Текст книги "Александр II"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)
Русские вошли в Филиппополь. Полки прошли через город с музыкой и песнями. Но ни о банях, ни о ночлеге на мягкой постели не пришлось и думать. Сулейман-паша навалился со всей армией на усталые войска генерала Гурко. Надо было во что бы то ни стало оттеснить турок от Адрианополя.
Под вечер Литовскому полку было приказано, пройдя Филиппополь, свернуть на деревню Станимахи и атаковать урочище Карагач.
В сумраке быстро угасавшего зимнего дня замаячили стороною дороги силуэты конницы. Драгунская бригада с двумя конными орудиями пошла занимать высоты над Карагачем.
В шестом часу вечера в том мутном свете, какой бывает зимою ночью от снега, когда дали исчезают и видены в снеговом отблеске только ближайшие предметы, 2-й батальон лейб-гвардии Литовского полка построил боевой порядок и направился на правый фланг турецкой позиции.
– Зачем вы идёте, князь, с нами в бой? – сказал Алёша шедшему рядом с ним Болотневу. – Оставались бы при полковом резерве. Не надо испытывать Бога. Сказано: на службу не напрашивайся.
– Мне скучно без вас, Алёша… Скучно все эти дни. Ничто меня не веселит. Может быть, бой меня встряхнёт…
– Странно, что турки не стреляют, – сказал Алёша. – Жутко идти в тишину, в неизвестность, зная вместе с тем, что тут где-то и недалеко неприятель.
Медленно, по рыхлому снегу, подвигались цепи «литовцев». Снег был по колено, а кое-где, в низинах, люди проваливались и по пояс. Солдаты спотыкались о невидимые под снегом кукурузные стебли, ушибали о них ноги. То круто спускались в узкую балку, где совсем утопали в снегу, то карабкались по осыпающемуся скату наверх.
Кто-то кашлянул в цепи, и Алёша нарочно грубым голосом оборвал:
– Не кашлять там!.. Распустились!
– Я считал шаги, – прошептал Болотнев, – тысяча! Мы прошли уже половину расстояния до неприятеля, а всё тихо.
И точно словами своими Болотнев вызвал турецкий огонь. Перед цепью, в темноте, казалось, что близко-близко вдруг вспыхнули огоньки ружейных выстрелов и… «тах… тах… тах» – затрещала, обнаруживая себя, турецкая позиция.
– Цепь, стой! Ложись! Огонь редкий… Начинай!..
В ответ прямо против пятой роты громом загремела турецкая батарея, дохнула жарким и ярким огнём, полыхнула снеговыми вихрями. Двенадцать орудий били против пятой роты, левее, где наступал 3-й батальон, гремело ещё восемь. Гром выстрелов, вой несущихся, казалось, прямо на цепь снарядов, их оглушительные частые разрывы – всё это смутило солдат, и огонь стал беспорядочным.
«Куда стрелять? По кому стрелять?.. Ничего не видно… Что же наша артиллерия, где же она?» – с тоскою думали «литовцы».
Капитан Нарбут прошёл вдоль цепей.
– Зря себя обнаруживаем, – проворчал он. – Штабс-капитан Фёдоров, прекратите эту ненужную стрельбу.
И, подойдя вплотную к ротному командиру, сказал тихо:
– Турки по нашему огню увидят, как нас мало.
Цепь затихла. Люди притаились в снегу. В темноте ночи, в хаосе громовой стрельбы и частых попаданий пулями и осколками им было страшно. Жалобно стонали раненые и просили вынести их.
– Что ж так, замерзать приходится… Холодно дюже… Кровь стынет…
Князь Болотнев лежал рядом с Алёшей.
– Хуже всего, – прошептал Алёша, – лежать под расстрелом и ничего не делать. Надо идти вперёд, а то, если не пойдём вперёд мы, солдаты пойдут назад, и тогда их не остановишь. Видите, уже кое-кто пополз. В темноте разве разберёшь – раненый или так просто. Растерялся в темноте. Солдат наш великолепен, да перетягивать нервы нельзя – можно и оборвать.
