412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Сухоруков » Грег и крысиный король (СИ) » Текст книги (страница 10)
Грег и крысиный король (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:46

Текст книги "Грег и крысиный король (СИ)"


Автор книги: Андрей Сухоруков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)

Моя подскочила – и что-то изменилось в ней мгновенно, будто выдернули из тяжелого сна.

– Вы с ума сошли? – воскликнула она. – Не трогайте меня!

Ольга в изумлении приоткрыла рот и подняла руки – сдаюсь!

– Танька! Ты слышала, что она говорит? Не трогайте, говорит, меня!

Не сводя с моей глаз, Ольга отошла в сторону.

– А я ее легонько! Да Томка и Светка на такое даже не реагируют, – Ольга присвистнула. – Неженка! «Не тро-о-о-гайте меня!» – она передразнила мою.

Моя съежилась, почувствовав смутную вину, – и весь оставшийся день старалась больше обычного. Но и Ольга старалась тоже – хоть и подначивала мою остаток смены, денег дала больше обычного. «Я же всегда откупаюсь!»

Но моя всё равно решила: хватит. Что-то проснулось в ней новое.

У нее болела поясница – от тяжестей и, кажется, от постоянного едкого сквозняка. В прошлые выходные она вовсе не выбиралась никуда, и всё пила какой-то порошок с мандариновым запахом, и корчилась на кровати от непонятной болезни. Ногти у нее и правда стали слоиться, и ломались, как больные, в труху. Руки стали суше, обветрились – но, может, это погода, может, это вечная сырость и жар батареи… Ноги зато стали сильнее, толще, пружинистей – от бега туда-сюда по городу и от приседаний в лавке.

Надо же было всему случиться тогда, когда у нее начало получаться!.. И книги она расставляла теперь почти как надо – во всяком случае, Ольга поправляла ее всё реже, и базу заполняла уже почти как Томка – вроде какого-нибудь пятирукого робота… Книги приносили всё больше одни и те же, так что иногда она могла назначать им цену безо всяких раздумий – и Татьяна соглашалась, почти ничего не правила, даже одобрительно головой качала…

Общежитие уже начинало пустеть – самые хитрые уехали домой до сессии, получив зачеты досрочно. Моя одолжила у кого-то второе одеяло – и лежала, закутавшись, и бегала иногда по ледяному полу в туалет; было больно, и холодно, и тряс противный озноб.

«Надо с этим заканчивать», – шептала она, лежа на своей узкой койке.

23 декабря 

Хочешь – не хочешь, болит – не болит, а к зачету нужно готовить текст.

Сколько Гаврошу лет? Gavroche a douze ans.[15]15
  Гаврошу двенадцать лет. (фр.)


[Закрыть]

Ou Gavroche habite-il?[16]16
  Где живет Гаврош? (фр.)


[Закрыть]
В Париже, à Paris.

Где ночует Гаврош, где он loget[17]17
  Размещается. (фр.)


[Закрыть]
? В слоне, dans l’éléphant[18]18
  В слоне. (фр.)


[Закрыть]
.

И дальше надо было рассказать про слона Бастилии, которого построил Наполеон, чтобы славить себя, – «Napoleon complex». Про то, как нарядный слон, будущий фонтан, стал совсем не праздничным, убогим, как раскис под дождями, как в нем завелись крысы и стали ночевать беспризорники. Но хорошо все-таки, что был Наполеон и его комплекс, что беспризорникам все-таки было где ночевать, где зажигать огарок свечи и питаться объедками. Я с ужасом думаю о нас – где будем ночевать мы однажды, если не успеем на электричку, если упустим метро, потеряем единственный ключ…

Внезапно тренькнул телефон. Пришло смс от Шныря. Набрав побольше воздуха в легкие, моя быстро открыла сообщение – как в ледяную воду нырнула. Что, интересно, она ненавидит больше – французские глаголы или его?

«Твои колготки и топ у меня. Могу передать у метро или выкидываю сейчас. P.S. В этот раз ты превзошла саму себя, аплодирую стоя. Несчастная, жалкая истеричка))»

Моя как-то жалобно хмыкнула и поникла, снова и снова перечитывая сообщение. Потом забарабанила обломанными ногтями: «Заберу завтра. Приеду в первой половине дня».

Написала еще что-то, задумалась, стерла… Написала еще – и стерла опять. И, наконец, отправила как есть – безо всяких добавлений.

