Текст книги "Алексей Михайлович"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 56 страниц)
Сам Ртищев смазал раны Янины целебными снадобьями, перевязал холстом и на всякий случай, для крепости, попросил Миколушку свести хворь на черного таракана.
На следующее утро, когда больная почувствовала себя лучше, ее перевели из подклети в каморку, примыкавшую к господарской опочивальне. Каморка была похожа скорее на узкий и низкий гроб, чем на человеческое жилье. Свет проникал через продолговатую щелку под подволокой, заделанную матовою слюдою. Но Янину поразило богатое убранство помещения. Лавка вдоль стены была обита парчой с золотыми гривами[19]19
Грива – кайма.
[Закрыть], на постели из золоченого дуба высилась гора пуховиков; покрывало, расшитое сапфирами, рубинами, бисером и бирюзой, горело при мигающем свете лампады тысячью причудливых огоньков; маленький круглый столик был завален дорогими потехами фряжского дела; в огромном стеклянном шаре, подвешенном к подволоке, уродливо корчась, отражалось все, находившееся в каморке.
Полонянка недоверчиво отступила к порогу.
– То не для нас, то для господарей, – показала она рукой на постель.
Дворецкий ухмыльнулся.
– День-деньской тебя для заботились холопи. Нешто не ведаешь, что господарь пожаловал тебя ключницей?
* * *
Вернувшись от заутрени, Ртищев перерядился в потертый подрясничек и, наскоро перекусив, вышел во двор.
До самого обеда помогал он холопам в их повседневной работе, на огороде поучал девушек, как нужно «по-европейски» удобрять землю и какие на свете бывают овощи помимо капусты и редьки. Девушки слушали внимательно, низкими поклонами благодарили господаря за добрые речи, но, когда Федор оставил их, – с недоумением уставились друг на друга:
– Уразумела?
– Подавись он со словесами своими со бусурманскими! Токмо опоганились слушамши.
И продолжали работу так, как учили их отцы и деды. В сущности, вся дворня относилась благожелательно к господарю – за тихий нрав его и человеческое отношение к людишкам. Только одного не могли холопы простить ему: страсти обучать их басурманским премудростям.
Каждый день, выспавшись после обеда, Ртищев, нагруженный букварями, шел в повалушу[20]20
Повалуша – летний покой.
[Закрыть]. Там дожидалась его вся дворня, от стариков до детей. Усевшись за покатым столиком, сработанным умельцем из немецкой слободы, постельничий устремлял кроткий и прямодушный свой взгляд на людишек.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – тоненько выводил он.
– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, – повторяли холопы с таким неподдельным отчаянием, точно неожиданно видели себя на краю бездонной пропасти.
Федор усиленно тер висок и приступал к уроку, неизменно начиная с одного и того же:
– А что сказывает государь царь и великий князь всея Руси?
– Делу время, а потехе час, – отвечали все хором.
– Добро, гораздо добро, – кивал головой учитель и переходил к букварю.
В тот день, когда Янина переселилась в каморку, холопы решили не ходить в повалушу, понадеявшись, что господарь, забавляючись с бабой, позапамятует пытать их учением. Но пришел послеобеденный час и, как всегда в будни, Ртищев, со связкой книг под мышкой, направился в повалушу.
Дворовые покорно поплелись за ним.
– А что сказывает государь царь и великий князь всея Руси?
– Делу время, а потехе час.
– Добро… Гораздо добро.
Федор перелистал букварь, нашел нужное место и, не глядя, ткнул пальцем в одного из учеников.
– Тебе, Афонька! – зашептали со всех сторон холопы, подталкивая старика-огородника.
Афонька, тонкий и кривой, как отраженная в воде осокорь, убитая молнией, сердито зажевал провалившимися губами и не двинулся с места.
– Ну-ко, Парашка, иди! – произнес наконец Ртищев первое, пришедшее на память имя.
