Текст книги "Дьявольское кольцо"
Автор книги: Андрей Буровский
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Лева не мог не думать и о том, что его папа был, как-никак, тоже советским торговым работником. Одним из тех, кто получал для армии поток одежды, драгоценных продуктов и еще более драгоценных лекарств и умело направлял его туда, где этот поток мог превратиться… Лева буквально задыхался, вспоминая бронзу, старинные украшения, антикварные, золотые вещи, камушки, которые копил отец. Которые он показывал и ему, Леве, чтобы Лева чувствовал – вот, когда-нибудь все это будет его, Левино…
Тогда Лева почувствовал словно бы приятное покалывание в носу… Как в раннем детстве, когда папа брал его на руки и начинал покачивать и рассказывал Леве сказку перед сном. Сейчас Лев чувствовал, что за каждую красивую, дорогую штучку, за каждый камушек плачено стаканами человеческой крови.
Вспомнилось, как въезжали в новую квартиру: с получением сильно помог дядя Израиль Соломонович. В квартире уже была мебель, на кухне – небольшой запас продуктов, на плите – сваренный суп. Правда, уже прогорклый, старый, его вылили в новенький унитаз. А в ванной на стекле лежали три мыльницы, одна из них – маленькая, детская. А в мыльницах лежали еще крупные обмылки, еще вполне пригодные для дела. Разумеется, это раньше была квартира врагов народа, зверья в человеческом облике, и жалеть их было невозможно. Лева и не жалел. Он тогда увлеченно осваивал новую квартиру, копался во внезапно обретенной библиотеке с томиками Конан Дойля, Кейса, Майн Рида, других буржуазных, идейно неправильных, но увлекательных писателей.
Потребовалось стать взрослым, чтобы задать себе вопрос: а где сейчас эти «враги»? Почему-то взрослый, большой Лева представлял их себе как вот таких, бредущих по обочинам дорог, страшно истощенных, больных, страдающих людей. А себя, свою семью… как семью человека, вечером подсчитавшего… значит. 3000 минус 288… это … порций … килограммов … банок… Считалось, конечно же, в кругу таких же, внимательно следящих, чтобы не обманул, не дал бы меньше причитающегося на их долю. Когда-то, значит, папина порция, папина доля, вытянула на квартиру врага народа.
А в начале октября, когда уже совсем опала листва, Лева получил третий и последний, пожалуй, самый страшный шок. В октябре у него была увольнительная в Москву. В виде исключения, вопреки всем инструкциям. Увольнительная тому, кто сумел подбить танк из противотанкового ружья. Лева сумел, сам себе удивляясь. Лева хотел увидеть то, что у нормальных людей называется малой Родиной. Хотел увидеть арбатские дворики, двухэтажные особнячки в глубине дворов, липовые аллеи на бульварах. Лева хотел увидеть то, за что же он воюет. Лева подсознательно цеплялся хоть за какую-то часть довоенного мира – хоть за что-то, что сделало бы осмысленным все, что он видел на фронте.
Что ж, Лева и увидел по-своему очень благополучный город. По этому городу, по знакомым с детства переулочкам спешило куда-то или просто прогуливалось множество сытых, хорошо одетых людей – и в форме, и в штатском. Людей с совсем не измученными лицами; людей, у которых вовсе не было покрасневших, запавших глаз.
По улицам Москвы бродило множество сверстников Левы – в штатских костюмах, сытых, с холеными лицами. Их дорогие портсигары были набиты сигаретами (а никак не «Беломором» и махоркой) [13]13
Читатель вправе удивиться слову «сигареты». Разве во время войны они в СССР были?! Сигареты ввозились союзниками, но попадали, естественно, не кому попало, а строго определенному контингенту. Поэтому я вполне допускаю, что человек, даже хорошо помнящий эту эпоху, но не входивший в спецконтингент, может быть уверен – сигарет тогда не было!
[Закрыть]. Эти мальчики выходили из машин, повелительно бросая что-то тоже сытым и ухоженным шоферам, совсем не похожим на фронтовых, измученных и истеричных.
Работали кинотеатры, буфеты, и в буфетах было все, включая бутерброды с семгой, с икрой разных видов, шоколад разных сортов и шампанское. Работали магазины, заваленные снедью и товарами.