Утром мы приехали к Шнырю – и даже не опоздали; ради такого мы даже встали пораньше (на пары она никогда не встает заранее). Ей нравилось, наверное, играть в эту игру с обновлением – и Шнырю она тут же, прямо сейчас, в тот же день хотела показать, как похорошела без него, за всего-то одну-единственную ночь. Носочки надела беленькие, соорудила какую-то прическу с крысиным хвостом. Надушилась чем-то с приторным запахом и долго щипала подглазья – чтоб ушли мешки от вчерашнего рева.

Мы ехали в метро, и ее чуть потряхивало. На «Площади Александра Невского» стало совсем худо – она буквально дрожала от страха и чего-то еще, похожего на сильную ярость. Ярость придавала ей сил. И всю дорогу до дома Шныря – мимо уродливой, обшитой сайдингом церкви, мимо стадиона, салонов сотовой связи, низеньких домиков, автомобильных развязок и супермаркетов с запахом тухлой картошки, – всю дорогу она что-то пришептывала. Готовила, значит, прощальную речь. Бровки делала домиком. Очень смешно.

Шнырь сидел на диване в растянутой майке. Он разбирал свою стеклянную трубочку с паром и тряс над ней какими-то каплями из стоявшего рядом пузырька. Моя разулась, размотала зачем-то свой шарф. Повисло тяжелое молчание.

– Ну и? – сказал Шнырь, когда моя опустилась на стул рядом с диваном. Как арестованная. – Что расскажешь?

Моя пожала плечами.

– Ты отдашь мои вещи или как?

– О, конечно. – Шнырь кивнул и потянулся к другому концу дивана, где на батарее висел тканевый черный ком. Взял его брезгливо, двумя пальцами, – и кинул. Ком опустился прямо мне на нос.

– Спасибо, – зачем-то сказала она, запихивая ком внутрь.

Шнырь ничего не ответил, вернувшись к своей стеклянной трубочке. Моя тоже молчала, оглядывая его комнату. Наверное, опять думает, что видит это место в последний раз. Не надоело ли ей?

– Вот смотри. – Шнырь пошевелил пальцами ноги. – Работаешь ты непонятно кем, за сто рублей в час… Поэтому достойных мужчин мы отметаем сразу. Студентики твои – я посмотрел на них – все либо пидоры, – он с наслаждением потянул фразу, – либо ушлепки. Если ты бросаешь меня ради кого-то из них – ну, поздравляю. Идешь на понижение, подруга.

– Я тебе не подруга, – сказала моя, поднимаясь со стула. – И мне пора ехать.

– Ну постой, котеночек, – Шнырь тоже поднялся. – Я же не договорил.

Он как-то ловко обошел, обвил ее и встал у самой двери. Загородил нам выход.

– Остается кто? – снова продолжил он, гримасничая всё больше. – Остаются, моя милая, всякие хачи из шаурмичных. Рафики, Ержанчики. Всё, как ты любишь.

– Пусти меня, – устало перебила моя.

– Но даже им ты будешь не нужна, – Шнырь подался вперед. – Понимаешь? Ты вообще никому не нужна. Потрахаться – ну да. Ты ничего. Даже симпатичная. Но всерьез, – он презрительно оглядел ее, – всерьез – извини. Не с твоим бэкграундом.

Он сложил руки на впалой груди.

– Ценила бы меня – может, что-нибудь бы и сложилось. Может, я бы закрыл глаза на твое прошлое. Но ты посмотри на себя! Ты не умеешь готовить, ты нехозяйственная, ты неряха, ты ленивая, – он говорил нарочито бесцветным голосом, – ты выскочка, ты не умеешь слушать, ты без конца устраиваешь тупые истерики…

– Если ты меня не выпустишь, я устрою еще одну, – тихо сказала моя.

– Договорю и выпущу. Немного осталось. Терпи. А самое главное, – Шнырь поднял палец, – ты даже не выглядишь как женщина. Ты – доска в непонятных шмотках. Понимаешь? И еще, – с нажимом сказал он, подаваясь вперед. Глаза у него совсем сузились, превратились в щелки. – Последний тебе совет, по-дружески. Купи себе нормальную бритву для ног. Хачи не любят таких, как ты. Волосатых.

Шнырь наконец подался в сторону, открывая нам дверь.