Заросшая с головы до коротких узловатых ног грязью, рыхлая женщина испуганно заморгала и повернулась к иконе.
– Господи!
– Ну же!. – раздраженно прикрикнул учитель. – Долго дожидаться я буду!
Парашка, охая, поднялась, вразвалку, по-утиному, подошла к господарю и, разинув до ушей рот, ожесточенно сунула под головной платок грязную пятерню.
– Реки! – деловито ткнул Федор указкой в букварь.
– Глагол… иже… рцы…
Ртищев нетерпеливо забарабанил пальцами по дубовому столу.
– А где ты тут «иже» узрела? Реки: глагол, есть, рцы, аз, како, людие.
– Глагол, есть, рцы, како, людие, – точно в бреду, повторила Парашка.
– А вкупе?… Всем миром реките.
В повалуше воцарилась мертвая тишина. Ртищев оскалил зубы и, наклонившись к женщине, процедил ей под ухо:
– Реки: Ге-ра-кл.
Обомлевшая Парашка с воем бросилась в ноги господарю.
– Избави!… Не погуби христианскую душу!
На лбу у Федора выступил пот. Он схватил женщину за руку и, поднявшись на носках, шлепнул ее букварем по груди…
– А Геракла страшишься – реки: добро, ук, рцы, аз.
– Реки: добро, ук, рцы, аз, – упавшим голосом откликнулась женщина.
– Ну чего ты взыщешь с нее! – сплюнул Федор. – Без моего реки: добро, ук, рцы, аз.
Парашка повторила так, будто накликала на себя неминуемую гибель:
– Без реки моего добро, ук, рцы, аз, иже…
И расплылась в улыбке.
– Постой, погоди! – не выдержал Ртищев и закатился смехом. – А есть то истина: добро, ук, – ду, рцы, аз – ра. Ду-ра!
Холопы поддержали господаря раскатистым хохотом. Обалдело умолкнувшая ученица внезапно всплеснула руками:
– И доподлинно, дура!… У меня корова не доена, а я тут букварю обучаюсь.
Когда в повалушке немного стихло, Ртищев, довольный собой, порылся в книгах, нашел изображение коровы и, показав его ученикам, пощелкал двумя пальцами по лбу Парашки.
– А ведомо ли тебе, что смертью помереть может корова, коли ее не ко времени подоить?
Играя именами иноземных ученых, он принялся объяснять холопам, как построен скелет коровы. С каждым словом постельничий увлекался все более и более. Он позабыл уже, о чем начал говорить, и перескакивал с поразительной быстротой с одного предмета на другой. Жития святых переплетались с разговорами, об уходе за овцами, гражданство и обучение нравов детских – с Аристотелем и комедийным действом у иноземцев… Наконец, истощив весь запас красноречия, Ртищев устало разогнул спину и с недоумением воззрился на Парашку.
– Так о чем, бишь, мы с тобой? – устало потянулся он.
– Об дуре, – пробудившись от дремоты, крикнул огородник и на всякий случай спрятался за спину соседа.
Федор собрал книги и повернулся к образам. Холопы с радостью склонили колена, готовясь к молитве. Урок окончился.
* * *
Спускался неприветливый вечер. Точно хмельные монахи в дымчатых рясах и сбившихся набекрень клобуках, покачивались в низком небе разорванные тучи.
Ртищев сидел, нахохлившись, в опочивальне и тосковал. Идти никуда не хотелось, а ложиться спать было еще рано. Временами он поднимался с лавки и, затаив дыхание, на носках, подкрадывался к двери, ведущей в каморку Янины.
– Почивает, болезная, – шептал он с умилением, складывая руки на груди.
Янина тонула в пуховиках и, закинув за голову руки, беспокойно ждала господаря. Томительно медленно длилось время. Каморка погружалась во мрак. На улице стихало движение. Кралась слезливая московская ночь.