Сзади раздался приглушённый свисток. В темноте ночи, в напряжённости ожидания, что нужно делать что-то, он показался громким и тревожным. В цепи все приподняли головы.
– Цепи, вперёд!..
Все как один встали, взяли ружья наперевес и пошли навстречу пушечным громам. Ноги уже не чуяли глубины снега, усталость ночного движения пропала, нет больше и холодной мглистости ночи. Точно бесплотными стали «литовцы», бесплотными и невесомыми. Как духи скользили они поверх снега. Душа овладела телом и понесла его навстречу смерти. Падали раненые и убитые, но никто не обращал на них внимания. Те, кто идёт сзади, – подберут.
Шли прямо на двенадцать огненных жерл, непрестанно бивших, жарким огнём дышавших навстречу батальону.
Ещё невидимые в ночи, пушки обнаруживали себя вспышками огня. И то, что звук выстрела раздавался одновременно со вспышкой и уже наносило на цепи едким запахом порохового дыма, показывало близость батареи.
Полевая дорога с буграми и канавами, засыпанными снегом, пересекала путь «литовцев». Цепи залегли по канавам и открыли частый огонь по вспышкам орудийной канонады.
Сзади всё подходили и подходили люди и вливались в цепь. Ротные поддержки и батальонный резерв вошли в первую линию. Цепь густела. Солдаты лежали плотно, плечо к плечу, локоть к локтю, и в бешеной стрельбе, в сознании, что они не одиноки, казалось, забыли про опасность.
Турецкая батарея вдруг сразу смолкла… Прошло мгновение ужаснейшей, предсмертной тишины, более страшной, чем огонь, бывший раньше. И раздался залп. Турки ударили картечью.
Болотневу показалось, что земля поднялась перед ним дыбом, что пламя опалит его и всех, кто был подле. Тысячи пуль визгнули над снегом. Снег встал вихрем, земля посыпалась в лицо. Болотневу стало казаться, что вместе со снегом и землёй сметён и весь Литовский полк.
И опять на мгновение настала тишина. В неё вошёл звенящий звук горна. От 2-го батальона подали сигнал «атака!».
Тогда раздалось ужасное, громче пушечных громов, «ура!». Все вскочили на ноги и бросились на пышущие пламенем жерла пушек. Турецкая прислуга орудий встретила атакующих в сабли. Сзади бежали на выручку роты прикрытия.
Тогда настал миг – Болотнев явственно ощутил его – миг мгновенной душевной боли, страшной удручающей тоски. Стало ясно: всё пропало! Всё ни к чему! Впереди гибель. Слишком много турок, слишком мало наших. Осталось одно – бежать. Болотнев ожидал крика – «Спасайся, кто может!» – и сам готов был дико, по-заячьи, завизжать… Но вдруг с левого фланга раздался ликующий, радостный, захлёбывающийся от счастья победы голос:
– Считай орудия!!
Это крикнул юноша, подпоручик восьмой роты Суликовский.
Этот крик ясно обозначил победу.
Наша взяла!
Растерянности как не бывало! «Литовцы» сомкнулись за своими офицерами и бешеной атакой в штыки опрокинули турецкие таборы резервов.
Батарей были взяты.
Ещё несколько минут были шум и возня боя, треск проламываемых прикладами черепов, крики: «Алла!.. Алла!..», потом топот бегущих ног, звон кидаемого оружия. Два дружных залпа – всё сомкнулось в ночной мгле, и наступила тишина.
Князь Болотнев вбежал за Алёшей на батарею. Он был в каком-то чаду, в упоении, он увидал турецкую пушку, окружённую аскерами в тёмных куртках, её лафет и кинулся на неё, не вынимая сабли из ножен, с поднятыми кулаками. Аскер замахнулся на него саблей, князь ощутил жгучую боль у самого колена, почувствовал жар в голове и свалился лицом в снег.
XXXIVКогда Болотнев открыл глаза – было утро, и было тепло, светло и по-весеннему радостно в природе. Полусознание, полубред владели Болотневым. Точно это и не он лежал на подтаявшем снегу, на соломе, а другой, похожий на него, а он сам со стороны смотрел на себя.