И тут ее лицо побледнело, она бросила меня на пол, озираясь в поисках чего-нибудь подходящего, – и нашла, нашла на холодильнике те несчастные тарелки из-под курицы.

Первая разбилась вдребезги. Вторая опустилась плашмя на ковер – без единой трещины. Она кидала еще и еще, пока Шнырь не перехватил ее за запястья, но тут она начала вырываться и лягать его ногами. Ей стоило бы расцарапать ему лицо, пожалуй, – точно стоило. Но он явно хотел чего-то другого – и смотреть на нее начал как-то жалостливо, и клонить к полу, всё ниже, почти побеждая в этой схватке… Но она пнула его еще раз, с отчаянием, – и попала; тут он наконец отпустил ее, скрючившись от боли, но – заметил меня, подскочил и схватил резко, больно, поперек морды, закрыв мне глаза предплечьем. Я ощутил внезапный холод и странное чувство – свистящее, тяжелое, засасывающее притяжение, – и затем удар, и еще больший холод, и грязные брызги по всей голове.

Я смотрел наверх, из глубины тоскливого двора с «Пятерочкой». Из раскрытого настежь окна, раздувая узкие ноздри, на меня победно скалилось змеиное шнырье лицо.

29 декабря 

Но все возвращаются. Все всегда возвращаются.

Вернулся и я – когда она, трясясь от холода, брезгливости и гнева, вынула меня из грязной лужи. Из-за паспорта и кошелька внутри? Или я нужен ей сам по себе?

Предпочитаю не думать. Предпочитаю не вспоминать весь ужас падения, весь стыд той поездки в метро и отмывания – сначала салфетками с вонью ромашки, потом ледяной, мерзкой, ржавой водой.

Вернулся и Шнырь. Как всегда – внезапно; выждал положенные деньки. «Мыш, мыш, мыш, – написал, – ну как же ты, мой ягненочек?» Не стала ничего отвечать.

Моя-то уже оклемалась – перестала хлюпать носом, достала где-то дешевое оливье с розовой, как язык, колбасой, села за новогодний фильм. «Со мною вот что происходит, ко мне мой старый друг не ходит». Очень уж одиноко ей было. Хотелось приблизить ожидание праздника. Она всё закрывала глаза – и представляла себе, наверное, как поедет туда, домой, в motherland. La patrie-mère.[19]19
  Родина. (фр.)


[Закрыть]
Как там ей будет тепло, какая там будет икра и салаты, какое бесконечное ее ждет обжорство – обжорство и сон. И она – как в детстве – будет пялиться на новогоднюю елку с утра до вечера, и воображать себя внутри: между этих смолистых веточек, в королевстве вечного праздника… Ей бы писать такие истории для детей, а не зубрить глаголы третьей группы.

И так ей было невыносимо ждать, и так много она думала об этом, мечтала, закутавшись в кокон одеяла или застыв у окна, так долго, бесконечно медленно тянулось время, столько минут она смотрела туда, – что вдруг заметила, как труба какого-то полузаброшенного завода, которую она почти что и не различала в туманных сумерках, – вот эта труба вдруг задымила, стала пускать в ледяное небо сизые кольца, жирафов и тоскующих птиц.

В детстве она тоже жила у завода, в крохотной комнатушке. Из окна всё время было видно трубу – то дымящую, то умолкавшую на фоне голубого, чистого неба. Их небо совсем не такое, как здесь. Оно ясное, оно укрывает. За заводом была железная дорога – и заводской дым смешивался с мерным отчетливым стуком. Кто-то ехал на юг, кто-то ехал на север, за другой жизнью, как теперь приехала и она. И жизнь эта казалась сверкающей и ослепительной, и будущее было полным, оно сулило счастье, события, фейерверк радостных минут, ни одна из которых не будет прожита зря, ни одна.

Она бы ни за что не подумала тогда, в двенадцатиметровой своей комнатушке, что это и будет наивысшее счастье всей жизни – дымящая труба, железная дорога и смолистая ель.

А под конец этой недели – предновогодней, бесснежной, замершей в ожидании, – вернулся еще кое-кто. Нам написала Ольга.

«Не видела ли ты собрание газет???? Подшивка за!905 год!!!»

Моя даже присвистнула.

«Здравствуйте! Так вы же мне ее и отдали – в счет зарплаты»

Ольга долго печатала. Минут пять, не меньше.