Заслышав шорох в опочивальне, полонянка встала с постели, готовая к встрече. Но Федор не шел: приникнув ухом к деревянной переборке, прислушиваясь к дыханию женщины, он шептал какие-то ласковые, самому ему непонятные слова.
Его слабый шепот донесся до чуткого слуха Янины и сразу успокоил ее. «Да то он нейдет жалеючи, – догадалась она и, посмелев, решилась на хитрость: – Пожалуешь, ох, как пожалуешь, господарик!»
Плотно укутавшись в покрывало, она запела вполголоса:
Ой, не спится мне молодушке,
На чужой– лихой сторонушке.
И, нарочито громков всхлипнув, продолжала с тоской:
Пожалел бы ты меня, Господь-батюшка,
Да укрыл бы во сырой земли…
Федор, полный участия, слушал. Точно в лад безрадостной песне, выл заблудившийся в трубе ветер и печально позвякивали о слюдяное оконце тяжелые капли дождя.
А не можно боле мне одинокой
А сиротствовать на чужбинушке, да на далекой…
Пожалей же, Господь-батюшка, полоняночку.
Прибери к себе да бесприютную…
Все тише пела Янина – слова блекли и вяли, как лепестки сорванных ветром степных колокольчиков. Наконец песня оборвалась, сменилась жалобными всхлипываниями.
Ртищев заметался по опочивальне, не зная, что предпринять, и сразу вдруг решился: зажмурившись, чтобы не так чувствовать страх, открыл дверь каморки.
Янина грохнулась на колени.
– Помилуй, господарь! За кручиной своей упамятовала я, что покой твой встревожила.
Нащупывая руками дорогу, постельничий шагнул во мрак и наткнулся на столик. С треском и звоном покатились по полу дорогие фряжские забавы.
– Свет бы вздуть, – отступил Федор…
Полонянка поднялась с колен и зажгла лампаду.
– Эка, сколько сгублено твоих забавушек, – виновато развел руками господарь и уселся на край постели. – Да ты не кручинься, касатка. Я новых доставлю, колико сама восхочешь.
Она натянула покрывало на круглое плечо и жеманно сложила губы.
– Не ждала я тебя, господарь, не приубралась.
– А я было думку имел, ты почиваешь, лапушка.
– Где уж. Очей не сомкнула.
Федор осторожно обнял ее. Легкая дрожь пробежала по телу женщины.
– Бога для, не губи, – взмолилась она.
Девичья стыдливость полонянки тронула сердце Федора и пробудила в нем чувство великодушия. Неимоверным усилием воли поборов себя, он встал, клятвенно поднял руки:
– Как родителя не соромилась бы, так и меня не соромься.
И глухо прибавил, задувая лампаду:
– Токмо не гони, токмо дозволь быть подле тебя.
Каморка погрузилась в непроглядную тьму. Не решаясь подойти к постели, Федор сказал:
– Ты бы спела господарю своему, горлица светлоокая.
– Рада бы потешить тебя, да ведомы мне едины песни кручинные.
Федор склонил голову и вздохнул:
– А мне токмо и по мысли песни такие.
Янина, помолчав, запела.
Жил да был на Польше шляхтич Казимир.
Ой, велик-могуч был шляхтич Казимир!
Тьмы тем злата в погребах он хоронил.
Токмо краше злата-серебра ему была
Дочка панночка, Янинушка…
И оборвалась, зарывшись лицом в подушку, заплакала.
– Сиротина… горемычная моя сиротина, – зашептал Федор, склоняясь над ней и чувствуя, как у него самого закипают в груди рыдания. Рука его сама собой обвилась вокруг ее шеи и губы припали к мокрой от слез щеке.
Янина испуганно рванулась.
– Не надо… Бог взыщет за меня, сиротину!
Федор всем телом откинулся назад и воскликнул в исступлении:
– Коли так, краше не зреть тебя! Утресь же отпущу тебя на все на четыре сторонушки!
Он сделал шаг к двери, но Янина вцепилась в его рукав.