Кругом было поле. Широкие лазаретные шатры, белые с зелёными полосами, стояли на нём. Подле шатров была расстелена солома, накрытая простынями, и на ней лежали люди. Много людей. Совсем близко от Болотнева проходила дорога. На ней таял снег, и тёмные полосы мокрой земли блестели голубым блеском на солнце. От земли шёл нежный, прозрачный пар.
Болотнев прислушался к тому, что творилось внутри него. Точно с этим тихим весенним дуновением тепла исчезла сосущая боль, что мучила всё это время. На душе было тихо и спокойно и так легко, как бывает, когда человек выздоравливает после тяжёлой болезни и вдруг ощутит прилив жизненных сил и радость бытия. Было отрадно сознание, что он окончил что-то важное, и окончил неплохо, и больше об этом не надо думать.
Болотнев услышал весёлый, радостный голос. Голос этот не отвечал обстановке поля, покрытого страдающими людьми, но он нашёл отклик в том тихом и тоже как бы радостном покое, который был в душе у Болотнева.
В сопровождении казака подъехал к шатрам конный офицер. Он спрыгнул с лошади и подошёл к раненым. Это он и говорил, не скрывая радости жизни и счастья победы.
– Сахновский, ты? – крикнул он, нагибаясь над соседом Болотнева. – Что, брат, починили-таки тебя? Ну, как?
Сознание, что он сам жив и не тронут, точно излучалось от подошедшего к раненым офицера. Весь он был пронизан солнечным светом, сиял счастьем от сознания совершённого подвига.
– Да, кажется, друг, совсем у меня плохо…
– Э, милый!.. Ну что говоришь! Пройдёт, как всё проходит. До свадьбы заживёт. Подумай, родной… Двадцать три орудия! Двадцать три турецких пушечки забрал наш полк! Это же, голуба, уже история, и беспримерная! Пятнадцать взял наш 2-й батальон и восемь 3-му досталось. Это, друг, не шутки… Я сейчас из Паша-Махале. Там собрался наш полк. Начальник дивизии, генерал Дандевиль, подъехал к нам. Сияет… По щекам – слёзы… Скинул фуражку и говорит: «Здравствуйте, молодцы… Поздравляю вас с победою! Орудия таскаете, как дрова!..» Хо-хо-хо! Как дрова!.. Ведь это ты, милый! Это мы все… Как ответили ему наши… Это же надо слышать!.. Гром небесный, а не ответ! Семь дней похода, без днёвок, с переходами по 25 – 30 вёрст, орудия на себе тащили, в мороз, а потом в распутицу, по горам, – не чудо ли богатыри? Вот что такое наш русский солдат! Я, брат, просто без ума влюблён в полк!..
– И я, милый, тоже… Мне как-то и рана теперь не так уже тяжка. Ты зачем сюда приехал к нам?
– Узнать про раненых, поздравить их с такою победою, рассказать про всё…
– А много наших ранено?
– Да, брат, такие дела даром не делаются. Подпоручик Орловский, царствие ему небесное, убит.
– Славный был мальчик.
– Орлёнок! Подпоручики Бурмейстер и Ясиновский очень тяжело ранены… Брун, Гедлунд, штабс-капитан Полторацкий, ты… Убитых наших собрали 63, раненых 153, кое-кто и замёрз. Подсчитали процент – офицеров 47, солдат 23 процента потерь. Офицерское вышло дело!.. Шли впереди… А как Суликовский-то крикнул: «Считай орудия!» Мороз по коже… И радость! Ну, конечно, – будет ему за то Георгий, уже пишут представление. Да ещё не нашего полка, знаешь, тот стрелок, что к нашей пятой роте привязался, как полковая собака. Странный такой. От генерала Гурко для связи был прислан. Молодчина, говорят, и сабли не вынул, с кулаками на пушку бросился… Алёша рассказывал… Ногу ему турок отрубил… Молодчина… вот я его ищу…
– Я здесь, – отозвался Болотнев.