«Не помню!!!!»

«Ну что же я могу поделать с вашей памятью», – написала моя.

Расхрабрилась, дурочка, от бутылки вина.

Ольга долго молчала – вероятно, оправляясь от неслыханной дерзости.

«Всё равно спасибо… тебе!!!!!»

Моя даже расчувствовалась, отхлебывая еще из бокала.

«И Вам большое спасибо! Я очень многому у Вас научилась. Это был неоценимый опыт…»

Блаблабла.

На этот раз Ольга справилась неожиданно быстро.

«Так возвращайся….. На этот раз будем не языком умничать, а делать дело»

Впервые за долгое время моя расхохоталась. Телефон выскочил у нее из рук, поскользил по бязевой простыне и исчез в щели между кроватью и шершавой зеленой стеной.

Поднимать его она не стала. Поставила кружку – бокалов здесь не было – на подоконник, обхватила колени руками и снова вгляделась в сиреневый сумрак.

«Plusieurs années s’écoulèrent ainsi; Cosette grandissait».[20]20
  Прошло еще несколько лет; Козетта росла. (фр.)
  (В.Гюго, «Отверженные».)


[Закрыть]

Тифлис

Столик выбрали у окна. При ближайшем рассмотрении он оказался фактурно разбитым: зеркальная столешница из множества мелких осколков. «Как символично», – подумала она. Подали смехотворно маленькие блинчики, в которые завернули сметану с тремя икринками, и стеклянный чайник, из которого торчали три пакетика с пылью индийских дорог.

Он почти ничего не говорил, пожимал плечами и вздыхал: «Печально…». Она смахивала набегавшие на ресницы слёзы и смотрела в окно, на аккуратные башенки новостройки: не то дворец, не то театр кукол «Шут». Дом оставался пустым – несмотря на то, что сдали его еще прошлой осенью. Вечно стоял пустым и этот русский ресторанчик с вычурным французским названием, на одну отделку которого, по слухам, потратили несколько миллионов.

– Пойдем, провожу тебя до метро, – подавая пальто, предложил он.

На улице стемнело, дул ледяной ветер; она ежилась и поднимала воротник. В сумке лежала шапка, старая теплая шапка с катышками и помпоном – не дело такое носить при почти-бывшем-муже. Надо было остаться в его памяти гордой, прекрасной, взмахивать кудрями и стрелять глазами в длинных темных ресницах. Всё это была чушь, оставалось только сутулиться, морщить лицо от ветра, который к тому же лохматил голову, жалеть, что надела чертовы неудобные каблуки. В качестве компенсации она поминутно пыталась язвить, жалить его, намекать, что теперь-то, тепе-е-ерь-то ему светят только наркоманки, шлюхи, вся грязь его мира, от которой она убежала, и в которую он сейчас радостно сядет своей растолстевшей от пьянства жопой. Он только вздыхал притворно-печально, ничего не отвечал, прикладывал руки в теплых перчатках к высоким бедрам.

У метро он ее обнял и что-то пришептывал, она пялилась в окно цветочной лавочки с хилыми гвоздиками; улучила момент, проскользнула в теплое жерло станции, к подножию барельефа с деловым Маяковским. Обернулась – но почти-бывшего-мужа и след простыл. «Сбежал разлагаться», – пронеслось в голове, пока прикладывала проездной и ступала на эскалатор. Об этом было лучше не думать. Она прикрыла глаза: теперь мы очистимся от этого дерьма, теперь заживем.

* * *

Вариант, как можно зажить, она уже придумала – придумать было необходимо, чтобы сбежать, чтобы не выйти из окна и не похоронить себя.

Вещи перекочевали в квартиру подруги-художницы – там пахло детским мылом, плохо шла вода из крана, повсюду висели драные малиновые обои, а из кухни был виден залив и бешеные жирные чайки, охотящиеся на ворон. «Дорогая, – приговаривала подруга, – сколько бы тебе ни внушали, что горькое – это на самом деле сладкое, ты-то знаешь правду». Анастасия сидела на кухне, обхватив голову руками, подруга-художница разминала вилкой банан. «Должно же быть какое-то уважение, – она покачала ладонями, словно пустыми чашами весов, – какое-то элементарное понимание…»

Ни уважения, ни «элементарного понимания» не было. Почти-бывший-муж приходил домой под утро – полчаса попадал ключом в замок, пока выл и надрывался их пес, заползал в спальню, пришептывая проклятия, валился прямо на нее, тяжелый, вонючий, мокрый, с плавающими стеклами глаз. На полпути он стягивал штаны, лежал голый, расставив ноги в рваных носках горчичного цвета, обнажая всему миру серый сморщенный член. Если не удавалось его вытолкнуть, приходилось сбегать в другую комнату – спать, но чаще плакать, уткнувшись в коленки, потом, спохватившись, умываться – и разглядывать свою красную опухшую морду, вмиг стареющую после таких вот ночей.