– Не спокидай!… Нешто не чуешь, что милей ты мне свету белого! Об едином токмо кручинюсь – не ведаю, я ли люба тебе.
Ртищев захлебнулся от счастья.
– Мне ли? Люба ли?… Да коли нужда будет, по единому глаголу твоему в реку брошусь, не перекрестясь.
Снова теряя голову, он обнял женщину и с силой сжал ее в своих руках. Янина с отчаянным криком забилась в его объятиях.
– Тьфу! – рассердился постельничий, отпуская ее.
Янина поняла, что игра ее принимает дурной оборот и, опустившись на пол, присев у ног Федора, долго говорила ему о любви своей, клялась, что все думки ее заполнены им одним… Точно в бреду, слушал Федор признание полонянки. «Прикрикни! Токмо прикрикни – и все будет по-твоему, – билась в мозгу его настойчивая мысль. – Нешто слыхано слыхом, чтобы холопка супротив господарей глас подавала!» Но он сумел подавить в себе этот голос и, измученный, перегоревший, ушел, так и не тронув в эту ночь Янину.
ГЛАВА VIIВоевода встретил Никона далеко за Новгородской заставой и, испросив у митрополита благословения, пересел в его колымагу.
– Тихо ли на Москве, владыко?
Никон грубо наступил ногой на ногу воеводы и показал глазами на сопровождавших его монахов.
Всю дорогу, до митрополичьих покоев, проехали молча. Никон был не в духе. Встречавшиеся на улицах людишки, как всегда, почтительно снимали перед ним шапки, кланялись в пояс, но он не отвечал на поклоны и вместо благословения обдавал их таким жестоким взглядом, что они старались как можно скорей уйти с его глаз.
Воевода понял, что митрополит везет недобрые вести, и с мучительным беспокойством перебирал в памяти все свои прегрешения, которые могли каким-либо путем дойти до Москвы.
Помолясь наспех перед вратами обители, Никон прошел в опочивальню, позвав за собой воеводу.
– А не слыхивал ли ты новых вестей, – зло насупился митрополит и еле слышно прибавил: – Опричь тебя на всех путях стрекочут про лихо сольвычегодское да устюжское.
Воевода тряхнул плечами, будто освободился наконец от давившей его ноши.
– Далеко до Сольвычегодска, владыко. А нам вместно новогородскую сторону блюсти в благодати и мире.
Глаза Никона сузились в ядовитой усмешке.
– А и в твоем воеводстве, чую, смуте не миновать.
Воевода вскочил с лавки, готовый к спору, но, встретившись со взглядом владыки, только вздохнул обиженно и снова уселся. В опочивальню, низко поклонившись митрополиту, вошел келарь. Никон переглянулся с ним и злорадно потер руки.
– Обскажи-ко сему мирскому начальному человеку, какими вестями ныне полнится земля российская.
Келарь перекрестился на образ, потом с преувеличенным почтением склонился перед воеводой.
– Опричь Сольвычегодска смутит ныне и Псков. А еще слухом слыхали, Новгород послов из Пскова встречает.
– А на то и воеводствуем мы, чтобы не слухом служить, а истиною, – ответил воевода и приподнялся, стукнул себя в грудь кулаком: – А не было от Пскова послов!
Никон, спокойно ожидавший, когда кончит воевода, подошел к порогу и приоткрыл дверь.
– Все обсказал, служитель истины?
– Все!
– А коли все – вот тебе Бог, а вот и порог.
Воевода позеленел от оскорбления, но послушно поклонился и вышел. «Была бы сила моя, показал бы я тебе, смерд мордовский, как над царевыми людьми издевою издеваться», – яростно думал он и, вскочив на коня, зло замахнулся плетью.
Зычный оклик келаря заставил его остановиться.
– Чего еще занадобилось?
Монах сложил на животе руки и низко поклонился.