Офицер смутился.
– Ну, как вы? – спросил он. – Милый, вы простите… Я не знал… Я так по-простецки, по-товарищески. Вам, может быть, больно это слышать…
– Ничего… Прошло… Ноги-то, конечно, нет… Не вернёшь… Не вырастет новая… А жаль! Я вот лежал и думал, отчего нога не растёт, как ноготь, что ли? А ведь – не вырастет… А?
– Пройдёт, дорогой… Привыкнете… Ко всему человек привыкает… Вы героем были, князь… Вас тоже к кресту представить приказано… Для чего только нелёгкая понесла вас с пятою ротою в самое пекло? Сидели бы при штабе… Мне Нарбут говорил, и Алёша вас отговаривал. Эх, милый, ну да прошлого не воротишь!.. Дай вам Бог! До свидания, Сахновский. Скачу назад… Идём на Адрианополь. Ведь это что же? Конец войне. Сулеймановы войска в полном расстройстве… Бегут!.. Козьими тропами пробираются к Чёрному морю. Казаки Скобелева-первого с Митрофаном Грековым что-то поболее 30 пушек захватили – вот оно как пошло!.. Таскаете, как дрова!.. Хо-хо-хо!..
Офицер повернулся к князю Болотневу, и тот увидел у него на боку большую флягу в потемневшем жёлтом кожаном футляре.
– Поручик, – слабым голосом сказал Болотнев. – Это что у вас… во фляге… водка?..
– Коньяк, милый… И неплохой. Мне в штабе Дандевиля дали.
– Угостите меня немножко…
– Пейте, голуба, сколько хотите.
Болотнев сделал два глотка и сказал тихо и печально:
– У меня нога отрублена. Раз и навсегда… Не вырастет… Так можно ещё глоточек?
– Пейте хоть весь, – сказал поручик. В голосе его послышались слёзы.
– Спасибо, поручик… Ах, как хорошо!.. Славно – хорошо. Я люблю это… мысли проясняет… Бегут мысли, как зайцы на облаве… И хорошо… Спасибо.
Князь протянул руку с флягой, но ослабевшие пальцы не удержали, и фляга упала в снег.
Князь закрыл глаза и забылся в пьяном сне.
XXXVДни раненых и больных свивались в длинную и однообразную вереницу. Время шло, и незаметно, как-то вдруг наступила весна, пришло тепло, потом стало и жарко, и вот уже июнь на исходе – поспели фрукты: урюк, чёрная слива, абрикосы, груши, дыни, и появился первый золотистый, янтарный виноград. Греки носили фрукты в корзинах к госпиталю и продавали раненым.
У деревни Амбарли был расположен госпиталь для выздоравливающих. Повыше, на горе, над деревней, стоял лагерем лейб-гвардии Литовский полк.
В деревне – узкие, кривые улочки, часто стоят каменные дома. Чадно пахнет пригорелым бараньим жиром, ладанным дымком, кипарисом и розовым маслом. На улицах возятся черномазые неопрятные дети, кричит привязанный осёл, и женщина в тёмной чадре задумчиво и печально смотрит большими глазами сквозь прорези чадры на бродящих по улице солдат.
Над деревней, поближе к лагерю, есть каменный уступ, как бы природный балкон над морем. На нём лежат мраморные глыбы. Сюда, особенно под вечер, когда повеет прохладой, собираются выздоравливающие из госпиталя. Они садятся на камни и долго, часами смотрят вдаль.
Сказочная, невероятная, несказанная красота кругом. Вот оно – синее море! Море – океан детских сказок. И на нём – Царьград – тоже город-сказка, знакомый с детских лет.
Константинополь внизу, как на ладони… Он лепится по кручам перламутрового россыпью домов, золотых куполов, иглами минаретов, прихотливо прорезанный морскими заливами. Море за ним, подальше вглубь, такого синего цвета, что просто не верится, что вода прозрачная. Кажется, нальёшь в стакан – и она будет, как на медном купоросе настоянная. В извилине залива Золотой Рог – вода мутно-зелёная – малахитовая. Эта игра прозрачных красок, белые гребешки волн, то и дело вспыхивающие по морской дали, так чарующе прекрасны, что нельзя вдосталь налюбоваться на них.
По заливу и проливу снуют каюки, белеют паруса и взблёскивают вынимаемые из воды мокрые вёсла. Недвижно стоят корабли в паутине снастей, и чёрный дым идёт из высокой трубы парохода…
По другую сторону пролива в сизой дымке, точно написанные акварелью с гуашью, розовеют оранжевые горы азиатского берега. Оливковые рощи прилепились к ним голубовато-зелёными нежными пятнами. Дома Стамбула кажутся пёстрыми камушками. Вправо синий простор Мраморного моря, и на нём, в лёгкой дымке тумана, в белой рамке прибоя, видны розовые с зелёным Принцевы острова.
Князь Болотнев и Алёша сидели на длинном желтоватом куске мрамора. Болотнев был в больничном белье и лёгком офицерском плаще, накинутом на плечи. Левая нога была у него забинтована большим бинтом ниже колена и торчала круглой культяпкой. От бинта шёл прелый, пресный запах заживающей раны. Алёша только что оправился от тифа. Его свелые, льняные волосы, так красиво вившиеся на Балканах, были коротко острижены и блестели золотистым блеском на исхудавшей розовой шее.
– Князь, если сказать, если осознать, что всё это, что мы видим теперь перед собою, вся эта несказанная красота – н а ш а… Нами завоёванная. Русская… Тогда всё можно простить и забыть, – говорит Алёша. Его голос звучит неровно и глухо. Он волнуется. – И мёртвых, и страдающих оправдать… И всё, что мы пережили на Балканах… И ту страшную ночь, когда мы брали пушки… Всё будет ясно и всё оправдано… Кровь пролита недаром… Всё это – н а ш е!..
Алёша помолчал, вздохнул и с неизбывной тоской сказал:
– Князь, почему мы не вошли победителями в Константинополь?
– Не знаю, Алёша, не знаю…
– Князь… Как мы тогда шли!.. После Филиппополя… Вас не было с нами. Вас увезли… Январь… Оттепель… Снег тает. Совсем весна… Лужи блестят на солнце, и повсюду радость победы. Я шёл с полком по шоссе… По сторонам лежали трупы убитых турок и болгар… Резня была… Конские трупы, обломки повозок, домашняя утварь… Ужас!.. Весь ужас войны был перед нами!.. Но если вся эта здешняя красота – наша, ужас войны оправдан, всё прощено и забыто… Мы уничтожили армию Сулеймана. Семь дней мы шли среди трупов. На привале негде стать – всюду тела… И запах!.. Мы ночевали среди разлагающихся трупов… Днём – жара нестерпимая – жажда охватывала нас. По канавам вдоль шоссе – вода… Подойдёшь напиться – там трупы, нечистоты, кровь – вонь… Солдаты пили эту воду – нельзя было их удержать. Я думаю, там и начался этот ужасный тиф, что косит теперь нашу армию. 16 января мы подошли к Адрианополю. Шёл дождь. Резкий, холодный ветер прохватывал нас насквозь. Мы входили в город вечером. Темно… Грязь непролазная, войска растоптали улицы. Кое-где тускло светятся окна. Куда ни приткнёмся, везде грязь, теснота, всё забито людьми, бежавшими из сёл. Мы стояли за рекою Марицею, в предместье, у громадного каменного моста очень древней постройки. Была объявлена днёвка. Нам было приказано заняться исправлением мундирной одежды… Мы поняли – для входа в Константинополь! 19 января – уже вечер наступал – слышим, за рекою гремит – «ура!». Вспыхнет в одном квартале, перекинется на другой, смолкнет на несколько мгновений и снова загремит. Потом совсем близко, тут же за рекой, оркестр заиграл гимн. Мы послали узнать, что случилось? Оказалось, что приехали турецкие уполномоченные для переговоров о мире, с ними кавасы привезли золотое перо и чернильницу. Великий князь главнокомандующий лично объявил о заключении перемирия… Князь, почему мы раньше не вошли в Константинополь?.. С победной музыкой, с барабанным боем, с лихими песнями?