«Но живут же так тысячи людей, – убеждала себя она. – Пока мужья гуляют, их жёны занимаются чем-то, вкладывают время в себя, отгораживаются, – а потом посмеиваются над похождениями. Ведь так, ведь так?»

Но почти-бывший-муж не просто пил, не просто не думал о завтрашнем дне, не просто был инфантильным, трусливым, подлым, – он изводил ее вполне сознательно, добывал из ее молодого тела силы, которыми поддерживал в себе жизнь, давил и сминал, как тюбик зубной пасты, – и уже готовился выкинуть на помойку, присматривая новую жертву.

А вот тюбик взял и сбежал на Корабли, прихватив один чемодан со сломанной ручкой.

Она придумывала разные сценарии: как он умирает от тоски, как он просто спивается и гибнет, потому что счастье – она то бишь – его оставило, как она приходит туда-то, уже обновленная и прекрасная, а он вдруг понимает что-то такое, понимает, на что променял ее, – на сборище помойных крыс и стакан, понимает, но уже поздно, поздно…

Потом набегала печаль – из щелястого окна вечно дуло, она с головой накрывалась и плакала, вспоминая и толстое одеяло, и теплые мягкие руки почти-бывшего-мужа, его вечные эксперименты, кашки с супами, их милого плюшевого пса, который по утрам клал голову ей в ладонь и заставлял чесать загривок, их поездки по городам и весям, фейерверочное счастье первых месяцев и ужасный обвал последних, как на качелях.

«Вот качели, манипулятивные качельки, он тебе и устроил», – думала она, и снова уезжала в поле бешеной ненависти к нему, к его пьяным дружкам, к похотливым бабам, к ненормальной женщине с трёхъярусным носом, к его картинам про девочек и для девочек. Память услужливо подсовывала самые уродливые и грязные сцены их жизни, воображение дорисовывало всё, что могло стоять за этим, – на этих кошмарных волнах она и отключалась, просыпаясь под утро совершенно разбитой, замерзшей, измученной.

* * *

Положим, спуститься на первый этаж – преодолев тамбур, лифт, толкнув тяжелую дверь подъезда, – это пять минут. Самое большое – семь.

Дойти до остановки, щурясь от ледяного ветра (потому что тут, на Кораблях, всегда дует едкий ветер с привкусом цистита), – это еще семь.

Переминаться на остановке, выглядывая автобус до метро, – непредсказуемо… заложим десять.

Если не перепутаешь автобус и поедешь не кругами по всему Васильевскому, а прямо и налево, точно к метро, – это десять минут, не больше.

Там надо выйти, перебежать дорогу раз, перебежать дорогу два, протолкнуться через гомон уличных торговцев, втиснуться в метро и трястись еще двадцать минут до Маяковской, вылезти, проскочить давку на Невском, перебежать дорогу и идти прямо-прямо-прямо четверть часа. Итого получается час – целый час езды от дома до работы.

Раньше – пешком, безо всяких трудностей, косых взглядов и потных таджиков на эскалаторах, вполне себе прогулочным шагом – эта дорога занимала пятнадцать минут. Она ленилась, вызывала такси и доезжала за пять. И ныла, и ленилась опять.

«Может, в этом всё дело? – думала она, повисая на поручне в вагоне. – Может, нужно было больше стараться?»

«Забота этой болезни не лечит», – подсказывал второй внутренний голос. Двери резко сдвигались, наталкиваясь друг на друга, будто пытаясь ущучить опоздавшего пассажира. «И других, кстати, тоже».

Первой на антресоли отправилась шуба – для маршруток и метро она оказалась непригодной, тем более такая, как у нее: длинная, под норку, пушистая, как шар, барская-боярская. Она подумала, повздыхала – и достала старый, чудом не выброшенный на помойку (надо же было в чем-то выгуливать пса и таскать его мыться за грязные лапы) бронебойный пуховик, еще, впрочем, приглядного вида, но уже с засаленными рукавами и даже надорванной молнией.