– Благословляет тебя владыко на совет с Афанасием Лаврентьевичем Ордын-Нащокиным. Велико учен и разумен гот муж и в усмирениях не единожды показал умельство свое перед государем.
* * *
Улицы были заполнены народом, дорога от рынка к заставе стала похожа на вооруженный стан. Торговцы, чуя беду, побросали лари и поспешили скрыться. Кое-где виднелись отряды ратников – они незло покрикивали на толпу, грозя пустить в ход пищали.
Воевода сдержал коня и плетью поманил к себе стрельцов. Однако никто не послушался его.
Кто– то в толпе рассмеялся.
– Повоеводствовал и будет, родименький!
Один из ратников, подскочив к воеводе, хлестнул его коня.
– Покель целы косточки – скачи к лешему в бор!
Воевода размахнулся с плеча и заорал:
– На дыбу его! В железа!
Ратник отпрянул от удара и взялся за пищаль:
– За мшел[21]21
Мшел – взятка.
[Закрыть] непомерный да за все издевы – держи! – воскликнул он, но тотчас же по-приятельски улыбнулся. – Не егози, господарь. Оставлю я тебя псковичам на потеху.
– Псковичам? – точно во сне, повторил воевода. Весь пыл его мгновенно улегся, рука бессильно упала, плеть выскользнула из кулака и легла под ноги ратникова коня.
– А за гостинец спаси тебя Бог, – прибавил ратник и, ловко изогнувшись, подхватил плеть с земли. – Ишь ты, корысть мне ныне какая!… Набалдашник-то из чистого злата.
В дальнем краю кто-то протяжно крикнул и призывно ударил в накры[22]22
Накры – литавры.
[Закрыть].
– Мир псковичам! – пронеслось по улице.
Толпа по собственному почину, не дожидаясь приказа, расступилась, образовав узкий проход. Воевода припал к шее коня и во весь дух помчался назад к митрополичьим покоям.
Добравшись до рынка, псковичи остановились.
– Тебе обсказывать! – подхватили послы какого-то парня и поставили его на опрокинутую вверх дном бочку.
Парень сорвал с головы шапку.
– Так что хлебушка нету! – свирепо вытаращил он налитые кровью глаза. – Так что хлебушка нету!…
Он примолк, чтобы побороть в себе звериную злобу, мешавшую ему говорить и, прищелкнув пальцами, снова надрывно крикнул:
– Так что хлебушка нету!
Его сменил другой посол. Степенно перекрестившись, он разгладил бороду, прищурился и зябко запахнул епанчу.
– Хлебушка нету, а денег черные людишки и отродясь не зрели. Все, братья-новгородцы, дьякам, боярам да прочим царевым людям в нутро идет… Так ли я сказываю, братья-новгородцы?
– Так! – как один человек, рявкнула толпа. – Все дьякам да иным царевым людям!
Посол, ободренный поддержкой, разгорячился.
– А сильные люди за тех еретиков-басурман, что из шведской земли к нам во Псков перебегли, королю тьму тем хлеба отдали да еще силу великую денег прикинули. Гоже ли нам головами помереть, а хлебушек стравить басурманам?
Бурная людская лавина прокатилась по улицам, сметая все, что попадалось на пути. С веселым потрескиванием заплясали на крышах домов багровые огненные змейки. По земле поползли мохнатые лапы дыма.
* * *
Никон согнал на свой двор всех новгородских монахов. Подгоняемые келарем, послушники подкатили к стенам пушки.
– Да благословит вас Бог на правый бой за дело царево! – напутствовал монахов митрополит.
Черным вихрем пронеслись монахи по улицам. Впереди, держа в одной руке высоко над головой кипарисовое распятье, а в другой сжимая черенок турецкой сабли, грозно скакал на своем рыжем коне воевода.
– Погибель смутьянам!… Анафема ворогам государевым! – вопил келарь, не отставая от воеводы и потрясая булатным мечом. – Анафема восставшим противу государя – царя Алексея.