– Не знаю, Алёша. Не знаю…
– 24 января нас собрали и перед полком читали приказ о заключении перемирия. Бурная радость, новые бешеные крики «ура!»… Люди целовались друг с другом, как на Светлый праздник. Но это продолжалось недолго. Вскоре наступило раздумье и какая-то неопределённая тоска. Точно что-то было незакончено, недоделано… Вспомнились замёрзшие на Балканах, вспомнились убитые под Карагачем, раненые, и как-то… Князь, будто стыдно стало за свою радость. Прошло так четыре дня в какой-то неопределённости, в этом раздумье о том, так ли всё это хорошо вышло? 28 января получаем приказ генерал-адъютанта Гурко – назавтра наша 3-я гвардейская пехотная дивизия выступает к Константинополю. Дивизия была построена на большом дворе громадных турецких казарм. Мы почистились, как только могли. Обновили жёлтые околыши фуражек, переменили канты, нашили на наши старые, обожжённые огнём костров шинели новые петлицы. А как начистили манерки[200]200
Походные металлические фляжки.
[Закрыть] – золотом горели!.. И… выправка! Такой в Варшаве, на парадах, не бывало. Приехал шеф полка великий князь Николай Николаевич младший. Его высочество благодарил полк за Филиппополь. Вызвал вперёд офицеров. «Ваше дело, 4 января, – сказал нам великий князь, – под Карагачем было чисто офицерское… Беспримерное, славное, молодецкое… Государь император приказал вас благодарить. Примите же и моё поздравление, а также и мою благодарность…» Были вызваны капитаны Никитин и Нарбут. Великий князь обнял их и навесил им Георгиевские кресты. Потом повернулся к полку и скомандовал: «На плечо!.. шай на кра-ул!» Показал рукой на георгиевских наших кавалеров и сказал: «Поздравляю вас, «литовцы», с георгиевскими кавалерами!..» Потом мы взяли «к ноге». Командир полка спросил: «Прикажете вести?» «Да, ведите», – сказал великий князь. Мы взяли «ружья вольно» и справа, по отделениям, тронулись из казарм. Наш оркестр грянул наш Литовский марш. На улицах турки смотрели на нас. Мы шли лихо. Все – и турки тоже – знали – идём в Константинополь!.. В тот день дошли до Хавса, 30-го были в Алопли… 11 февраля достигли Силиври., Я шёл на фланге пятой роты и под марш декламировал: «Бог нам дал луну чужую с храмов Божиих сорвать… На земле, где чтут пророка, скласть Христовы алтари… И тогда… к звезде… Востока…»
Голова Алёши упала на руки, Алёша зарыдал.
– Ну, полноте, Алёша, – сказал, придерживая Алёшу за плечи, Болотнев, – успокойтесь…
– В тифу, в бреду, – сквозь тихие всхлипывания продолжал Алёша, – мне всё виделись страшные видения… Мои предки наступали на меня, требовали отчёта… Весь наш род был военный, офицерский. Князь, в 1814 году наша гвардия возвращалась из Парижа!.. Наш полк стоял на rue de Babylone, на левом берегу Сены… При Елизавете наша армия возвращалась из Берлина! Наши полки были в Милане, в Вене! И с какими солдатами! Нам сдавали пьяниц, воров, преступников – розгами, шпицрутенами, казнями мы создавали солдата – чудо-богатыря!.. Теперь с нами – лучший цвет народа русского!.. Наши чудо-богатыри орлами перелетели через Дунай и Балканские горы… Наши деды побеждали величайших полководцев мира – Карла XII, Фридриха Великого, Наполеона, – и теперь с нашим прекрасным солдатом, сломив сопротивление Османа и Сулеймана, мы не вошли в Константинополь!.. П о ч е м у?..
– Не знаю… Не знаю…
Алёша посмотрел на Болотнева сухими воспалёнными глазами и с горечью сказал:
– Народ не простит этого государю… Вы, князь, только говорите, что не знаете, почему мы не вошли во взятый нами, по существу, Константинополь. Нет… Вы знаете, как знаю я, как знает каждый самый последний солдат нестроевой роты… А н г л и я н е п о з в о л и л а !.. Дип-пло-мат-ты вмешались!.. И государь сдался. Перед дипломатами. С такими солдатами – нам бояться Англии? О!.. Какую ненависть к себе в эти дни посеяла в русских сердцах Англия… Нет, не простит наш народ государю этого унижения… Английский ж и д – Биконсфилд – жирным пальцем остановил полёт наших орлов к Босфору и Дарданеллам… Жид!.. Понимаете вы – жид!.. Вы знаете, князь, – вот эти часы, когда я сижу здесь и смотрю на эту исключительную красоту, расстилающуюся передо мною, – это тяжёлые часы. Очень тяжёлые, жуткие часы. Если русский гений смог из топи финских болот, из бедных сосновых и берёзовых приневских лесов создать «парадиз земной», – что создал бы он здесь!.. И вот – нельзя. Английский жид не позволяет…
По узкой, усыпанной пёстрыми камушками крутой тропинке поднимался от деревни безрукий солдат. Болотнев показал на него глазами Алёше, и тот сказал:
– Вот и Куликов.
– Здравия желаю, ваше сиятельство. Здравия желаю, ваше благородие, – сказал солдат. – Разрешите присесть? Что нового, не слыхать ли чего? Солдатики вот сказали, будто великий князь главнокомандующий на яхте прибывал в Константинополь, был у султана – кофей изволил пить. Что же это – значит заместо войны дружба какая с нехристями, с мучителями христианского рода?..
– Садись, Куликов, – сказал Алёша.
Солдат левой рукой неловко достал папиросу и вложил её в рот. Алёша помог ему закурить.
– Вы, ваше сиятельство, без ножки остались, я, видите, без правой руки вчистую увольняюсь, как полный инвалид, негож больше для государевой службы, от их благородия одна тень осталась, вот оно, как обернулась-то нам война!.. Чистые слёзы!.. Домой приду… Куда я без руки-то годен? И пастуху рука нужна. Разве в город заместо чучела поставит благодетель какой – ворон пугать… В деревне тоже понимают… Поди, спросят нас: «Ну а Царьград? Что же это ты руку потерял, а Царьград не взял?.. Пороха, что ль, не хватило?» Чего я им на это скажу?.. Англичанка – скажу – нагадила…
– Откуда ты это взял, Куликов?
– Я, ваше благородие, народ видаю. В деревне грек один сказывал. Он в Одессе бывал, по-русскому чисто говорит. Я ему говорю: вот великий князь у султана был – сговаривался, каким манером в Константинополь войти. Для того и войска перевели в Сан-Стефану. А грек мне отвечает: «Нельзя этого… Англичанка не позволит. Ейный флот в Вардамелах[201]201
Дарданеллах.
[Закрыть] стоит…» Вот она, штука-то какая выходит… Я и то вспомнил, отец мне рассказывал, в Севастополе, когда война была, тоже англичанка нам пакостила. Сколько горя, сколько слёз через неё… А нельзя, ваше сиятельство, чтобы всем народом навалиться на неё да и пришить к одному месту, чтобы и не трепыхалась?..
– Не знаю, Куликов, не знаю.
– Не знаете, ваше сиятельство… А я вот гляжу: красив Константинополь-то… Вот как красив! Имя тоже гордое, красивое… А не наш… Что же, ваше сиятельство, значит, вся эта суета-то, через Балканы шли, люди мёрзли, под Плевной народа, сказывают, положили не приведи Бог сколько, орудия мы ночью брали – всё это, выходит, по-напрасному. Всё, значит, для неё, для англичанки?.. Неладно это господа придумали. И домой неохота ехать. Что я там без руки-то делать буду? Домой… Поделись в полку ребята, пообшились, страсть как работали, чтобы в Константинополь идти. Заместо того солдатики сказывали – в Сан-Стефане, Каликрате, Эрекли сапёры пристаня строют для посадки на пароходы… Значит, и всё ни к чему. Ни ваши, ни наши страдания и муки мученские. Англичанки испугались…
Куликов встал, приложился левой рукой к фуражке, поклонился и сказал:
– Прощенья прошу, если растревожил я вас, ваше сиятельство… Тошно у меня на душе от всего этого. Русский я… И обида мне через ту англичанку большая.
Куликов пошёл вниз. Поднялся за ним и князь:
– Идёмте потихоньку, Алёша. Сыро становится. Вам нехорошо сыро. Вы вот и вовсе побледнели опять.
– Это, князь, не от сырости, и правда, растревожил меня Куликов. Глас народа – глас Божий… Хороший солдат был… Позвольте, я вам помогу, вам трудно спускаться.
– Сами-то, Алёша, вы шатаетесь… Обопрусь на вас, а вы, как тростинка хлипкая.
– Ничего, я окрепну… Я думаю, князь, народ тогда государя любит, когда победы, слава, Париж, Берлин, когда красота и сказка кругом царя, величие духа… Смелость… Гордость… дерзновение. Тогда и муки страшные, и голод, и самые казни ему простят… А вот как станут говорить – англичанки испугался… Нехорошо это, князь, будет… Ах, как нехорошо…
– Не знаю, Алёша, не знаю…
Помогая друг другу, они спустились к самому морю и стали на берегу, где на круглую, пёструю, блестящую гальку набегала синяя волна.
– Алёша, вот вы всё меня спрашивали, позвольте и мне вас спросить, – тихо сказал Болотнев. – Вы, Алёша, – святой человек… Водки не пьёте… Женщин, поди, не знаете…
Розовый румянец побежал по бледным щекам Алёши, и ещё красивее стало его нежное лицо.
– Простите, Алёша, это очень деликатное… Я приметил, что вы Евангелие каждый день читаете.
– Это мне моя мама в поход дала. А вы разве не читаете?
– В корпусе слушал батюшкины уроки, да всё позабыл. Я ведь ни во что не верю, Алёша… Я философам верил… социалистам… А не Христу… А вот теперь хочу вас, Христова, спросить об одном. Если человек обещал… Не то чтобы слово дал, а просто обещал не видеться, не писать, не говорить с девушкой, которую тот, кому обещано, считал своей невестой, и тот, кому обещано… Я это несвязно говорю, да вы понимаете меня?
– Я вас понимаю, князь.
– Так вот, тот, кому обещано, умер… Убит… То можно или нет нарушить слово? Как, по-вашему? По Евангелию?
– В Евангелии сказано – по смерти ни жениться, ни разводиться не будут. Там совсем другая жизнь. Значит – можно. Вы что же, князь, сами хотите жениться?
– А нет, Алёша, – с живостью ответил Болотнев. – Что вы! Куда мне? Без ноги-то!
– Если человек взаправду любит, то он искалеченного ещё больше полюбит, – тихо сказал Алёша.
– Жалость?.. Нет, Алёша, мне жалости не нужно. Это очень тяжело, когда человека жалеют. Тут совсем другое. Та девушка – особая девушка, и я боюсь, что она погибнет. И вот я думал, что, может быть, если я стану подле неё, буду усовещивать её, говорить с нею – она одумается… Да… Вот и всё… Ну да это пустяки… Может быть, я и ошибаюсь. Сколько раз в моей жизни я ошибался.
Сзади них солнце спускалось к горам. Нестерпимым пожарным блеском загорелись, заиграли стёкла домов Стамбула – будто там, в домах пылал огонь. Потом огни погасли, и прозрачный, лиловый сумрак, нежный и глубокий, стал покрывать фиолетовые азиатские горы. Над головами Алёши и князя барабанщик ударил повестку к заре. Тихо плескалось темневшее с каждым мгновением море, шевелило мелкую гальку, катило её к берегу, а потом с лёгким скрежетом уносило в глубину…