Текст книги "Александр II"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 45 страниц)
Война!.. Война!.. Она висела в воздухе! Казалось, это страшное слово звучало в великопостном перезвоне колоколов, слышалось в чирикании воробьёв.
В Пассаже, на Невском, в галерее восковых фигур были выставлены турецкие зверства: были изображены из воска болгары, привязанные к деревьям, под ними горели костры. Фольговые огоньки костров блистали, восковые ноги болгар обуглены, на лицах – нестерпимая мука. Зрители стояли у столбиков с малиновыми шнурами, вздыхали и говорили шёпотом. У двери висела кружка «для добровольцев в Сербии». Сыпались в неё медные пятаки и трёшницы, серебряные двугривенные и пятиалтынные.
На Николаевском вокзале ежедневно кого-то провожали в действующую армию.
Порфирий и Афанасий уехали. Генерал благословил сына и внука иконами.
– Вернётесь, Бог даст, – сказал он, – без всякой войны. Государь знает: on ne saurait jamais entierement aneantir les resultats de la guerre[152]152
Никогда нельзя уничтожить совсем последствий войны (фр.).
[Закрыть]. Сто раз подумает. Своей империей рискует… Он это понимает.
Вера одна осталась при дедушке.
Газеты, «общественное мнение» требовали войны.
Всё это Вера переживала болезненно. Она осторожно расспрашивала деда о тех войнах, в которых тот участвовал. Она с трепетом слушала его рассказы о тысячах убитых, о раненых, умирающих на поле без помощи, о голоде и жажде, о героизме русского офицера и солдата.
Она думала: «Тут не один случайно убившийся матрос – несчастный случай, воля Божия, тут предумышленное убийство, массовое истребление ближних».
Было страшно. Ночью вдруг проснётся Вера и долго лежит, устремив глаза в угол, где перед образом Казанской Божией Матери в синем стекле мигает лампада, затепленная горничной. Сама Вера уже не возжигала лампады. Крошечное семя сомнения, неверия, материализма, посеянное в её сердце князем Болотневым и теми книгами, которые она читала, разрасталось громадным деревом.
Вера смотрела в сумрак спальни на игру теней на золотом окладе и Лике Пречистой и думала:
«Война недопустима с христианской точки зрения, недопустима и с точки зрения социализма, зовущего к общему миру, свободе, равенству и братству».
Вера читала Достоевского и слышала, как про него говорили: «Пророк… провидец… знаток человеческой души… сам много перестрадал и знает до дна душу русского человека». Вера знала биографию Достоевского, слышала о деле петрашевцев, о том, как замешанный в этом деле Достоевский был приговорён к смертной казни и прощён уже на эшафоте. Знала, что он отбывал каторжные работы в Сибири. Она читала «Записки из мёртвого дома» и, читая, сознавала, что человек, так много переживший и повидавший, может знать больше других людей.
Вере казалось, что Достоевский должен непременно осудить войну, что он должен быть единомышленником тех студентов и курсисток, которые митинговали на Казанской площади, что он, так много сам страдавший, должен всею душою понять, что такое война, и что он укрепит всё то, что продумала Вера в долгие молодые бессонные ночи, когда так мучительны думы и так хочется на кого-нибудь опереться, кем-нибудь подтвердить продуманное и выношенное.
Но перед Верой встал сейчас же вопрос: как пойдёт она к совершенно незнакомому, «не представленному ей» человеку? Как пойдёт к чужому мужчине – она, девушка? После долгих размышлений она пришла к выводу, что писатель, которого она столько раз читала и перечитывала, стал для неё как бы знакомым, что она всё это объяснит, что он человек немолодой, поймёт и не осудит её. Вера думала: «А если бы я была курсисткой? Перовская, наверное, пошла бы». Колебания и сомнения продолжались долго, наконец Вера решилась.
Было то предвесеннее время в Петербурге, когда основной лёд на Неве уже прошёл, снег лежал только по окраинам, где его не сгребали и не вывозили, а в центре гремят железными шинами колёса дрожек по обнажённой мостовой, звенят ручьи стекающей по трубам в кадки воды с крыш, уже местами обнажённых, без снега, когда у водопойных колод особенно ароматно пахнет растоптанным лошадьми сеном и громко воркуют голуби, а извозчичьи лошади стоят в блестящих завитках ещё зимней шерсти и мотают головами с навешенными на них торбами, разбрасывая овёс, словно чтобы нарочно дать подкормиться голубям и звонко кричащим воробьям; когда на деревьях садов и скверов уже нет инея, но ветки набухли внутренними соками и нет-нет проглянет сквозь лёгкие тучи клочок голубого неба и ярко заблестит на мокрой мостовой солнце – и станет тогда всё по-весеннему радостно.
Вера шла, бойко постукивая каблуками, направляясь по Владимирскому проспекту в Кузнечный переулок – к Достоевскому. Она поднялась на четвёртый этаж скучного и тёмного доходного дома[153]153
Дома, где квартиры сдаются внаём.
[Закрыть] и позвонила в колокольчик на пружине.
За дверью послышался тяжёлый кашель, звякнул откладываемый крюк, и дверь медленно открылась. Отворил её сам писатель.
– Простите, Фёдор Михайлович, – сказала робко Вера, – могу я попросить у вас несколько минут времени?
– По делам редакции? – стоя в дверях, сказал Достоевский.
– Нет… По личному, очень важному делу.
Достоевский внимательно из сумрака прихожей вгляделся в смущённое, порозовевшее лицо Веры, окинул взглядом её скромный, но дорогой костюм, попятился назад и приглашая рукою войти, сказал:
– Тогда пожалуйте ко мне, в кабинет.
Несмотря на то что день был светлый, солнечный, в кабинете Фёдора Михайловича было сумрачно. Единственное окно с двойными рамами, выходившее на тенистый петербургский двор, было мутно и запыленно. Между рамами, в вате с пёстрыми шерстинками, были вдвинуты стаканчики с ржавой водой. Большой стол стоял боком к окну. Он был завален рукописями и длинными полосами корректурных гранок. На полу лежали перевязанные верёвками высокие стопки книг «Дневника писателя». Против стола был книжный шкаф, два кресла и широкий диван, обитый потёртым коричневым репсом[154]154
Репс (англ. reps) – хлопчатобумажная или шёлковая ткань, у которой лицевая сторона и изнанка покрыты рубчиками, образующимися из-за значительно меньшей толщины и большей плотности нитей в основе, чем в утке. Используют для пошива одежды и обуви, а также как декоративный материал.
[Закрыть]. На круглом столе подле дивана – графин с водой и два гранёных стакана. Керосиновая лампа под зелёным картонным абажуром стояла на письменном столе. Всё это мелькнуло, как в тумане, перед глазами смущённой Веры, но запомнилось навсегда.
Писательская бедность, большой, тяжёлый, одинокий труд, борьба с врагами, завистниками и ненавистниками, временами, вероятно, томящая усталость и мучительная болезнь, казалось, смотрели из этой скромной обстановки.
– Я к вашим услугам, сударыня, – сказал Достоевский, подвинув кресло Вере, и сам тяжело опустился в широкое кресло у письменного стола.
Вера молча смотрела на сухое, измождённое лицо писателя. Из-под низко опущенных над глазными впадинами тонких прямых бровей сосредоточенно и умно глядели тёмные, ушедшие в себя глаза. Они напомнили Вере другие глаза. Вот так же пристально, бывало, смотрел на неё духовник в институте, когда, трепетная и верующая, смущённая и пристыженная, стояла она за ширмами, на клиросе, и готовилась каяться в своих детских грехах. Фёдор Михайлович не духовник, не священник, святости сана нет на нём, и Вера пришла к нему не с грехами и покаянием, но с вопросами и сомнениями.
– Так в чём же дело? Садитесь, пожалуйста, – повторил Достоевский. – Я вас слушаю.
– Простите, пожалуйста, – сказала Вера и замолчала.
В кабинете было жарко, и Вера расстегнула кофточку и сняла с шеи шарфик. Потом решилась и начала говорить то, что давно в бессонные ночи придумала сказать:
– Это очень бесцеремонно и неумно с моей стороны. Вы же меня совсем не знаете… Но мне так трудно все эти дни. Всё это время я боролась с собою… У меня столько сомнений… Мои дядя и троюродный брат уехали на войну… Кругом люди едут на войну… Но ведь война – это ужас! Война – это умышленное убийство! – с отчаянием почти прокричала Вера. – И как совместить это с правдой, о которой вы так много и так сильно писали… Я ищу и хочу знать эту правду. И я слышала, что и народ русский ищет и верит в правду. Как же поймёт народ войну? Как? Что скажет он, когда г о н я т его на войну…
– Он и д ё т на войну, – тихо вставил в страстную речь Веры Достоевский.
– Идёт, – как бы не веря своим ушам, повторила Вера. – Идёт… Но разве он понимает, зачем он идёт?.. Убивать!.. Славяне… Славянский вопрос? Доступно это его пониманию? Я понимаю, мой дядя, он это знает – он это изучал… Но народ?.. Они, мужики то есть, они, я знаю, и газет не читают…
– Да, конечно, – серьёзно и вдумчиво начал Достоевский, – про славян и славянский вопрос народ наш в массе своей ничего не знает. Может быть, один кто-нибудь на много сотен тысяч, деревенский грамотей или побывавший в городе человек слыхал, что есть там какие-то сербы, черногорцы, болгары, единоверцы наши… Но весь народ-то наш, почти весь, или в чрезвычайном большинстве, слышал и знает, что есть православные христиане под игом Магометовым, что они страдают и мучаются… Что самые святые для нас, христиан, места – Иерусалим, Афон – принадлежат иноверцам. Ведь столько паломников ежегодно со всей святой Руси идёт поклониться гробу Господню. Ну и приносят оттуда вести о том, как мучительно тяжело там православным… Вот эти-то самые муки от иноверцев, эта несправедливость, эта неправда и известна народу… Вот почему так охотно жертвуют все – и простые и знатные – на добровольцев.
– Да… Добровольцы… Это другое… Но вы знаете, что война уже объявлена…
– Конечно, знаю… Но ведь это, сударыня, война, ещё неслыханная никогда… Да было ли когда-нибудь, чтобы война начиналась не для того, чтобы отнять жизнь и свободу, поработить народ, а напротив – за слабых и угнетённых, для того, чтобы им дать и жизнь и свободу. Эта неслыханная в мире цель войны для верующих в Христа – утвердила веру в них… а для холодной, материалистической Европы явилась большим соблазном. И Европа нам не поверила. Она возмутилась, назвала нашу войну коварством… И испугалась… И пугает Европу не то, что война может усилить Россию, но то, что Россия способна на такое благородство, на какое Европа не способна. Предприниматъ что-нибудь не для прямой своей выгоды материалистической Европе кажется столь непривычным, столь вышедшим из международных обычаев, что поступок России принимается Европой как варварство отставшей и непросвещённой нации, способной на низость и глупость затеять в наш век что-то вроде прежде бывших в тёмные века крестовых походов. Так перевернулись понятия, что Европе это кажется безнравственным и угрожающим её будто бы великой цивилизации.
– Это говорите вы, Фёдор Михайлович, и я вас понимаю вполне, но как поймёт всё это народ?
– Характерной чертой русского народа является искание правды и беспокойство о ней… С этого, кажется, мы и начали нашу беседу с вами. И наш народ теперь именно и обеспокоен нравственно. Обеспокоен судьбою тех несчастных, кто страдает от турок.
– Да, – тихо сказала Вера… – Всё это ясно… Но как совместить это с тем, что сказано: «не убий»?.. Там насилие. На него ответить насилием ещё большим!.. Вот где, мне кажется, лежит зло войны. Война – это страшный бич.
– Не всегда война бич!.. Иногда война – спасение.
– Как же это может быть?..
– Всё зависит от цели войны. В нынешнем случае – какая великодушная цель! Освобождение угнетённых!.. Идея войны бескорыстна и свята!
– Ужас!..
– Да, верно – ужас… Но и гроза – ужас. Валит деревья, молнией сжигает дома… Но и очищает воздух. Эта война тоже очистит воздух от скопившихся миазмов. Она излечит наши души, прогонит позорную трусость и лень. Эта война укрепит слабых сознанием нашего самопожертвования. Дух всего русского народа, а с ним и освобождённого славянства подымется и воспарит от сознания солидарности и общего единения, составляющих то, что мы называем нацией!.. Ведь, сударыня, нет ничего выше сознания исполненного долга!.. А когда притом долг в хорошем, святом деле – что выше и лучше этого?!
Не того ожидала Вера от писателя Достоевского, пророка, провидца, читавшего в душах людей, самого так много страдавшего. Она встала и сказала, протягивая руку:
– Благодарю вас… И простите, что обеспокоила вас и отняла ваше время… Вас, верно, часто так беспокоят… Прощайте.
Достоевский провожал Веру. Он поднял вверх тяжёлый, тугой крюк входной двери. Когда Вера уже была на лестнице, пронизанной золотыми лучами солнца, игравшими перламутровыми пылинками, Достоевский вышел за Верой на площадку и, осиянный солнцем, сказал глубоко, сильно и проникновенно:
– Помните слова Христа: «Больше сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя…» Тут – это… В полной мере-с… В полной-с!..
Вера остановилась. Она одной рукой держалась за перила лестницы и повернулась лицом к писателю. Серебром горели волосы, тонкая бородка шевелилась на груди. Глаза смотрели остро и строго… «Пророк», – подумала Вера.
– Выходит, – с вызовом, гордо вскинув голову, сказала Вера, – жить по Евангелию?..
– Как же иначе-то!.. – твёрдо сказал Достоевский, – Иного пути нет-с!.. На нём истина!..
Он попятился назад, скрылся в тень. Медленно, шурша обивочной клеёнкой по каменным плитам, замкнулась дверь. Было слышно, как крепко щёлкнул закладываемый крюк.
Точно отгораживался писатель от сумасбродной девицы.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
IПорфирий ехал в действующую армию. Так его и провожали – на войну!.. Графиня Лиля служила в часовне Христа Спасителя на Петербургской стороне напутственный молебен. Даже скептически смотревший на войну отец благословил Порфирия образом, а приехал Порфирий в Кишинёв и никакой войны, никакой действующей армии не нашёл.
Был март. Стоял мороз и была колоть[155]155
Мёрзлая грязь на дороге.
[Закрыть]. Небо было синее и солнце по-южному яркое, но не греющее. Ледяной ветер шумел в высоких голых раинах[156]156
Ракита, тополь.
[Закрыть] улицы-бульвара. Мороз хватал за нос и за уши. Фаэтон то катился по накатанной колее, то погромыхивал и покряхтывал на замёрзших колеях недавно здесь бывшей ужасающей грязи. Со двора казарм Житомирского полка неслись крики команд.
– К церемониальному маршу… поротно, на двухвзводные дистанции…
Полк готовился не к войне, но к параду. Люди, несмотря на мороз, в чёрных мундирах и скатках, в кепи, топтались, покачиваясь «на месте». Блистали на солнце трёхгранные штыки тяжёлых ружей Крнка[157]157
Крнка Сильвестр (1825 – 1903), Крнка Карел (1858 – 1926) – отец и сын, чешские оружейники, изобретатели особого патрона и капсулы, бумажной гильзы, применённых в ружьях собственной конструкции в 1877 г., также изобретатели магазина для автоматической подачи патрона (1883).
[Закрыть], взятых отвесно «на плечо». Молодой офицер, стоя лицом к роте и отбивая носками шаг, кричал звонким голосом:
– Тринадцатая р-р-рота-та… Пр-ря-а-а…
Офицер так долго тянул команду, что Порфирий успел проехать казарму, и уже вдогонку ему донёсся мерный хруст поступи и весёлые звуки марша «Радецкого».
«Пожалуй, и правда, – подумал Порфирий, – «туда и обратно»… Медали такие… Шутники петербургские!.. Сербам прикажут сидеть смирно, а нас всех вернуть обратно. Вот и всё, в угоду масонам Англии и Австрии».
Торжественное настроение, бывшее в пути по железной дороге, – ехал на войну полковник Генерального штаба – начинало падать.
В гостинице свободных номеров не оказалось. Гостиница была занята под штаб, и расторопный писарь, со светлыми пуговицами на чёрном мундире и алым воротником, с писарскою вежливостью просил Порфирия пожаловать в штабную комнату, где помещаются все господа.
В штабной Порфирий застал обычный кавардак военного постоя – и много знакомых. Гарновский заключил Порфирия в объятия, маленький, худощавый, стройный Паренсов, приятель по недавним варшавским манёврам, крепко сжал руку Порфирия и, глядя в глаза добрыми серыми глазами, спросил:
– А письма от жены и дочери привезли?..
– Привёз, привёз, Пётр Дмитриевич, – сказал Порфирий.
Высокий капитан Генерального штаба Лоренц – так представил его Порфирию Гарновский, собрался было застегнуть расстёгнутый мундир, да раздумал. Большой и толстый незнакомый полковник, разводивший на блюдечке кармин и синюю прусскую[158]158
Краска.
[Закрыть], отложил в сторону кисточку и внимательно посмотрел на приезжего.
– Неужели не встречались?.. Я, кажется, вас знаю. Ну, конечно, встречались… Вы – Разгильдяев, я – Сахановский… Помните, лет пять тому назад мы с вами колышки вбивали на военном поле под Красным Селом для жалонёров[159]159
Солдаты, расставленные на учении или параде для обозначения линии построения и движения войск.
[Закрыть]?
– Да, позвольте… Вы тогда были…
– Худой и стройный… Да… да… Видите, как развезло… Чистый боров, – засмеялся толстяк. – И ничем не остановишь. Не знаю, как и на лошадь взбираться буду.
Сизые струи табачного дыма носились в воздухе. Кроме двух гостиничных постелей стояли ещё две походные койки. Посредине комнаты были сдвинуты ломберные столы и на них разложены карты. По картам розовыми и голубыми красками намечались какие-то районы. Тут же стояли гранёные стаканы с чаем, лежали трубки, краски, кисти. В плохо проветренной комнате пахло ночлегом, табаком, сапогами – пахло солдатом.
Вопрос о помещении для Порфирия разрешился просто.
– Ставь свою койку сюда! – кричал Гарновский. – Денщика твоего на довольствие зачислим, и живи… Паренсов завтра уезжает в командировку в Румынию, занимай его место.
– Но позвольте, господа, скажите мне… Всё-таки?.. – Порфирий одним глазом заглянул в карты. – Где сосредоточивается Дунайская армия?..
– Секрет, – сказал Гарновский.
И сейчас же по всем углам комнаты бывшие здесь колонновожатые закричали:
– Секрет! Секрет!!! Секрет!!!
– Ты Левицкого, Казимира, знаешь?..
– С бородой лопатой, под кронпринца Фридриха?!
– Ну, да, Казимира Васильевича?..
– Мы его «воно» прозвали.
– Ну, видал… В Главном штабе…
– Так вот – его о чём ни спроси – «воно» отвечает: «секрет»… А он генерал-квартирмейстер армии и заместитель Непокойчицкого, который с великим князем находится в Одессе.
– Но я вижу, вы тут расчерчиваете какие-то квартирные районы.
– А помнишь, когда мы были в Академии, Зейферт нас заставлял штрихи тянуть, модели срисовывать… Чтобы занять нас… Нервы после экзаменов успокоить. Вот и здесь Казимир придумал: раздаст нам расчертить районы расположения частей корпуса Радецкого. Мы расчертим…
Говорившего Гарновского перебил Сахановский:
– А «воно» придёт и говорит: «Я, знаете, ночь не спал, всё передумал. Передвиньте-ка квартирный район на двадцать вёрст к востоку в том же направлении».
– Но, однако… Где же будем переправляться через Дунай?..
– Секрет!..
– Секрет!..
– Секрет!.. Секрет!.. Секрет!..
– Да я сам понимаю, что секрет, да не от нас же, кто должен эту переправу подготовить.
– Секрет!.. Секрет!.. Секрет!..
– А вы спросите жидочков от компании Грегера и Горвица – так они всё вам скажут. Вся Румыния полна ими, – сказал капитан Лоренц.
– Ну, хорошо… но война-то, наконец, будет или нет? Вот в Петербурге говорят, что мы обратно поедем. Там и медаль такую придумали: на Станиславской ленте с надписью «Туда и обратно».
– Остряки, – сказал Сахановский, – они готовы надо всем смеяться.
– Война, конечно, будет, – серьёзно сказал Паренсов. – Как же можно отменить войну? Мобилизация произведена. Сколько десятков тысяч казаков поднято. Они должны были собраться, коней купить – чистое разорение. Их жёны пошли батрачками служить. Как же вернуть их домой без подвига, без славы, без награды, без какой-то там добычи? Засмеют дома. Смута по стране пойдёт. Чего вернулись? Турок испугались… Чего не бывало никогда… Вам с бабами воевать! Государь всё это, конечно, учитывает… Но вот так прямо объявить войну – ему что-то или кто-то мешает…
– Ох уж эта иностранная – весьма странная политика, – проворчал Порфирий. – Что же я тут буду делать?..
– А то же самое, что делаем и мы. Чертить районы, сегодня одни, завтра другие.
– Побудешь, милый мой, в «диспонибельных», как и мы.
– Просись у «паши» в начальники штаба. Дивизия собрана, а штаба ещё нет.
– И какая дивизия, подумай!..
– Дикая!..
– Гулёвая!! Только война начнётся – пойдёт в самую глубь Турции гулять по тылам…
– Какие полки!.. Один Терск-Горский конно-иррегулярный чего стоит!.. Ингуши и осетины, никогда никакому военному строю не обучавшиеся. Почище башибузуков будут.
– Эти, брат, рэзать будут – ай-люли малина!.. Только держись.
– И кто командует-то, – сказал Паренсов. – Скобелев, слыхал?..
– Как, разве Скобелев приехал из Ферганской области? Когда я уезжал из Петербурга, я только слышал, говорили, что он просится в действующую армию.
– Да не тот Скобелев, а п а ш а!.. Отец того, знаменитого, что халатников бил. Генерал-лейтенант Дмитрий Иванович. Вот сегодня здесь ему штаб обед устраивает. Увидишь его и просись, не прогадаешь, – сказал Гарновский.
– Ну что, господа, – сказал Паренсов, – человек прямо с поезда. Затуркали совсем Порфирия Афиногеновича. Вы вот что, устраивайтесь на моём месте. Вот вам и койка.
– Гей, люди!.. – басом крикнул Сахановский, – тащите, черти, чаю полковнику, вещи его тащите сюда. Устраивайтесь, полковник, в тесноте, да не в обиде!..