В первое мгновение бунтари, потрясенные необычайным зрелищем, смутились и расстроили ряды, но, узнав воеводу, тотчас же пришли в себя.
– А и раз помирать!…
До поздней ночи длился жестокий бой.
Наконец монахи не выдержали и, дрогнув, отступили к митрополичьим покоям… Никон, зорко следивший со звонницы за бранью, торопливо сбежал вниз к послушникам, дозорившим у пушек.
– Готово, владыко, – поклонились монахи.
Никон снова взобрался на звонницу.
Толпа выплыла из-за переулка. Митрополичьи воины гикнули на коней и ускакали за стены. Уловив знак владыки, пономарь с силой рванул намотанные на руки веревки. Набатный рев колоколов захлебнулся в пушечном залпе.
Толпа смятенно шарахнулась назад. Из-за стены на отступающих снова ринулась монастырская конница.
– Разумейте языцы и покоряйтеся! – победно залился келарь.
– И покоряйтеся!… И покоряйтеся, яко с нами Бог, – поддержали остальные, выхватывая из ножен сабли.
На стене, пророчески простирая руки, озаренный трепещущим заревом факелов, стоял митрополит.
Вдруг из– за угла показалась толпа чернецов, отбившихся, по-видимому, от главных сил.
– Спасите! – молили они, стремясь пробиться к своим.
Никон не успел понять, в чем дело, как часть чернецов взобралась на стену.
– Благослови, владыко!
Митрополит готовно поднял руку, но кто-то с неожиданной силой сбросил его со стены под ноги смутьянам. Остальные чернецы окружили келаря и воеводу.
Из ворот, рискуя жизнью, выскочил игумен.
– То ряженые… Ни имайте им веры…
Но было уже поздно.
– Секи их, изменников! – вопили псковичи, наступая на митрополита.
Никон вскочил на ноги и злобно отшвырнул от себя саблю.
– Секите! Приемлю сором и смерть с великою радостью во имя Христово и во спасение царя моего.
Парень, первым говоривший на рынке, деловито поплевал на руку и с наслаждением ударил митрополита кулаком по лицу. Народ ахнул.
– Не гоже! Не гоже нам над пастырями глумиться… Не басурманы мы, – донеслось возмущенно с разных концов.
К митрополиту подошел примкнувший к бунтарям стрелецкий полуголова.
– Бьем тебе челом, владыко, и молим благословить Новгород на новое житие со выборные люди в начальниках.
Связанный по рукам и ногам, воевода завопил:
– Не внемли гаду сему! То он всей смуте начальник.
Митрополит, не удостоив взглядом бившегося у ног его воеводу, повернулся к церкви.
– Коль противу сего мздоимца-воеводы восстали людишки – благослови их, Господи сил, на победу.
* * *
Новгородцы ожили. Стрелецкий полуголова, избранный всенародно воеводою, с утра до ночи трудился, щедро награждая людишек зерном, которым завалены были господарские и монастырские закрома. Рекою лились вино, пиво и мед. Холопи, в одеждах бояр и торговых гостей, неустанно чинили суд и расправу над не успевшими скрыться господарями.
Расправившись с врагами своими, начальными людьми, выборные решили, что сделали все для своего освобождения, и предались непробудному пьянству. Разбойники, бежавшие из темниц, почуяв безнаказанность, принялись за грабежи и убийства. В городе не прекращались пожары.
Торговые люди, истосковавшиеся по своим ларям, не выдержали пренебрегая опасностью, собрали раду.
– Ты на воеводстве сидишь, – обступили они полуголову, – а не зришь, что рушится град наш сиротствующий.
Хмельной воевода не внял их словам – разразился площадной бранью и, приказав схватить зачинщиков, ушел заканчивать прерванный пир.
Никон, обряженный в поношенный подрясничек, ежедневно после обедни уходил в город. Его сопровождали толпы монахов и простолюдинов. На площади, перед церковью, митрополит опускался на колени и зычным голосом молился за «сиротствующий град».
– Покайтесь перед государем, – со слезами в голосе увещевал он толпу, вставая с колен после молитвы, – внемлите молению моему и гласу всевышнего. Как сгинет без солнца земля, так да погибнет народ без Богом помазанного царя-государя!
Наконец как-то ночью в митрополичью опочивальню ворвался сияющий келарь.
– Владыко, владыко, – затормошил он спящего, – добрые вести, владыко!
Никон очумело вскочил и нащупал в изголовье секиру.
– То я, владыко! – испуганно отступил келарь, и тут же весело хлопнул в ладони: – Конец пришел вольнице! Конец беззаконию богопротивному. Нащокин расправился с Псковом и грядет во славе к Новгороду.
* * *
Слух об усмирении псковичей быстро докатился до новгородцев. Всполошенные толпы высыпали на торговую площадь держать совет. Оставшиеся в живых господари и приказные выползли из своих убежищ.
Полуголова не рискнул идти на площадь. Пораздумав, он направился к митрополичьим покоям.
Никон не вышел к воеводе, выслав к нему келаря.
– Недужится владыке, – печально вздохнул монах. – Мне же наказал бить тебе челом, не покажешь ли нам милость, не отстоишь ли обедню в моленной.
Польщенный воевода отпустил сопровождавших его друзей и доверчиво пошел за келарем.
– Пожалуй, – услужливо распахнул перед ним дверь монах.
Гость переступил через высокий порог и тут же половица с грохотом провалилась под его ногами.
– Поостынь маненько, воеводушко смердов, – хихикнул келарь и захлопнул дверь.
На площади бушевала толпа. Одни с кулаками наступали на выборных, требуя немедленного создания дружины, другие призывали к бегству в леса, третьи настаивали на бескровной сдаче города Нащокинской рати. Монахи сновали в толпе и, непрестанно крестясь, взывали к небу.
– Ты, Господи, зришь туту нашу горькую. Вразуми рабов Твоих смириться перед Тобой и преславным помазанником Твоим.
После жестоких споров противники Никона махнули на все рукою и сдались.
В тот же день выборные отправились на Москву – бить челом государю на бояр и приказных, доведших людишек до бунта, и принести повинную от лица всего Новгорода.
* * *
После двухдневного заточения стрелецкого полуголову повели на конюшню.
– Новгородскому воеводе поклон и многая лета! – встретил его с усмешкою митрополит, но, едва узник сделал движение, чтобы подойти под благословение, келарь повалил его на землю и мигнул катам.
– Секите!
Два послушника, исполнявшие обязанности катов, набросились на воеводу и сорвали с него одежду.
Чем больше кричал истязаемый, тем беспощаднее его секли. Когда спина узника обратилась в сплошную рану, Никон перекрестился, деловито снял с гвоздя саблю и собственноручно рассек ему пятки.
– Выбросить псам!
Заблаговестили к обедне. Келарь засуетился, принес ведерко с водой и, смыв кровь с рук владыки, подал ему посох.
Домовая церковь при митрополичьих покоях была битком набита молящимися. Все именитые люди Новгорода, уцелевшие от расправы, пришли поклониться Никону и отслушать торжественное молебствование.
После службы митрополит вышел на паперть; приказав всем стать на колени, обличающе бросил:
– Вы!… Вы град сей богоспасаемый довели до погибели!
Молящиеся покорно склонили головы и молчали.
С каждым словом Никон распалялся все более.
– Ибо мало потчевали батогами холопей своих, распустили потворством своим!… Аль позабыли, что на то и даны Богом черные людишки, чтобы господари наущали их смирению и тем уготовали им путь к блаженству в будущей жизни?
Один из торговых людей клятвенно поднял руку.
– Обетование даем творить отселе по глаголу твоему, владыко!
* * *
Новгородские послы прибыли на Москву. Окольничий проводил их в Кремль и выстроил на площади у Большой Палаты[23]23
Большая Палата – Грановитая.
[Закрыть].
Вдоль Средней Палаты, что ютилась между Большой и Благовещенским собором, в ожидании государева выхода, разгуливали думные бояре и стрельцы.
Царь нетерпеливо поглядывал в окно и то и дело стремился выйти к послам, но каждый раз его сдерживали Милославский и Стрешнев.
– Не срок, государь, – в один голос увещевали они. – Погоди гонцов от Новгородского митрополита. Сейчас должны прискакать.
Небо заволакивало тучами. Кремль темнел, супился. Под окном о чем-то чуть слышно шепталась с сумерками зябко нахохлившаяся трава; плакучая ива, прилепившаяся к воротам, ведущим из внутреннего двора на площадь, теряла свои обычные очертания и, казалось, отделяется от земли, уходит куда-то расплывчатым туманным пятном. Точно голодные мыши, надоедливо скреблись о стены занесенные ветром осенние листья.
Выборные с тревогою поглядывали на царевы покои.
– Нейдет государь, – сиротливо жаловались они и, точно в предчувствии беды, тесней прижимались друг к другу.
Наконец на крыльце показалась сутулая фигура Ильи Даниловича.
– А что я сказывал, – радостно шепнул соседу один из послов, – как пить дать, пожалует сейчас и сам царь-государь! Не зря слух идет, будто царь усердно внемлет ныне печалованиям холопьим, а сильных людей из царства выводит.
Милославский что-то шепнул думному дворянину и скрылся в хоромах. Дворянин стремглав бросился на Красную площадь, навстречу скакавшему во весь опор всаднику.
– Откель?
Всадник сдержал коня.
– От митрополита Новгородского, да от Афанасия Лаврентьевича Ордын-Нащокина с благою вестью!
Спрыгнув с коня, гонец направился к воротам, ведущим в Передние Переходы, но дворянин приказал ему идти во дворец обходным путем.
Узнав от вестника об окончательном усмирении псковичей, Алексей сразу преобразился.
– Не выйду к смутьянам! – объявил он, важно развалясь в кресле. – Всех их вон из Кремля!
– И то, по всему двору ихним духом смердит, – поддакнул Стрешнев и заковылял к двери.
Илья Данилович остановил его:
– Гоже ли так?
– И всегда-то ты, Ильюшка, нашей воле противоборствуешь, – недовольно произнес Алексей.
Милославский припал к руке государя.
– Не противоборствую, а о благоденствии твоем печалуюсь. Гнать всегда время найдется, а ныне вместно по-родительски на их кручины попечаловаться да посулы добрые посулить. То ли дело – вернутся в Новгород, о государе всем с великой любовью людишкам сказывать будут.
Царь задумчиво почесал поясницу и воззрился на тестя.
– И то, Данилович! Пускай о государе своем с великой любовью сказывают людишкам.
Стрешнев с презрением оглядел Милославского.
– Не внемли ему, государь! Не тем славны были великие князья российской земли, что с холопями слезы точили. Помяни деда своего, Филарета, да еще Грозного царя помяни! Не ухмылкою, но величием покоряли они противоборствующих!
Алексей встал и гордо запрокинул голову.
– И то!… Не ухмылкою, а величием покоряли они противоборствующих!
И, посовещавшись с ближними, выслал тестя к послам.
– Внемлите, – буркнул себе под нос Илья Данилович, представ пред выборными. – Царь-государь показал мне милость замест него слово вам молвить.
Послы опустились на колени.
– А сказывает царь-государь, что холопы-де государевы и сироты великим государям николи не указывали. Псковичам и новгородцам надобно было челом бить до нынешнего смятения, а не самим управляться. А того николи не бывало, чтоб мужики со бояре, окольничие и воеводы у расправных дел были, и впредь не будет того!
Промокшие до костей, подгоняемые окриками стрельцов, послы молча покинули Кремль.