Вторым, как ни странно, исчез хороший чай. Странно – потому что предыдущий жилец был чайным пьяницей и чайным дилером одновременно. Дело дошло до того, что он содрал все обои в маленькой комнатке и оклеил стены тонкими пергаментными листами, в которые чай насыпают. В середине каждого листа был нарисован кружочек, в кружочке иногда сидел китаец с бородкой, иногда были нарисованы какие-то камыши и волны, а иногда просто кривые иероглифы.

Анастасия видела этого чайного пьяницу два раза в жизни: первый раз Света аттестовала его как «немного мышь» – он отказался даже выходить на кухню, пока подружка красила ей чуб за бокалом красного. Во второй раз она отправилась к «немного мышу» (прозвище прижилось) сама – забирать ключ от комнаты. Нужно было подождать, пока мышь закончит смену, и Анастасия слопала огромный кусок маслянистого «Наполеона» в узбекском кафе напротив. Пришлось плутать по дворам и баракам, чтобы найти заветный «Tea trading Russia», на деле оказавшийся каморкой, уставленной глиняными чайничками размером с ладошку и мешками пыльных вонючих листков.

«Вы в курсе, что тут обоев больше нет? – Рапортовала она хозяйке в тот же вечер. – Плафонов тоже нет. И чайника. И одеяла». Хозяйка пообещала разобраться. Анастасия пошла на кухню – выпить хотя бы привезенный с собой пакетик растворимого кофе три-в-одном из маленького киоска на остановке. Она соврала: чайник в квартире был – дешевый электрический чайник из пожелтевшего пластика, с отломанной крышкой. Вода в нем никак не хотела закипать, уже в кружке оказалась вдруг слишком горячей, крутой кипяток – она обожгла рот и материлась так долго и громко, насколько это возможно с высунутым наружу языком.

* * *

«Это надо просто пережить», – думала она, разглядывая свое дымчатое отражение в буфете. Половину комнатки занимала лакированная стенка – куда ни прячься, всё равно будешь отражаться в какой-нибудь из секций. «Говорят, нельзя спать напротив зеркала – может, поэтому я так плохо сплю?» Но она знала, что причина в другом: по ночам в кольцо брали ненависть, обида, одиночество, страх и тревога.

Что-то вот-вот должно было подвернуться – но жизнь, наоборот, стала глуше, чем в пустыне. Почти-бывший-муж не звонил и не писал: она наблюдала за его весельем в соцсетях, за его поездками на залив с носатой женщиной (мы просто друзья, мы же просто друзья), за его бесконечными грязными попойками в барах, за его перелетами по заплеванным кухням собутыльников. «Совершается труд блуда», – грустно ухмылялась она, но потом брала злость, следом – жалость к себе, и она снова заворачивалась в кокон тоски, сидела, обездвиженная своим горем.

Что-то должно было подвернуться – или кто-то, чтобы не оставаться в первой балетной стойке, не выжидать неизвестно чего и не чувствовать себя идиоткой. Она прекрасно знала, что если жизнь не дает новых вариантов влюбленности – а она не давала ничего, кроме крепких поджопников, – нужно выдумать их самой. В ход шло всё: полузабытые сериалы с мачистыми красавцами, дальний круг знакомых, на периферии которого неярко брезжили более или менее привлекательные мужчины, наконец, и старые влюбленности: в свете последних событий и этот мальчик казался ничего, и тот, и вот этот.

«Вот этим» мальчиком все силы ее души единогласно назначали А.М. Огромный, похожий на неуклюжего медведя (тогда – еще совсем медвежонка) грузинский князек – и ведь взаправду князек: крестный сын президента, жевавшего галстук. Единственный знакомый князек.

Во-первых, он был красив, и красив ослепительно. «When you walk in the room, everything disappears, when you walk in the room, it’s a terrible mess»[21]21
  Когда ты входишь в комнату, всё исчезает, когда ты входишь в комнату, она превращается в жуткий бардак. (англ.)
  (Thom Yorke – «Skip Divided».)


[Закрыть]
– вот так это и было: входя в комнату, А.М. как будто забирал энергию у электрических плафонов, точнее, их жидкий синеватый свет становился невидимым по сравнению с сиянием, идущим от него, – живым, ярким, вибрирующим.

Во-вторых, пункт с романчиком был уже выполнен: глубокой балтийской ночью, «в комнате с видом на огни». «Will you be loyal to me?»[22]22
  Ты будешь мне верна? (англ.)


[Закрыть]
– непонятно зачем спросил потомок грузинских князей, и тогда она недоуменно промолчала, а потом начала, как водится, наворачивать вокруг этой, случайно родившейся ерунды (скорее всего, мальчишечка просто путал слова loyal и honest[23]23
  «Верный» и «честный». (англ.)


[Закрыть]
) бездны, как говорят плохие журналисты, смыслов.

В-третьих – и это было самое главное – несмотря на давнее знакомство и даже пару веселых ночей, она знала об А.М. очень мало. Достаточно, чтобы выстроить иллюзию полного понимания, с одной стороны, и как раз столько, сколько нужно, чтобы допридумать еще ворох правдоподобных сладостей сверху.

Мальчишечка, ma Georgian boy, был похож на «брата»-Бодрова: тот же взгляд, то же замершее доверчивое выражение и застенчивая улыбка, та же неуклюжая поступь, почти такой же белый свитер крупной вязки и даже берет. До того, как кто-то указал на это сходство, она А.М. не замечала – ни в коридорах университета, ни в столовой, выбирая блинчики со сладкой начинкой (просто два куска дешевого шоколада внутри, тают в микроволновке и пачкают все тарелки), ни на традиционных вечеринках на пятом этаже общежития, где он – приглашенный туда в гости – выглядел явно инородным телом… Он же ее замечал – и приостанавливался, вставал как вкопанный, стесняясь здороваться (их уже представили друг другу – очень быстро, шапочно; так тут, в этом калейдоскопе студенческих лиц, происходило всё, так потом произошло и у них – быстро, путано, непонятно).

Она не видела А.М. несколько лет – но иногда вспоминала, когда на глаза попадался «Брат», когда слышала песни «Наутилуса» или даже просто шла мимо грузинского ресторана. В Петербурге грузинские рестораны попадаются через каждые сто метров, вспоминать приходилось часто, – поэтому, говоря иными словами, А.М. порой не выходил из ее головы, как фантом, всегда готовый подхватить на руки и унести в свой безопасный мирок. Она поминала его, когда было плохо, а плохо с почти-бывшим-мужем в последнее время было всегда. Один раз ей случилось сильно напиться, в такси бил озноб, и она пришептывала фамилию А.М.: «-дзе, – дзе, – дзе». Почти-бывший-муж, к счастью, ничего не заметил, свалил ее дома на диван и был таков – жена женой, а веселье по расписанию.

Чем паршивее становилось с мужем, тем ярче сиял образ А.М., тогда еще где-то на задворках сознания. «Как-то там А.М?» – думала она, заходя в его соцсети и листая фотографии: всё тот же аккуратный профиль со вздернутым носом, медвежьи глаза, уже обложенные тенью усталости, теперь уже щетинка над толстыми губами. А.М. наверняка проигрывал почти-бывшему-мужу в уме и таланте – но вот, например, посмотрите, какие у него красивые руки, с длинными ровными пальцами, с неизменным серебряным кольцом на безымянном пальце. «God bless», – пояснял он, когда кто-нибудь путал кольцо с обручальным. А.М. был странным: больше всего на свете любя рассуждать про cars, bitches и какие-нибудь волейбольные команды, он никогда не снимал своего God bless, а в комнате развесил листов двадцать переписанных от руки стихов по-грузински – скорее всего, даже собственных. Тогда А.М. предлагал их почитать – она почему-то отказалась; ей хотелось, как, впрочем, и всегда, впечатлять самой, а слушать и задавать вопросы она никогда не умела. «Может, поэтому ничего не получилось с мужем?» – вздыхала она.

Теперь А.М. имело смысл «актуализировать», вытащить из небытия. Делать это было страшновато: велик шанс слишком крепко увязнуть в этой фантазии, и разочароваться, и снова тогда бежать к почти-бывшему-мужу, утирая на ходу сопли. Она слишком хорошо осознавала, что А.М. хорош только в качестве миража, дивного ослепительного миража, который при ближайшем рассмотрении – а если зайдет далеко, то придется рассматривать его вблизи, – наверняка окажется плоским, неинтересным и абсолютно чужим созданием.

Или нет?

* * *

Оцепенение не спадало, жизнь шла по накатанной, но к марту какой-то просвет – в буквальном смысле просвет – появился. По утрам ее стало будить яркое-преяркое солнце – светило прямо в затылок; в такой компании было приятнее и натягивать колготки, и греть воду в сломанном чайнике, и сооружать какой-никакой завтрак, и особенно выходить из дома. Хотя термометр за окном стабильно держал отметку в минус пять, природа уже повернула к весне – и на душе стало легче. К Анастасии пришло всегдашнее ее настроение дурных времен: сейчас мы очистимся, сейчас сбросим с себя всё это старое, сейчас перестроим быт, – и будем жить по-новому, совсем по-другому, как еще никогда прежде. Жечь электричество и наслаждаться процессом горения.

С таким подходом было веселее: выяснилось, что в трех шагах от дома продают вяленую хурму – огромную, сладкую и очень дешевую, что в другой стороне есть магазин исключительно правильных продуктов, что вот-вот можно будет бегать на залив, да и вообще бегать и гулять. Доморощенные эксперты-психологи говорили, что бег должен убивать «ломку» по болезненным отношениям, то есть выгонять все мысли о почти-бывшем-муже, их мягком длинношерстном песике и манной кашке по утрам.

Хотелось понемножку обновлять всё кругом – и джинсы, так неудачно истершиеся на заднице (с собой в «ссылку» она забрала едва с десяток вещей, и теперь чуть ли не каждый день ходила в одном и том же), и рубашечки, и сережечки, и чехол для старого планшета, с которого она читала книжки, и чашечки для хорошего чая… Дешевые китайские сайты невовремя прикрыли – в Китае появился какой-то новый грипп, почта угрожающе рекомендовала ничегошеньки пока не заказывать – временно, временно, – и Анастасия не сомневалась в том, что даже какой-нибудь несчастный чехол для планшета ей сейчас не придет.

А.М. объявился не сразу. На А.М. нужно было покамлать – то есть сначала довести до абсурда свою призрачную симпатию. Она очень старалась: пыталась вспомнить его медвежьи поцелуи, дорисовать ему корону, вообразить – за неимением богатого общего прошлого, в пику почти-бывшему-мужу – их ослепительное будущее. Они выглядели почти одинаково, как брат и сестра, и ослепительно хорошо смотрелись вместе: он – белозубый и улыбчивый, огромный парень в белом свитере крупной вязки, она рядом – тоже черноглазая, черноволосая, радостная, в томатно-красном. Она была похожа на его мать, и А.М. это знал, и, наверное, подсознательно тянулся к ней, пытался открыть то, что не открывал другим. «You’re nothing like other girls, – говорил он в их последнюю встречу. – With you I do kinda… kinda open my soul».[24]24
  Ты не похожа на других девушек. С тобой я вроде как… будто открываю тебе мою душу. (англ.)


[Закрыть]
И это была правда: они открывались навстречу друг другу, плывущие в холодном балтийском море южные дети.

Постепенно образ А.М. восстанавливался в сознании, делался выпуклым и объемным. Нужен он был, чтобы вытеснить почти-бывшего-мужа – с его замашками, с его отчаянием, грязью и беспросветностью. И если поверить, если влюбиться в этот тщательно создаваемый образ А.М., если заново им увлечься, – от этой грязи можно будет отмыться, она будет почти не страшна.

Так она думала поначалу.

А потом вдруг выяснилось, что она и заигралась, и не забыла почти-бывшего-мужа. Все-таки он был еще поблизости, временами раздирал ее рану, ходил с виноватым видом и тоже что-то такое сулил – покаяние, очищение, обновление. Теперь она внутренне разрывалась между ними: по левую руку сидел грузинский князь А.М., море-горы-солнце, горящие глаза. По правую руку оставался почти-бывший-муж – и все нелестные, горькие, ненавистные мысли, которые сплелись в клубок над его головой. «Вчера отмылся от говна, а уже корчит из себя», – раздраженно думала она. «Стареющий, лживый, жадный, трусливый, подлый, самовлюбленный, завистливый…» Его чаша, как ни крути, была практически пуста – и всё же удивительным образом перевешивала, перевешивала, неминуемо перевешивала чашу А.М.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю