444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Сахаров » Варяго-Русский вопрос в историографии » Текст книги (страница 24)
Варяго-Русский вопрос в историографии
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 01:40

Текст книги "Варяго-Русский вопрос в историографии"


Автор книги: Андрей Сахаров


Соавторы: Лидия Грот,Сергей Азбелев,Аполлон Кузьмин,Михаил Брайчевский,Владимир Мошин,Вячеслав Фомин,Д. Талис

Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 26 страниц]

В-четвертых, Байер и Шлецер, хотя и имели университетское образование, но это образование не могло им дать, несмотря на все уверения в обратном сторонников норманской теории, никакой «специальной исторической подготовки» по причине ее отсутствия в программах западноевропейских университетов. На богословских факультетах, на которых они учились и где подготовили соответствующие диссертации (Байер по теме «О словах Христа: или, или, лима, савафхани», Шлецер – «О жизни Бога»), можно было ознакомиться лишь с библейской историей, причем, как об этом вспоминал Шлецер, только в ее «главных событиях». Ибо иные периоды мировой истории не интересовали тогдашних ученых мужей. «Припомним, – отмечал П.Н. Милюков, – что даже средневековая история считалась недостаточно достойным сюжетом для исторической науки того времени, знавшей только свои origines да своих классиков. Ученый, который вздумал бы заниматься более близкими временами, рисковал уронить свою ученую репутацию. Тогдашняя наука, создававшаяся на толковании классической древности, не имела и приемов для этих иных времен и иного характера источников». В связи с чем, заострял ранее внимание К.Н. Бестужев-Рюмин, «всеобщей истории, можно сказать, не существовало дотоле в преподавании. Отсутствие критики, отсутствие общих взглядов было еще чрезвычайно чувствительно в Германии тогда как в других странах уже начиналось иное понятие об истории... Германия же жила средневековыми компендиумами».

И университеты XVIII в. – это не классические университеты XIX-XX вв., и в них давали типичное для той эпохи эрудитское образование. Так, Шлецер по окончанию богословского факультета Виттенбергского университета год слушал лекции по филологическим и естественным наукам в Геттингенском университете, где увлекся, благодаря И.Д.Михаэлису, филологической критикой библейских текстов (гордо говоря впоследствии, что «я вырос на филологии...») и где решил посвятить себя «для религии и библейской филологии...». Некоторое время спустя он в том же университете еще два с половиной года изучал очень большое число дисциплин, в том числе медицину (по которой получил ученую степень), химию, ботанику, анатомию, зоологию, метафизику, математику, этику, политику, статистику, юриспруденцию. И с каким багажом знаний собственно русской истории прибыл Шлецер в наше Отечество, видно из его слов, что до отъезда в Россию он два с половиной месяца «усиленно изучал» ее и что в середине XVIII в. Российское государство было «terra incognita, или, что еще хуже, описывалось совершенно ложно недовольными». В данном случае показательны и слова предисловия французского издания «Древней Российской истории» (1769) Ломоносова, где специально выделено, что в ней речь идет о народе, о котором до сих пор мало известно: «Отдаленность времени и мест, незнание языков, недостаток материалов наложили на то, что печаталось о России, такой густой мрак, что невозможно было отличить правду от лжи...».

Шлецер оказался на берегах Невы в ноябре 1761 г. по приглашению Миллера для обучения его сыновей и для помощи «в ученых трудах», точнее, ему отводилась роль корректора в издаваемых историографом «Sammlung russischer Geschichte» (до Миллера, кстати, были доведены, сообщает П.П. Пекарский, «неблагоприятные отзывы о нраве Шлецера...», но тот «пренебрег этим предупреждением»). Под влиянием Миллера, в доме которого он прожил семь месяцев, Шлецер мало-помалу начал проявлять интерес к русской истории и в мае 1762 г. был назначен адъюнктом истории Академии наук. А в июне 1764 г. он, после долгих колебаний отказавшись от университетской мечты связать научные интересы с религией и библейской филологией, выразил желание заняться разработкой истории России. И уже через полгода, в январе 1765 г. Шлецер лишь по воле Екатерины II и, как и в случае с Миллером в 1730 г., в обход мнения академиков стал профессором истории Академии наук. Вместе с тем ему была дарована неслыханная тогда привилегия – предоставлять свои работы императрице или тому, кому она поручит их рассмотрение, минуя, в нарушение всех правил, Академическую Канцелярию и Конференцию, «от чего, – как отмечал тогда Ломоносов, – нигде ни единый академик, ни самый ученый и славный, не бывал свободен»[43].

В-пятых, своим образованием Ломоносов ни в чем не уступал ни Байеру, ни Шлецеру, ни тем более Миллеру. За пять лет (1731-1735) он на родине блестяще освоил практически всю программу обучения в Славяно-греко-латинской академии (прохождение ее полного курса было рассчитано на 13 лет, а обучение было разделено на восемь классов, в один год он закончил три класса), где по собственному почину занялся изучением русской и мировой истории. «К счастью Ломоносова, – говорил академик Я.К.Грот, – классическое учение Спасских школ поставило его на твердую почву европейской цивилизации: оно положило свою печать на всю его умственную деятельность, отразилось на его ясном и правильном мышлении, на оконченное™ всех трудов его». А с января по сентябрь 1736 г. он был студентом Петербургской Академии наук. Затем в 1736-1739 гг. студент Ломоносов прошел «университетскую школу» одного из лучших европейских университетов того времени – Марбургского, открытого в 1527 г., где слушал лекции на философском и медицинском факультетах. И прошел эту «университетскую школу» настолько успешно, что заслужил по ее окончанию в июле 1739 г. высочайшую похвалу своего учителя, «мирового мудреца», как его называли в XVIII в., преемника великого Е.В. Лейбница, выдающегося немецкого философа и специалиста в области физико-математических наук Х.Вольфа. И признанный европейский авторитет, который, по точным словам С.В.Перевезенцева, «страстной русской натуре Ломоносова... привил черты немецкой основательности» и которого он боготворил всю свою жизнь и считал его «своим благодетелем и учителем», отмечал, что «молодой человек с прекрасными способностями, Михаил Ломоносов со времени своего прибытия в Марбург прилежно посещал мои лекции математики и философии, а преимущественно физики и с особенною любовью старался приобретать основательные познания. Нисколько не сомневаюсь, что если он с таким же прилежанием будет продолжать свои занятия, то он со временем, по возвращению в отечество, может принести пользу государству, чего от души и желаю» (во время учебы Ломоносова в университете Вольф, отмечал М.И.Сухомлинов, преподавал около шестнадцати предметов: «всеобщую математику, алгебру, астрономию, физику, оптику, механику, военную и гражданскую архитектуру, логику, метафизику, нравственную философию, политику, естественное право, народное право, географию и хронологию, и объяснял сочинение Гуго Гроция о праве войны и мира»).

На медицинском факультете Ломоносов слушал преимущественно лекции по химии и получил звание «кандидата медицины» («благороднейший юноша, – подчеркивал профессор химии Ю.Г.Дуйзинг, – любитель философии, Ломоносов, посещал лекции химии с неутомимым прилежанием и большим успехом»), К универсальному образованию Ломоносова следует прибавить два года его обучения (1739-1741) у профессора И.Ф.Генкеля во Фрейбурге металлургии и горному делу (Ломоносов в Германии, помимо основательной работы над обязательными дисциплинами – математикой, механикой, химией, физикой, философией, рисованием, немецким и французским языками и пр. – самостоятельно совершенствовал познания в риторике, занимался теоретическим изучением западноевропейской литературы, практической работой над стихотворными переводами, писал стихи, создал труд по теории русского стихосложения, знакомился с зарубежными исследованиями по русской истории и др.).

Не уступал он немецким ученым и в знании иностранных языков, т. к. прекрасно владел латинским и древнегреческим языками, что позволяло ему напрямую работать с источниками, большинство из которых еще не было переведено на русский язык (как свидетельствует его современник, историк и академик И.Э.Фишер, он знал латинский язык «несравненно лучше Миллера», а сын А.Л. Шлецера и его первый биограф Х.Шлецер называл Ломоносова «первым латинистом не в одной только России»). В той же мере наш гений владел немецким (причем несколькими его наречиями) и французским языками, благодаря чему всегда был в курсе всех новейших достижений европейской исторической науки. Сверх того Ломоносов, как он сам констатировал, «довольно знает все провинциальные диалекты здешней империи... разумея притом польский и другие с российским сродные языки». А в «Российской грамматике» им приведены примеры из латинского, греческого, немецкого (и древненемецкого), французского, английского, итальянского, не уточненных азиатских, абиссинского, китайского, еврейского, турецкого, персидского, из иероглифического письма древних египтян.

Вместе с тем Ломоносов в середине XVIII в., т.е. в момент становления в России истории как науки и выработки методов познания прошлого, обладал очень важным преимуществом перед Байером и Шлецером, ибо был выдающимся естественником, не имевшим себе равных в Европе. И каждодневная многолетняя практика самого тщательного и тончайшего анализа в точных науках, прежде всего химии, физике, астрономии, математике, выработала у него принцип, который он предельно четко изложил в заметках по физике в начале 1740-х гг.: «Я не признаю никакого измышления и никакой гипотезы, какой бы вероятной она ни казалась, без точных доказательств, подчиняясь правилам, руководящим рассуждениями»[44].

И неукоснительное руководство этим принципом вело Ломоносова к многочисленным открытиям в совершенно разных сферах, обогатившим отечественную и мировую науку, позволяло ему видеть и понимать то, что было не под силу другим. Так, например, прохождение Венеры по солнечному диску 26 мая 1761 г. в Европе и Азии наблюдали 112 астрономов. Но только Ломоносов, следя за этим явлением из своей простенькой домашней обсерватории, установил, наблюдая сквозь «весьма не густо копченое стекло» в небольшую трубу, что «планета Венера окружена знатною воздушною атмосферою, таковою (лишь бы не большею), какова обливается около нашего шара земного». Появление светового ободка вокруг диска Венеры, частично находящегося на диске Солнца, зафиксировали в своих записях многие наблюдатели, но только Ломоносов дал ему верное толкование (П.П. Пекарский поясняет, что «спустя тридцать лет, после небольшой полемики между Шретером и В.Гершелем, эти знаменитые астрономы согласились в существовании атмосферы около Венеры, что еще позже подтвердил Араго»), И дал потому, что обладал феноменальным качеством универсального исследователя, который очень точно сформулировал великий математик Л.Эйлер в письме к нему от 19 марта 1754 г.: «Я всегда изумлялся Вашему счастливому дарованию, выдающемуся в различных научных областях».

В отношении же его «Российской грамматики», над которой он трудился почти десять лет (при этом неустанно работая во многих других научных отраслях и там достигая ошеломляющих результатов) и на которой выросло несколько поколений русских людей (с 1755 до 1855 г. вышло 15 ее изданий) и даже многие из иностранцев (была переведена на немецкий, французский, греческий языки), академик филолог Я.К. Грот подчеркивал в позапрошлом веке, что «русские вправе гордиться появлением у себя, в середине XVIII столетия, такой грамматики, которая не только выдерживает сравнение с однородными трудами за то же время у других народов, давно опередивших Россию на поприще науки, но и обнаруживает в авторе удивительное понимание начала языковедения», и что ему – «богатырю мысли и знания» – мы обязаны образованием «русской письменной речи. Он первый определил грамматический строй и лексический состав языка».

Созданные до Ломоносова грамматики, объяснял соотечественникам П.А.Лавровский в год столетия со дня смерти гения России, имели отношение лишь к церковнославянскому языку и «составлялись рабски по образцам греческих и латинских, со всеми непонятными для нас их терминами и вовсе лишними правилами и определениями», что его грамматика далеко опережала труды «ученых западноевропейских, не исключая глубокомысленных немцев, которым обязана бытием и современная наука языкознания. Не откуда, следовательно, было заимствовать Ломоносову...», и что своими даже лучшими учебниками «мы кое в чем только пополняем Ломоносова, оставляя основные положения в том же виде». Важно выслушать и ту оценку, которую дал сам Ломоносов своей грамматике: «Меня хотя другие мои главные дела воспящают от словесных наук, однако, видя, что никто не принимается, я хотя не совершу, однако начну, что будет другим после меня легче делать».

А его знаменитый «Краткий Российский летописец», которым Ломоносов, по характеристике Лавровского, создал «остов русской истории», на основе которого другим, естественно, было «легче делать» труды по русской истории, был настолько востребован российским обществом, что в кратчайший срок – с июня 1760 по апрель 1761 г., т.е. всего за 10 месяцев – он вышел тремя изданиями и невероятно огромным для того времени тиражом – более 6 тысяч экземпляров. Но и этого тиража так остро не хватало, что «Краткий Российский летописец» переписывали от руки (и эти списки дошли до наших дней; такой невероятный интерес к своему труду в нашей истории познает затем лишь только, наверное, Н.М. Карамзин). Довольно быстро с ним познакомилась и заграница: в 1765, 1767, 1771 гг. книга выходит на немецком, в 1767 г. на английском языках.

Во многих направлениях нашей науки Ломоносов был не только лидером. Он «составитель первого русского общедоступного руководства по теории художественной прозы, революционер в теории и практики стиха, основоположник живой поныне системы русского стихосложения, отец русской научной терминологии...» (до Ломоносова, приводил С.М.Соловьев примеры, названия научных трудов, издаваемых Академией наук, в русском переводе звучали так: «О силах телу подвиженному вданных и о мере их», «О вцелоприложениях равнения разнственных»). Гений Ломоносова «озарил полночь... и целым веком, – указывал А.А.Бестужев (Марлинский), – двинул вперед словесность нашу. – Русский язык обязан ему правилами, стихотворство и красноречие – формами, тот и другие – образами». Но Ломоносов еще и основывал эти направления, т. е. новые науки, например, физическую химию и экономическую географию[45].

Как точно сказал в 1765 г. друг Ломоносова академик Яков фон Штелин в конспекте похвального слова покойному: «Исполнен страсти к науке; стремление к открытиям». Причем в этом стремлении Ломоносов практически не имел предшественников и ему приходилось пролагать, как говорил в 1921 г. академик В.А. Стеклов в отношении всеобъемлющего таланта этого «умственного великана», опередившего «свой век более, чем на сто лет...», «новые пути почти во всех областях точных наук», при этом стремясь «охватить и выполнить сразу громадное количество задач, часто не совместимых друг с другом». Можно только поражаться, изумлялся наш выдающийся математик, зная по себе, что есть такое научный труд, «каким образом успевал один человек в одно и то же время совершать такую массу самой разнообразной работы», при этом «с какой глубиной почти пророческого дара проникал он в сущность каждого вопроса, который возникал в его всеобъемлющем уме»[46].

И этот «умственный великан», руководствуясь вышеназванным принципом и в своих многолетних занятиях историей и также всеобъемлюще проникая в сущность ее явлений, и здесь сделал важнейшие открытия, принятые отечественной и зарубежной историографией: о равенстве народов перед историей («Большая одних древность не отъемлет славы у других, которых имя позже в свете распространилось. Деяния древних греков не помрачают римских, как римские не могут унизить тех, которые по долгом времени приняли начало своея славы.... Не время, но великие дела приносят преимущество»), об отсутствии «чистых» народов и сложном их составе («Ибо ни о едином языке утвердить невозможно, чтобы он с начала стоял сам собою без всякого примешения. Большую часть оных видим военными неспокойствами, преселениями и странствованиями в таком между собой сплетении, что рассмотреть почти невозможно, коему народу дать вящее преимущество»), о «величестве и древности» славян, о скифах и сарматах как древних обитателях России, о сложном этническом составе скифов, о складывании русской народности на полиэтничной основе (путем соединения «старобытных в России обитателей» славян и чуди), об участии славян в Великом переселении народов и падении Западно-Римской империи, о родстве венгров и чуди («сильная земля Венгерская хотя от здешних чудских областей отделена великими славенскими государствами, то есть Россиею и Польшею, однако не должно сомневаться о единоплеменстве ее жителей с чудью, рассудив одно только сходство их языка с чудскими диалектами», в чем сами венгры, не мешает заметить, убедились только столетие спустя), о прибытии Рюрика в Ладогу, о высоком уровне развития русской культуры («Немало имеем свидетельств, что в России толь великой тьмы невежества не было, какую представляют многие внешние писатели»), о ненадежности «иностранных писателей» при изучении истории России, т.к. они имеют «грубые погрешности», и др.

Установил Ломоносов и факты отрицательного свойства, показывающие полнейшую научную несостоятельность норманской теории: отсутствие следов руси в Скандинавии, отсутствие сведений о Рюрике в скандинавских источниках, отсутствие скандинавских названий в древнерусской топонимике, включая названия днепровских порогов, отсутствие скандинавских слов в русском языке (если бы русь была скандинавской, то, правомерно резюмировал ученый в ходе дискуссии, «должен бы российский язык иметь в себе великое множество слов скандинавских». Так татары, пояснял он, демонстрируя в 1749 г. высокий уровень знания истории России и владения сравнительным методом, «хотя никогда в российских городах столицы не имели... но токмо посылали баскак или сборщиков, однако и поныне имеем мы в своем языке великое множество слов татарских. Посему быть не может, чтоб варяги-русь не имели языка славенского и говорили бы по-скандинавски, однако бы, преселившись к нам, не учинили знатной в славенском языке перемены»), что имена наших первых князей, которые Байер, «последуя своей фантазии», «перевертывал весьма смешным и непозволительным образом, чтобы из них сделать имена скандинавские», не имеют на скандинавском языке «никакого знаменования» и что вообще сами по себе имена не указывают на язык их носителей. В целом, как заключал Ломоносов в третьем отзыве на речь Миллера в марте 1750 г., что, «конечно, он не может найти в скандинавских памятниках никаких следов того, что он выдвигает».

Вместе с тем историк Ломоносов отмечал, опираясь на источники, давнее присутствие руси на юге Восточной Европы, где «российский народ был за многое время до Рурика», связь руси с роксоланами, существование Неманской Руси, откуда пришли к восточным славянам варяги-русы, широкое значение термина «варяги» (варягами «назывались народы, живущие по берегам Варяжского моря»), что в Сказании о призвании варягов летописец выделяет русь из числа других варяжских, т. е. западноевропейских народов, при этом не смешивая ее со скандинавами, акцентировал внимание на факте поклонения варяжских князей славянским божествам и объяснял Миллеру, настаивавшему на их скандинавском происхождении (а этой мысли он остался верным до конца жизни), славянскую природу названий Холмогор и Изборска, отмечая при этом простейший способ превращения им всего русского в скандинавское: «Весьма смешна перемена города Изборска на Иссабург...». Он также указал в самом начале своего первого отзыва на речь Миллера (16 сентября 1749), а этот принцип норманисты нарушают постоянно, что надо обосновывать не только утверждения, но и отрицания: «Правда, что и в наших летописях не без вымыслов меж правдою, как то у всех древних народов история сперва баснословна, однако правды с баснями вместе выбрасывать не должно, утверждаясь только на одних догадках». А во втором замечании на речь (октябрь-ноябрь 1749) Ломоносов сформулировал, в контексте разговора своего видения происхождения руси, ключевой принцип беспристрастности, который также игнорируется сторонниками норманской теории: «ибо хотя он (Миллер. – В.Ф.) происхождение россиян от роксолан и отвергает, однако ежели он прямым путем идет, то должно ему все противной стороны доводы на среду поставить и потом опровергнуть»[47].

В этом же плане весьма показательны заключения С.М.Соловьева и В.О.Ключевского, не признававших, в силу своих норманистских заблуждений, Ломоносова как историка, но вместе с тем отмечавших его вклад в историческую науку. Так, Соловьев констатировал, что в той части «Древней Российской истории», где разбираются источники, «иногда блестит во всей силе великий талант Ломоносова, и он выводит заключения, которые наука после долгих трудов повторяет почти слово в слово в наше время», что «читатель поражается блистательным по тогдашним средствам науки решением некоторых частных приготовительных вопросов», например, о славянах и чуди, как древних обитателях «в России», о дружинном составе «народов, являющихся в начале средних веков», о глубокой древности славян («народы от имен не начинаются, но имена народам даются»), восторгался его «превосходным замечанием о составлении народов». И, ставя ему в особую заслугу то, что он заметил дружинный состав варягов и тем самым показал отсутствие этническое содержание в термине «варяги», наш выдающийся историк вслед за Ломоносовым под варягами понимал не какой-то конкретный народ, а европейские дружины, «составленные из людей, волею или неволею покинувших свое отечество и принужденных искать счастья на морях или в странах чуждых», «сбродную шайку искателей приключений».

Ключевский в свою очередь говорил, что «его критический очерк в некоторых частях и до сих пор не утратил своего значения», что «в отдельных местах, где требовалась догадка, ум, Ломоносов иногда высказывал блестящие идеи, которые имеют значение и теперь. Такова его мысль о смешанном составе славянских племен, его мысль о том, что история народа обыкновенно начинается раньше, чем становится общеизвестным его имя». А в «Курсе русской истории» ученый развивает идею Ломоносова, правда, не называя его имени, что русский народ образовался «из смеси элементов славянского и финского с преобладанием первого». Не мешает заметить, что в трактате выдающегося представителя немецкого Просвещения XVIII в. И.Г. Гердера «Идеи к философии истории человечества» имеется раздел «Славянские народы», в котором, как заметил в 1988 г. А.С.Мыльников, «можно найти почти текстуальные совпадения» с высказыванием Ломоносова о славянах, содержащимся в его «Древней Российской истории» (Мыльников добавляет, что этот раздел «получил в конце XVIII – начале XIX в. заметное распространение в славянских землях и сыграл важную роль в выработке национально-патриотических концепций у чехов, словаков и южных славян. Одним из пропагандистов взгляда Гердера был Й.Добровский»)[48].

Исторические интересы Ломоносова, как известно, не ограничивались лишь далеким прошлым. Его «Древняя Российская история», заканчивающаяся временем смерти Ярослава Мудрого, имела, как утверждают историки, продолжение и была доведена до 1452 года. Им создан, как полагают, с участием А.И.Богданова, «Краткий Российский летописец», по точной оценке П.А.Лавровского, «остов русской истории», где дана история России от первых известий о славянах до Петра I включительно, «с указанием важнейших событий и с приложением родословной Рюриковичей и Романовых до Елизаветы». Ломоносов очень много занимался эпохой и личностью Петра I, стрелецкими бунтами. В 1757 г. он написал, по просьбе И.И.Шувалова, примечания на рукопись «История Российской империи при Петре Великом» (первые восемь глав) Ф.-М.А.Вольтера, где исправил «многочисленные ошибки и неточности текста», и все эти поправки были приняты европейской знаменитостью. Так, по его настоянию французский мыслитель переработал и расширил раздел «Описание России», полностью переделал главу о стрелецких бунтах, воспользовавшись присланным Ломоносовым «Описанием стрелецких бунтов и правления царевны Софьи», во многих случаях «почти дословно» воспроизводя последнее в своей «Истории». Его же руке принадлежат «Сокращенное описание самозванцев» и «Сокращение о житии государей и царей Михаила, Алексея и Федора», судьба которых до сих пор неизвестна, и которые он также готовил для Вольтера[49] (не лишним будет отметить, что к примечаниям Миллера к своему труду, который делал их также по просьбе Шувалова, философ отнесся крайне отрицательно, незаслуженно бросив в большом раздражении, что «я бы желал этому человеку побольше ума...»[50]).

Наконец, не было никакой «университетской школы» у В.Н. Татищева, как не было ее и у другого нашего великого историка Н.М. Карамзина, но никто и никогда его в этом, как можно надеяться, не упрекнет. В отсутствии университетского образования не следует упрекать, конечно, и ЕФ.Миллера (П.Н.Милюков особо упирал на отсутствие у него «строгой школы и серьезной ученой подготовки»), ибо его вклад в разработку российской истории несомненен (прежде всего в сборе и систематизации источников) и он, как справедливо сказал в 1835 г. норманист Н.Сазонов, «заслуживает вечную благодарность всех любителей отечественной истории...», а годом позже антинорманист Ю.И.Венелин также совершенно справедливо вел речь о его «обширных» заслугах и что он «заслужил пространного и отличного жизнеописателя»[51].

И вообще, сам факт наличия или отсутствия у кого-то в XVIII в. университетского образования не стоит абсолютизировать. «Замечено, – резюмировал в 1898 г. Н.С.Суворов, – что ни один из выдающихся людей XVIII в., составивших славу Англии, не обучался в университетах...»[52]. Поэтому в разговоре о достижениях наших историков XVIII в., каждый из которых – немец он, или русский – в меру своих сил и возможностей трудился на благо российской науки, надо брать во внимание ни какие-то формальные признаки, все же несущественные для того времени, ибо само время было особенным, как и люди, творившие его и себя, и вместе с тем закладывавшие основы русской исторической науки, а что они достигли на этом поприще и как они добились своих результатов. И установить, с одной стороны, что из этих результатов соответствовало тогдашнему уровню развития научных представлений, а с другой, что из предложенного ими соответствует сегодняшнему уровню развития науки.

Но можно ли такое сделать, деля Байера, Миллера, Шлецера, Татищева, Ломоносова на «своих», т.е. норманистов, и «чужих», т.е. антинорманистов, при этом еще постоянно и искусственно противопоставлять их друг другу, как будто этим и исчерпывается действительный анализ как их творчества, так и сложный процесс развития самой российской исторической науки? Ответ очевиден. И будь, например, Карамзин антинорманистом, то, несомненно, в норманистской литературе много бы нелестного было сказано в его адрес как человека, не прошедшего «университетской школы», и в историографии он бы во многом разделил судьбу Татищева и Ломоносова.

В 2006 г. автор настоящих строк заметил, что вырази Ломоносов поддержку норманизму, «то был бы, как и Байер, Миллер, Шлецер, превозносим в историографии до небес»[53]. Точно также было бы, разумеется, и с Татищевым. Но ни он, ни Ломоносов этого не сделали, т.к. тому противоречили показания источников, которые они прекрасно знали и глубоко понимали. Этим как раз и объясняется тот факт, что сторонники норманской теории Миллер и Шлецер занялись не критикой их антинорманистских воззрений, ибо личный печальный опыт им подсказывал, что в этом направлении они ничего не смогут достичь, а дискредитацией русских ученых как историков. При этом не беря во внимание моральный аспект этого действия и прекрасно понимая, что в таком деле им никакой помехи не будет, т. к. шельмовали тех, кто не мог за себя постоять, ибо Татищев умер в 1750 г., Ломоносов пятнадцатью годами позже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю