашем с Асей разладе виновата ревнивая, суетливая и завистливая Катя. «Она сама в меня влюблена, – подумал я. – Не просто так же липла, как лиана».
Дни потянулись скучные, тоскливые. Нападки отца не прекращались: однажды мы поругались так, что в конце он залепил мне увесистую пощечину и запретил выходить из комнаты два дня. Я гордо отказывался от еды, которую приносила мать, но долго не вытерпел, и на следующее утро попросил прощения у них обоих. Мать плакала, отец не вылезал из глухой обиды – я так и не понял, на что.
Все эти события были печальными, горькими – но хуже всего было то, что Ася, похоже, совсем по мне не скучала. В двухдневной тюрьме я посмотрел фильм, в котором героиня звала возлюбленного воздухом, своим кислородом, что-то в этом роде. Мне понравилось – я тут же поставил во «ВКонтакте» статус: «нужен воздух, все триста кубометров». Но Ася, конечно, ничегошеньки не поняла.
Мне было не за что перед ней извиняться – и все-таки я чувствовал, что должен это сделать. Должен / не должен – это даже не та риторика. Без Аси было плохо и невесело. И если тогда, в тот вечер у Лумпянского всё получилось – может, получится еще и еще? Неважно, как это называть, – ну не хочет она быть вместе, ну и ладно. Как хочет, так пускай и будет.
Но вся моя решимость пропадала, когда я видел Асю в репетиционном зале, в окружении подружек, во время проповеди Вадика, на этюдах и тренингах. Я следил за ней, как она потом раздраженно скажет, «щенячьими глазами». Этот мой взгляд замечала даже Назя, которой я накануне изливал душу, замечала и укладывала меня на свое крепкое плечо – «ну-ну, Миша». А Ася продолжала скакать как ни в чем не бывало.
8 мая должны были показывать Чехова – и я лечился от страданий сценой. Прогоняли мы постановку по многу раз, трижды в неделю, выделив себе еще и дополнительный четверг. Группа начинала ссориться и беситься, напряжение из раза в раз нарастало.
Дома меня ждал другой фронт, фронт, на котором актерство было «не профессией» – и, чтобы успокоить мать, я бегал еще и по репетиторам, ничего полезного, впрочем, от них не вынося. Главным было сдать литературу – и бессонные ночи уходили на Ивана Денисовича, «Грозу», раннего Маяковского и образ автора в романе «Тихий Дон». Я читал, читал, вклевывался, а потом ловил себя на мысли, что тупо листаю уже десяток страниц, не понимая, о чем идет речь; приходилось возвращаться, раз за разом.
На 28 апреля назначили генеральный прогон – потом все разъедутся по дачам, полный состав ни за что не соберешь. С самого утра Вадик ходил злой и раздражительный – махал распечаткой текста, думал о чем-то своем, режиссерском. В «гримерку» натолклись все действующие лица, воняло сигаретами и дешевым лаком для волос. Между стульев фланировал Базилевс, куда-то дошивал лоскуты ткани, пудрил широкое лицо Нази и добавлял ей на щёки свекольных румян, перебирал завал стоптанных туфель в шкафу – «какой размер у тебя?».
Мой костюм был полностью готов еще месяц назад: жилетка, карманные часы Базилевса на бутафорской цепочке («только попробуй потерять, Джонатан»), черные отглаженные брюки, накладная бородка с усами, начищенные утром до блеска туфли. Я аккуратно повесил вещи, поставил отдельно обувь и вышел в фойе – выпить противного кофе, съесть жирную майонезную пиццу, покурить и размять лицо перед громадным зеркалом в туалете.
Вернувшись, я замер в дверях – посреди «гримерки» стояла Ася. Вокруг вился Базилевс, обматывая ее в цветастую ткань наподобие савана, от подмышек до пят. Из-под ткани, впрочем, торчали мыски ее красных лакированных кроссовок.
– Я нашел нам статиста! – радостно пояснил Базилевс. – Представляешь, Оля сегодня, как назло, заболела – а Асю я встретил на втором этаже минут пятнадцать назад…
– Я туда на уроки русского хожу, – спокойно пояснила Ася.
– Ну да, ну да, только не дергайся. Удачно, в общем, получилось.
Кивнув Асе, я прошел на свое место и сел с Широквашиным. Он тоже наблюдал – не то за изящными, легкими прикосновениями Базилевса, который творил искусство из ничего, не то за волнующим, похожим на амфору силуэтом Аси, замотанной в красный шифон. Базилевс заставил ее поднять волосы наверх и держать их рукой, пока он закалывает булавки, – я любовался шеей, гладкостью плеч, черными завитками на затылке, беззащитно торчащими позвонками…
Прогон прошел гладко, Вадик усадил нас на левую сторону зала – когда он бывал в гневе, нам доставалась правая, для младшего курса. Я устроился в третьем ряду, рядом со мной – черт знает как – оказалась Ася. Сказавшая всего два предложения (не запнулась и не забыла, молодечик), Ася, кажется, загордилась и, ни на секунду не задумавшись, уселась рядом со мной, посреди старшей группы.
Вадик принялся проповедовать.
– Я только не понимаю, – говорил он с усмешкой, – почему вы вдруг решили играть в крутых. Просто какие-то бездны пафоса у нас тут вскрылись, посреди чеховской-то сатиры. Знаете, как в нашем драмтеатре, – сам Вадик служил в конкурировавшем тюзе, – когда они говорят «чайник»… Нет, вот так: «чай-ннн-ник», – он притворно всхлипнул и покачал головой. – Понимаете?
Ася внимательно слушала – так, будто это имело к ней отношение.
– Штука вся в том, – распалялся Вадик, – что сцена – это такое… Некрасивое. Идиотское, в сущности, занятие. Прыгать чего-то… Изображать – не всегда то, что нравится, изображать. И не всегда то, что надумываешь, – а то, что скажет режиссер. Но если ты не готов выйти вот сюда, – от ткнул указательным пальцем в сторону сцены, – выйти и выложить всё, всё, что есть у тебя, ничего себе не оставить…
Взгляд Вадика остановился на мне, он на секунду замолк, удивленно вскинув брови.
– То и не надо вообще этим заниматься, – закончил он мысль. – По-другому просто не бывает.
Я понял вдруг, что его так поразило: Асина голова лежала у меня на плече.
* * *
Вот так мы и помирились. Ася оттаяла, ничего не объясняя, – стала такой же едкой и смешной, как прежде, сплетничала и кривлялась больше обычного. При этом чувствовалось, что она настороже (например, перестала брать меня под руку, шла всегда на расстоянии).
Я боялся нарушить хрупкий мир вопросом, который интересовал меня больше всего. Один раз я все-таки попытался сказать нечто вроде «ну, как тогда у Лумпянского» – Асино лицо вмиг ожесточилось, замкнулось. Больше я не пытался выяснить отношения; бог с ней, пусть будет, как она захочет. Лишь бы не убежала опять.
Радовался, что мы можем снова гулять, пару раз принес ей цветочки: одну красную розу и потом три тюльпана в шуршащей целлофановой упаковке на скрепках. «Спасибо», – кивала Ася, и потом не знала, куда их деть, – норовила забыть на скамейке, небрежно размахивала ими, опустив, как пакет, пыталась оставить в подъезде за батареей. Розу, как потом призналась, она пронесла домой в рукаве и бросила в шкаф, чтобы мама не задавала лишних вопросов. Наутро цветок скукожился, бутончик осыпался, и Ася отнесла ее на помойку, пока родителей не было дома. Не постеснялась мне рассказать, да. Замечательно.
А потом я стал тяготиться – ожиданием, неизвестностью. Мне казалось, что стоит немножко привыкнуть друг к другу снова, как она сама заведет нужный разговор, ну или я пойму, что можно идти на сближение – без опасности, как говорится, для жизни.
И еще мне отчаянно хотелось ее поцеловать снова. В красной жирной помаде, которой она красила губы для этюдов, в розовом блеске, к которому липли ее волосы, без всего вообще, голые губы – это было бы самое лучшее. Я думал об этом и разглядывал ее рот дольше обычного – Ася ловила этот взгляд и испуганно отшатывалась. Ранило.
Как-то под вечер мы пришли в «Алые паруса», старый заброшенный парк. Ходили туда-сюда мимо скомканного железа аттракционов, она пинала ногой сосновые шишки, пару раз пробегали белки.
– Надо было взять с собой семечек… Или что они там едят?
– Ты что, – с важным видом отвечал я. – У белок же бешенство!
Мы дошли до «Солнышка»: карусель с нарисованной рожей солнца по центру, на железной пластине, а кругом – лучи-кабинки, которые качались и двигались по кругу, типа колеса обозрения. Солнце злобно улыбалось, показывая единственный зуб – как какой-нибудь маньяк из книжек Стивена Кинга. Кабинка с номером восемь была опущена почти вровень с землей.
– Присядем? – предложил я.
В кабинке умещались два красных сиденьица, друг против друга. Сесть вместе не получалось – сидения были слишком короткие. Я устроился напротив, колени пришлось сдвинуть набок, на сорок пять градусов к телу, плотно прижав ноги одна к другой. Замерзшие руки я держал в карманах, щупая гладкий рельеф зажигалки. Таким же образом напротив меня устроилась Ася.
Впервые за прошедший месяц мы оказались так близко друг к другу. Она не поднимала головы и молчала; мне стало стыдно и волнительно. Терпеть больше не было сил.
– Ася, – позвал я. – Ася, послушай, ты мне нравишься.
Она молчала.
– Ты даже ничего не скажешь?
Ася подняла голову и, избегая смотреть на меня, вздохнула.
– Ты мне тоже нравишься… Джонатан. Но нравишься, ну… как друг… Как собеседник, что ли?
«Я дурак, я полный кретин», – подумал я. Надо было мне тогда встать и уйти, и больше не возвращаться, и не звонить ей, и, может, даже студию бросить – хотя перед премьерой я не смог бы… Но сколько проблем бы это решило!
– Ну а, – я сглотнул и все-таки продолжил, – а помимо этого? Хоть немножечко, а?
«Иначе чего было со мной обжиматься у Лумпянского на подоконнике», – продолжил я мысленно, но не произнес вслух.
– А больше этого – нет. В смысле, как парень – нет.
Ася подняла глаза и, наверное, заметив мое отчаяние, быстро добавила:
– Ну, может быть, каплю.
Капля – это уже неплохо. Вода камень точит, так говорят?
Мы посидели молча еще немного. Я запрокинул голову к выцветшему наркоманскому солнцу. Ася мотала головой, осматривая следы величия: разбитый белый кораблик с красивым названием «Юнга», дорожки для машинок-ралли и традиционную для любого парка венецианскую карусель с расписными лошадками.
– Говорят, – я кивнул на лошадок, – что там внизу есть дверца и потайная комнатка, где видимо-невидимо лежит этих лошадок списанных. Если найдем ключ, можем проверить.
Ася усмехнулась.
– Ага, а еще зомби бывших работников и полная «Синяя борода».
– И кентервильское привидение! – подхватил я.
– Точно.
Мы помолчали еще. Ася потупила взгляд, обхватила руками колени.
– Скучно мне, Миша, – тихо сказала она. – Грустно.
Помедлив, я осторожно взял ее за подбородок и приподнял лицо к своему. Она продолжала смотреть вниз. Я придвинулся и позвал:
– Ася…
– Не надо, Миша, – сказала она. – Пожалуйста, не надо.
Я опустил руку. Свидание кончилось.
* * *
Показали Чехова. Публика, состоявшая из воспитанников других студий, наших родителей и друзей (за меня отдувались вторые), была в восторге. Аплодировали как сумасшедшие, топали и надарили цветов. Может быть, с цветами всё подстроил Вадик, потому что досталось даже мне: связка красных тюльпанов с мясистыми листьями бутонов. Я помахал букетом в зал, где сидела и Ася: с блестящими глазами, довольная, она даже показала мне – лично мне! – палец вверх. Премьеру отмечали в маленькой гримерке, Зинаида Дмитриевна и Назя накрыли «сладкий стол» – печенье, зефир, лимонные дольки в сахаре, пакетики дешевого чая и соков.
Мы ехали домой, Ася хвалила мою работу. Ничего определенного, правда, не говорила, просто называла меня хорошим актером, а Вадика – толковым режиссером, у которого, правда, слишком мало амбиций.
– А у тебя, Миша, много амбиций? – полушутя-полусерьезно спросила она.
– Много, – тихо ответил я.
И вдруг выложил все карты на стол: про то, как я тайком готовлюсь к поступлению в училище, но наше местное театральное – это тьфу, плевок, первый гвоздь в гроб карьеры. Я целился на Москву, я знал, что получится, – и про конкурс в триста человек на место я тоже знал. Но могут ли они делать, что могу я? А главное – не могут ли они дышать без этой дощатой занозистой опасной поверхности, которую называют сценой, так же, как не могу без нее дышать я?
Ася задумчиво покивала и на удивление согласилась со мной – конечно, надо пробовать, конечно, надо стараться. Она и сама здесь не останется: уедет куда угодно, как только школу закончит. До моих выпускных экзаменов оставался месяц, ей нужно было доучиваться еще год. Мы приехали к Асиному дому, и она сама предложила присесть на скамейку и поговорить.
И вот тогда мне показалось… Показалось, будто что-то такое в ней поменялось, что она приняла и оценила меня, – всего-то и нужно было, что наклеить бороденку и выйти на сцену ушлым учителем словесности с карманными часами в ладошке. Она совсем разболталась, расслабилась, повернулась ко мне боком и легла на колени. Я даже осмелился погладить ее по щекам – она только немножко вздрогнула, но не возразила, продолжила болтать про родителей, про свою подружку Леночку, про субботний концерт какой-то там ее говнарской группы и про то, как она восхищается артистом Мироновым – опять!
– Знаешь, – сказала она, – я нашла еще один фильм с ним; чуть ли не единственная его драматическая роль. Он там играет зубного врача, а Марина Неелова – знаешь ее? – учительницу музыки, в которую его герой влюблен. И он в этом фильме такой жалкий, неказистый, некрасивый… Похож на обиженного утеночка. Волосы ему, я вычитала, запрещали мыть во время съемок, – они там такие жидкие, серые…
Так вот он в эту учительницу влюбляется, придумывает себе чего-то. И приходит к ней домой: «Александра, я люблю вас». Представляешь? Ну и предлагает выйти за него замуж, так с ходу. А для Александры-Нееловой это последний вариант – ей под тридцать уже, она с мамой живет и долбанутой сестрой. При этом, как потом окажется, любит она другого, того самого приятеля, на именинах у которого они познакомились. И как только тот, Бедхудов, ее поманил снова пальчиком, – она и сбежала. Считай, из-под венца сбежала, там такая сцена: она, как ненормальная, собирается, кидает какое-то тряпье в сумку, отпихивает сестру и сбегает. А Фарятьев приходит к ней, жалкий такой, и узнаёт об этом – и там дальше такой крупный план: у него усталое-усталое лицо, белесые длинные ресницы, он сидит, часто-часто моргает и шепчет: что что-то упустил, что-то сделал неправильно…
Она замолчала, разглядывая чердачное окно под крышей.
* * *
Если до этого я вел себя, как мне казалось, да и кажется теперь, безупречно – ничем не разозлил и не обидел Асю, был покорным, полностью подчиненным ей зайчиком, не задавал лишних вопросов и старался, по крайней мере, быть не очень навязчивым, – то в мае я оступился.
Ошибся, как у нас говорили, конкретно.
Был уже конец мая, и я прибежал на воскресную репетицию как на остров благодатного спокойствия. Метафора про воздух не выходила у меня из головы, всё смешалось: Ася, студия, ребята, песни под гитару у Лумпянского – в противоположность брюзжанию матери, бесконечной зубрежке к экзаменам и толкотне в поисках приличного костюма на выпускной – «субтильный у вас какой мальчик, придется на заказ шить». «Воздуха, воздуха, воздуха, – стучало в голове, когда я несся по ступенькам от собора. – Не хватает воздуха!»
Ася стояла с Катей и Лумпянским у большого окна в коридоре, вместе они изображали что-то к контрольному уроку. Простые трюки вроде памяти физических действий давно кончились, музыкальный раздел отменили из-за болезни Вадика, и теперь младшая группа подплывала к самому сложному – наблюдению: так называется учебный раздел вроде пародии, но без гротеска. Наблюдать предлагалось за всеми: за спящими в душных автобусах старухами, торговцами на рынке, почтительными мусье на остановках и в парках, профессорами из соседнего университета, которые часто читали свои фолианты в скверах, одной рукой оглаживая бороды, – почему-то этим филологам прямо-таки полагается носить окладистые бороды. Иногда выбирали и кого-то из группы: чаще всего показывали толстого Максима или раздолбая Широквашина, иногда доставалось и Юле с ее бесконечными ужимками. Меня не показывали почти никогда, только если на кухне у Лумпянского в качестве тренировки. Показывали глупо и непохоже.
Я подошел поздороваться; Лумпянский как раз объяснял, чего Вадик не любит в такого рода работах: нельзя показывать гардеробщицу (каждый год он смотрит таких этюдов по пять штук и ужасно бесится), нельзя изображать голливудскую звезду, любую, а собирательный образ – тем более… Вот научитесь, тогда и показывайте. Нельзя еще показывать самого Вадика – скажет, что получилось неталантливо, что кроме запрокидывания головы и бутылки с колой ты ничего и не уловил.
Ася внимательно слушала, потирая подбородок ладонью, Катя сидела на батарее и оправляла олимпийку – как ей только не жарко? Ася стояла в красной майке, из-под которой виднелись розовые лямки, в тех самых кожаных штанах и неизменных красных кроссовках с лакировкой – боже, как я их ненавижу!
– Кстати говоря, – обратилась она к нам с Лумпянским, – мои уехали на неделю в деревню. Приглашаю всех в гости.
– У-у-у! – заулюлюкала Катос, вскидывая короткие ручки. – Кутим!
Показалось, что Ася заговорщически подмигнула мне – по крайней мере, она точно смотрела в нашу с Лумпянским сторону. Я решил, что приду на завтра; и ежу понятно, что это приглашение предназначалось мне. После всех моих усилий, после ее бесконечных панегириков моему учителю словесности и минутной жалости («бедный мой, бедный» – даже погладила меня по голове) я ни на секунду не сомневался, что прийти мне – можно, и там, где никто не увидит… бог знает, что будет там. Я и правда не очень задумывался, что мы будем делать, оставшись вдвоем, но решение было принято.
На следующий день я написал ей: «привет! дома?». Ася, однако, ничего не ответила. Я посмотрел на время: пять минут назад была онлайн – значит, точно дома.
Я позвонил ей несколько раз, в трубке – длинные гудки. Послал смс: «ку-ку!». Ничего, нет ответа. Я проверил еще раз – больше Ася в сети не появлялась.
«В конце концов, – подумал я, – даже если ее нет дома, подожду на скамейке. Сто раз ее ждал, по часу, бывало, ждал, – ну и сейчас подожду. Но наверняка она дома. Может, спит?»
Я оделся и вышел. На глаза попался продуктовый, тот, у которого «сменили вывеску»; я подумал, что неприлично приходить с пустыми руками, и купил две плитки «Alpen Gold» с клубникой. Проходя по Минской улице, там, где мы в апреле прыгали по лужам, я набрал Асю еще раз. Бесполезно, бесполезно.
Домофон заулюлюкал совсем как Катя, когда собиралась «кутить». Может быть, Ася поехала к ней? Я нажал еще раз. Та ли это квартира? Та – последняя в доме; я знал окна и столько раз видел, как она звонит родителям: «скиньте сумку», «откройте, я ключ забыла». Всё-то она теряла, забывала, бросала на полпути. Вот и сейчас, может, забыла про меня?