Девушки… Сколько было их, модно и дорого одетых, с вихляющей походкой, словно бы ноги были разной длины, с бесстыдно подведенными глазами! Девушки смотрели сквозь Леву. Действительно, кто он был на фоне этих властных, находящихся «при деле», явно весьма обеспеченных?
Кстати, в селах и маленьких городках знакомиться было нетрудно. Поставить в вину девушкам с периферии можно было не презрение к солдату – скорее торопливость, доходящую до полного забвения приличий. Воспитанный на Ассоль и Джульетте, Лев Моисеевич прошел, как он наивно думал, все возможное. Потерять уважение к женщинам Льву помешало одно – полная потеря уважения к самому себе.
Вовсю работали и рынки; на них шло вавилонское столпотворение голодных, неухоженных людей, продававших и покупавших какую-то мелочь. Крики нищих, вымаливавших подаяние у почти таких же нищих, как сами. Жирные тетки за прилавками. Беспризорные мальчишки с голодными жестокими глазами. Ухоженные и сытые, приносящие не две помятые банки консервов, а ящик. Не кулек крупы, а приходящий с мешком. Да и несет мешок кто-то другой. Хозяин шествует солидно, трясет упитанными щеками, показывает, куда ставить…
А в стороне держались хорошо одетые, спокойные люди, без товара. О чем-то тихо договариваются… Это – оптовики. Они и держат этот рынок. И цены на нем.
Кто сказал, что Москва испугалась, что она прижалась, боясь германского нашествия? Что ее население всерьез пугает, беспокоит опасность, что спустя несколько недель в город войдут солдаты вермахта?
Москва кипела и бурлила, Москва наживала сто на сто, Москва делала карьеру, Москва пользовалась случаем, Москва вкусно пила и кушала. Как раз было время воспользоваться тем, что во всех ведомствах было много выбывших, а значит, и полно вакантных мест. Что в Москве есть много людей, имеющих право распоряжаться очень… ну очень большим количеством продовольствия, мануфактуры, изделий из железа и одежды. И что существует несравненно больший слой людей, которые не только не имеют совершенно ничего, но не имеют даже и никаких гарантий на сохранение собственных жизней. И потому готовы делать все, что только потребуют от них те, кто имеет право распоряжаться… получается, что всем, даже жизнями.
Дело шло к вечеру, и народ повалил к ресторанам.
– Проходи, служивый… проходи… – пророкотал швейцар – могучий, жирный, вальяжный. Действительно, ну чего этот солдатик встал, как вкопанный, у ресторанного зеркального окна? Встал, вылупился… кто его знает, зачем. Но Лев стоял тихо, не «качал права», не скандалил, неприятностей от него вроде не должно было возникнуть… И швейцар тихо добавил: – Ты сам гляди, – кивок на дверь, – чего тебе там с ними делать?
Действительно, что было делать Леве в зале, где носители интендантских мундиров чокались со штатскими спекулянтами, полуобнимали шлюх, смаковали дорогие вина? Где сталинские соколы высокого полета чокались с иностранными корреспондентами? Где верхушка НКВД прожигала казенные денежки, отлавливая капитулянтов и крамольников? Что делать в этой компании ему и миллионам таких же, как он, от которых и следа не осталось?
Да, ему место в другом мире – в промороженном, загаженном окопе (это ведь товарищи офицеры имеют блиндажи, иногда даже сортиры; солдат живет в окопе, здесь же гадит). Его дело – защищать от нашествия это кипение деловой жизни, это мельтешение важных, знающих свое дело, трясущихся от сытости людей. Его дело – умирать на фронте, спасать ценою своей жизни всю эту мерзость и срам. Быть гумусом, на котором могут взрасти черные рынки, раскормленные шлюхи, вся эта московская жизнь.
Появилось странное желание – не защищать. Мелькнула смутная мысль – армия выходит из окопов, отрывается от противника, уходит за Москву… И по этой улице, по этой толпе, по жирующему на крови сброду идут люди в болотной форме, метут свинцовой метлой – от бедра, из «шмайсеров», аккуратно меняя рожки… Или, может быть, самим пойти?
Лев Моисеевич вяло брел мимо зеркальных витрин, мимо взрывов музыки из распахнувшейся на мгновение двери, мимо теней танцующих пар на мокром осеннем асфальте, мимо мягко шуршащих шинами «эмок». Мимо. Это был не его пир. Это был пир во время его, Левиной, чумы. И здесь он, совершенно неожиданно, встретил своего отца, Моисея Натановича Шепетовского.
Отец выходил из «эмки» вместе с каким-то толстым, громко сопящим интендантом, с широкими, решительными жестами, с громким, уверенным голосом. Отец улыбался нехорошей, заискивающей улыбкой. В разговоре звучало «сахар», «рукавицы», «полушубки». Здесь тоже варились дела. Продолжая устраивать дела, беседуя о поставках, отец прошел чуть ли не вплотную. Его взгляд – пустой, ничего не выражающий – скользнул по Леве. И отец, пропустив интенданта, вошел в ресторан. Наверное, Лева и правда сильно изменился. И семейный пласт жизни соединился со всем остальным. Все, что Лева знал, любил и помнил с малолетства, стало частью того, что он испытал в последние месяцы.
Лев понял до конца – его предали. Предали не только тем, что швырнули в бойню, выгодную совсем другим людям. Не только потому, что он прикрывал собой этот чужой разгул. Даже не только потому, что его смерть была прямо выгодна всем этим, мельтешащим в ресторанах и учреждениях; была скалькулирована и имела четкую цену, и хоть бы он подох побыстрее. Ведь он не очень важен даже для того, чтобы защищать этих, – подохнет он, пригонят других.
Впервые Лева осознал, что Россию завоевали, и что Россией владеют, как не всякий римский гражданин владел рабами. Но еще больше чувствовал себя преданным Лева, потому что все его воспитание, все, рассказанное старшими о мире, было ложью. Мир оказался устроен совсем не так, как ему рассказали дома, в школе, по радио, в комсомоле. Левой воспользовались. Использовали его доверчивость, его готовность принимать мир таким, каким его хотят нарисовать старшие. Его идеализм, его веру в советский строй, его неведение подпольного мира… подпольного – но определяющего все. Пионерская организация, комсомол, интернационал, борьба за идеалы, семья, партия, родина, – вовсе не из этого состояла жизнь. Все это было не основным и не главным. Все это было нужно для обмана таких же, как он, малолетних дураков. Его нашпиговали всеми этими глупостями и скрыли настоящее устройство мира. То страшное, чудовищно жестокое, которое начало обнажаться перед Левой, только когда он попал на фронт. Только после первой же атаки.
Одни, нашпигованные глупостями, жили в мире выдумок и иллюзий. Их дело было умирать. Чтобы их кровью жирели другие – те, кто знал, понимал, чувствовал настоящее устройство мира. Так сказать, правильное. Кто умел устроиться так, чтобы не его кровью жирели, а чтобы он сам жирел. Чтобы не его бросали в топку, а чтобы он бросал и получал свою выгоду с каждого сгоревшего в топке.
Лева не мог не вспомнить, как бешено спорил с отцом. Что ж, отец – из понимающих. Один из тех, кто сумел швырять в топку других – таких, как он, Лев Шепетовский. Не первый из сынов человеческих, Лев не был в силах принять мир таким, каков он есть.
Спастись, подойдя сейчас к отцу? Лева все равно не смог бы жить его жизнью. Он был исторгнут из единственного мира, в котором мог существовать.
И разбитый, психологически отравленный, Лев потащился обратно в часть. Класть свой череп в пирамиду, на которой его отец и брат воздвигнут свое благополучие.
Леве снова повезло – пока он «отдыхал» в Москве, его часть была окончательно разбита, истреблена и была переукомплектована. Лева не только получил еще несколько дней передышки, но и оказался в выгоднейшем положении старослужащего. Того, кто независимо от чина занимает привилегированное положение. Особенно во время войны.
Он вообще был уже обстрелянный, опытный солдат. Лева знал теперь множество вещей, необходимых солдату, чтобы дожить до конца войны. Он знал, что надо носить всегда с собой, и умел это все достать. В голенище у него была ложка, в отвороте гимнастерки – игла с нитками, в другом голенище – трофейный «вальтер», не полагавшийся ему по уставу. Он знал, как надо хранить спички, чтобы они не отсырели. Как сушить портянки и как дренировать окоп, чтобы в нем было хоть немного сухо. Знал, в какой момент безопаснее всего подниматься в атаку.
Среди всего прочего, он знал и множество вещей, которые в нормальном мире – в том числе в нормальной армии нормальной страны – просто не могли существовать. Официально эти вещи и в Красной Армии не существовали, но от их знания прямо зависела жизнь того, кто в Красной Армии находился.
Лева знал, с кем можно, а с кем и о чем нельзя говорить. Он знал, какие вопросы нельзя задавать ни при каких обстоятельствах. Знал, какие приказы нельзя выполнять и что надо для этого делать.
У него было узкое, сухое и недоброе лицо, совсем неподобающее девятнадцатилетнему юноше. Да он и не выглядел на свои девятнадцать. Любой ненаблюдательный человек дал бы ему тридцать лет; наблюдательный – двадцать два – двадцать пять.
Он уже выработал окопную солдатскую философию – нехитрую, злую, звериную.
Согласно этой философии, не имело никакого значения, какие идеалы защищала его сторона, под какие замечательные цели создавалась его армия. Но очень важно поддерживать хорошие отношения со всеми, и одновременно – никого особенно не выделять и ни к кому сильно не привязываться. Приказы надо исполнять и как можно меньше думать о сути приказанного. Но всегда надо искать способ получить что-то и для себя. И никогда не следует высовываться – авось то, что надо, сделаешь не ты, а кто-то другой. Солдат спит – служба идет. И если хочешь дожить до конца войны, следует научиться доставать все, тебе необходимое, и нельзя не упускать случая поспать и поесть. А поскольку мы живем только один раз, не стоит отказывать себе в простеньких окопных удовольствиях – в виде выпивки, женщин или просто хорошей еды. В общем, философия была достаточно близка к уголовно-лагерному – «не бояться, не надеяться, не просить».
Философия поганенькая, чего уж там… Но какова жизнь – таково и ее отражение. Похожие философии начали вырабатывать если не все, то почти все солдаты… если и не всех, то почти всех армий. По крайней мере, всех армий массового призыва; армий, в которые люди приходят не потому, что им хочется, а потому, что они должны отбыть воинскую повинность. А называя вещи своими именами, потому, что у них нет ни достаточных денег, ни удобных обстоятельств, ни достаточно влиятельных родственников.
Но у солдат других армий, да даже и у многих в Красной, все-таки был какой-никакой тыл. В безобразии своей фронтовой жизни они защищали место, из которого пришли. И в которое хотели бы вернуться. Были страна и народ, остававшиеся позади. Было место рождения, дом, поселок, квартал… все, что люди называют малой родиной. Было то, что было в другой жизни, до войны, и куда солдат хотел вернуться.
У Левы вполне определенно не было ничего подобного. К середине октября 1941 года Лева окончательно перестал доверять миру, в котором он жил. И тем людям, которые привели его в мир и учили его жить в этом мире. Его учили жить не в мире, который существует на самом деле, а в том, который они зачем-то выдумали, и приучили таких, как Лева, считать реальностью свои выдумки.
Французских, немецких, британских солдат первых массовых армий учили жить по правилам, которые действительно позволяли им служить в армии, оставаться целыми в боях, оберегаться от опасностей, возвращаться домой и там становиться полезными и уважаемыми членами сообщества.
А при благоприятных условиях эти солдаты могли вернуться домой, добиться жизненного успеха, приобрести престижные профессии, накопить неплохие деньги.
Леву научили выдумкам. Нашпиговали, как колбасу, чепухой, которая не имела никакого отношения к действительности. А попытка жить по этим выдумкам неизбежно должна была быстро привести юношу к смерти.
И этот обман пережить было труднее всего. Даже труднее крушения веры в Советский Союз. Труднее крушения идеалов коммунизма. Труднее понимания того, что трудящиеся других стран (Германии, например) на идеалы коммунизма попросту хотели плевать.
Все эти открытия сливались в одно – мир оказался «не таким». Земля с грохотом взлетала при взрывах, забрасывая Леву пылью, комками, кусками дерна. Мир с грохотом взлетел и развалился, обрушившись на Леву всей тяжестью своей подлости и своего безумия. Отец… Он тоже предатель. Он знал, что на самом деле. Знал и все-таки нашпиговал сына сказочными представлениями о жизни. Что-то говорило Леве, что не может отец отдавать сына в жертву… Что сын имеет право ожидать хотя бы честного отношения к себе.
Часть Левы бросили на север, в район Клина. Куда точно – знать не полагалось. Вроде бы Клин был на север от их части… А может быть, на северо-восток… Лева бы не поручился. А что задавать вопросы нельзя, Лева уже точно знал. По крайней мере, вопросы про расположение и своей части, и всех остальных.
Лева оказался под Клином в самом конце октября, и его часть встала во втором эшелоне. Впереди кто-то бежал в атаку, горел живым, получал страшные раны… А солдаты второго эшелона рыли окопы, ждали – когда истребят первый и очередь дойдет до них. Пока лишь копали… ну зачем вы так?! Копали окопы в уже схваченной морозом, на глазах деревенеющей земле.
Каждое утро начальство говорило, что скоро привезут рукавицы, и каждый раз не привозили. Лева не ждал рукавиц. Он помнил, как в речах папы ясно слышалось – «рукавицы». Значит, рукавиц здесь не будет.
Глупо? Никто не мог бы доказать, что папа Шепетовский спер именно эти рукавицы? Несомненно. Но я не утверждаю, что именно эти. Я только рассказываю, как и о чем думал обманутый, дошедший до последней стадии неверия и отчаяния русско-еврейский мальчик Лев Моисеевич Шепетовский. И только. Так вот, рукавиц он не ждал.
А руки сильно мерзли каждый раз; каждое утро все сильнее, потому что накатывалась зима, уже настоящие морозы, а ведь службу надо было нести и нести… И настал момент, когда на сгибе большого пальца образовалось белое пятнышко, а Лева этого вовремя не заметил. И как бы он потом ни заматывал кисть руки обрывками ветоши, как бы ни прятал руку – пятно расползалось по всей кисти.
Рука воспалялась, болела; появились багрово-черные пятна… Лева пошел в медсанбат – там была уже треть его части, и оставляли в госпитале только тех, кому пора было отрезать пальцы. Остальные? Служить! Служить великой Родине! Служить стране рабочих и крестьян! А Леве пока можно было ничего не отрезать ни на правой, ни на левой руке.
Так руки и гибли – медленно и неуклонно. А рукавиц не было. И полушубков тоже не было. Полушубки должны были привезти… а может быть, и привезли… потому что в них щеголяли офицеры. Но солдатам полушубки не выдали. Не выдали до самого 14 ноября, когда появились первые солдаты из первого эшелона, обмороженные, с одичалыми глазами, почти все раненые.
С бегущими солдатами разбирались особисты, выясняя, не пытались ли они под разными фальшивыми предлогами предать нашу Советскую Родину. Кого-то выявили и расстреляли. Кого-то влили в состав частей второго эшелона. Кому-то повезло – угодил в госпиталь. А нацисты продолжали двигаться вперед, подминая под себя все большие площади земли. На части второго эшелона волной накатывался фронт.
С 12 ноября появились самолеты, начались бомбежки – две-три в день. Лева уже все знал, уже не очень и боялся. А вот новобранцы… Окрестности окопов, сами окопы были залиты жидким дерьмом, и человеческая кровь смешивалась с нечистотами, как в застенках НКВД, гестапо и родственных им учреждений.
Но это еще был не фронт! Самолеты улетали и прилетали, после их ухода можно было сразу же оказать помощь тем, кто еще в ней нуждался, унести уже затихших. Этих затихших сначала складывали штабелями в овраге; предполагалось, что потом стенку оврага подорвут, а сверху поставят красную революционную звезду. И не надо будет тратиться, оттаивать и долбить уже совсем замерзшую, звеневшую, как камень, землю.
В бою руки беречь удавалось еще хуже, чем обычно. А рукавиц и полушубков не привезли. Наверное, папа и тот толстый интендант хорошо на них нажились.
15 ноября впереди, где-то за окутанным изморозью красивым зимним лесом, послышалось пение мощных моторов – шли танки. Далеко, на пределе видимости, разворачивалась германская артиллерия. В зимнем воздухе прекрасно были слышны голоса команд, пение моторов… дико звучало, но вроде бы и пение людей… Было всего восемь часов, очень холодно, тихо и ясно. И провалилась, исчезла словно бы навек тишина, когда разом рванули десятки стволов.
В половине девятого в уши надавила тишина. Было очень хорошо слышно, как в окопах стонут, кричат раненые. А ухо ловило уже пение моторов, человеческий крик. Вчера поле было белое, искристое, покрытое свежевыпавшим снежком. Огромное, до горизонта, увалистое, снежное, такое русское, с детства памятное поле… Сейчас поле было черное, снег лежал только местами, оттеняя развороченное и сожженное. И по этому черному, когда-то снежному полю шли танки, между танками и сзади, под их защитой, – автоматчики.
К десяти часам утра остатки роты отбили третью атаку, и сразу стало видно – четвертой атаки не выдержать.
На восьмиградусном морозе потные руки просто примерзают к металлу. Приходилось дергать, отрывать. Лева старался не смотреть на свои руки – распухшие, чернеющие руки с дергающей, пульсирующей болью.
И еще – Лева смертельно устал. Бессмыслица – опять надо будет отступать… Артобстрел. Опять артобстрел. Накрытие! Лева вдруг почувствовал, что летит, и ощутил страшный удар. К счастью, он упал туда, где снега еще было много. Наверное, удар был очень силен, и он на несколько секунд потерял сознание.
Окоп теперь был в стороне, и Лева явственно видел – в нем не шевелится ничто. Единственное движение создавал дым – места взрывов продолжали дымиться. А совсем близко шли танки. Огромные, раскачивающиеся, они шли по всей равнине, сколько хватало глаз. И в глубине немецкого наступления за танками бежали люди в чужих шинелях, и тоже были совсем близко. Лева явственно слышал крики «Hurra!», смех – и понял, что немцы и правда совсем близко.
Лева еще помнил, как он поворачивался и вставал. Как бежал по лесу – память удержала хуже. Наверное, просто было не до того.
Были у него – «вальтер» в одном сапоге, ложка – в другом. Ах да! Еще иголка с ниткой в воротнике! Лева бежал сколько было сил, просто по снежной целине. Бежал, пока сзади слышались близкие звуки боя. Он не раздумывал, он просто помнил ползущие вдоль окопов танки, на траки намотаны еще живые, еще пульсирующие внутренности. Лева действовал без рассуждения. Бежать по снежной целине, по колено – очень трудно. Этого долго не сможет даже очень сильный, очень тренированный, очень подготовленный человек. Лева не был очень сильным человеком. К тому же он был нравственно измотан, буквально на пределе всех психологических сил. И постепенно он стал не бежать, а довольно медленно идти.
Вокруг был красивый, торжественный лес. Сосновый лес ранней зимы. Зелень припорошенных свежим снегом веток; красно-коричневые, рыжие с серым стволы; все это – на яркой, морозной синеве неба. Пролетела, каркая, ворона. Зацокала белка – уже в серо-дымчатой, зимней шубке. Сыпался снежок – ветер сбрасывал его с верхушек.
Вроде бы Леве было не до того, но он не мог не замечать, какой красивый этот лес. И как ему наплевать на все, что делают люди. Вот здесь, за какие-нибудь несколько километров от боя, здесь безразлично к битве двух систем синело небо; наплевав на все нацизмы и коммунизмы, высились сосны: контрреволюционно перекликались белки, какие-то птицы; идеологически нейтрально сыпался жесткий, твердый снежок.
Где-то в стороне, за соснами, временами доносился гул орудий; там был фронт… Это как будто бы к западу… а возможно и к югу – там тоже стреляют орудия. Над Левой дважды проходили самолеты, тоже с запада на восток.
Лева старался идти на восток – насколько получалось ориентироваться. Может быть, он выйдет к своим и его отправят в госпиталь. Может быть, там найдутся рукавицы… Хотя нет, рукавицы – уже поздно… Лева бросил взгляд на руки и поспешно отвел взгляд. Руки были словно бы стеклянные, серо-голубые и блестящие, и на них было лучше не смотреть. Лева понял, что руки ему отрежут. Отвоевался.
И эта мысль будила в нем многое, но только не ненависть к немецко-фашистским захватчикам и не сожаление, что он больше не сможет защищать завоевания социализма.
По снежной целине Лева шел весь день, до ранней зимней темноты, и невероятно устал. Тем более, что позавтракать до боя он не успел и не ел со вчерашнего вечера, уже почти сутки.
И всю ночь Лева также шел на восток, по той же снежной целине. Стоял ночной сосновый лес, с деревьев сыпался снежок, вызвездило, стоял тихий шорох и шелест.
Еще несколько раз Лева слышал гул самолетов, звуки боя, но слышал вроде с разных направлений.
За ночь он смертельно устал; устал до полного, совершенно скотского отупения. Накатывало так, что уже хотелось сесть, прислониться к стволу, закинуть голову… Лева понимал, что если сядет, то будет сидеть очень долго – скорее всего, до весны. Инстинктивное желание жить заставляло его не садиться.
А утром, в первом сером полусвете, он увидел вроде бы просвет… просвет в кронах сосен; ровный, длинный просвет. Просека! Не успев выйти на просеку, Лева нашел и тропинку – полузасыпанную, узкую, но несомненно именно тропинку, вьющуюся по просеке.
Лева передвигал ноги, больше всего боясь упасть. Но идти после целины было легко, и Лева шел почти час.
Потом вдруг ухо поймало какие-то тупые звуки – одиночные пистолетные и автоматные выстрелы… Там люди! Уже не имело значения, кто…
Скоро стало видно, что просека расширяется, лес раздается и скоро должен кончиться. А там, где лес кончался и проселок выводил из леса, стояли трое, в чужой форме. Видно было, что на дороге лежат несколько трупов в красноармейском. Один немец переворачивал их, искал документы. Двое держали «шмайсеры» наготове, страховали товарища. Впрочем, они что-то делали с оружием… кажется, перезаряжали.
– Aha, noch eine! [14]14
Ага, еще один!
[Закрыть] – сказал немец, и стволы передвинулись в сторону Левы. Черные жерла уперлись ему в живот, готовые плюнуть огнем… Но разве это было важно? Лева шел прямо на немцев. Он понимал, что если побежит, они его тут же убьют. Наверное, убьют и так, но пока он шел, он жил. И ведь неизвестно, что и как… Одна из причин состояла в том, что он смертельно, невероятно устал. Он уже не мог бежать, прятаться, воевать. Он мог лечь в снег и умереть или мог идти вот так, прямо на немцев. Другая причина была в полной безысходности. Обратно в лес было нельзя – просто некуда.
Третья была в том, что Лева все-таки был очень, ну очень молод… Представить себе свою смерть ему все же было трудно. Была подспудная вера, что «как-нибудь»…
Если бы немцы в этот момент не перезаряжали, они убили бы Леву сразу. А так они зарядили и были готовы стрелять, но Лева уже оказался совсем близко. И надо было стрелять, уже видя его лицо и даже глаза. А этого им не хотелось – они были нормальные, добрые, совсем не свирепые мальчики.
Немцы были его ровесники. Еле обученные мальчики, одетые в форму и совсем новые, теплые шинели. Лева не мог осознать, что это – его страшные враги. Он не был в силах их ненавидеть, этих парней с хорошими лицами. После ночи в лесу у него было слишком мало сил. А кроме того… Ну конечно же, он ненавидел немцев, нацистов всеми силами души. Немцев, нацистов, которые пришли в СССР, чтобы восстановить царизм, опять позвать помещиков и капиталистов. Которые были по ту сторону фронта. Которые бомбили с самолетов, обстреливали, давили огнем, не давая высунуть носа. Которые атаковали.
А эти ведь не бомбили и не стреляли. Трое юношей стояли в зимнем лесу. Ну, в форме, ну, вооруженные… Но были они, сразу видно, не обстрелянные, не выученные. Мальчики с хорошими лицами. С тем самым непонятным, «мирным» цветом лица, который Лев заметил у пленных. И с хорошими выражениями лиц. Сразу было видно, что мама хорошо кормила их и не позволяла ни шататься без дела, ни водиться с плохими мальчиками.
И было видно, что они еще не успели стать солдатами, как успел стать он сам. Не было в них жесткости, цинизма, беспощадности – клейма опытного, бывалого солдата.
У двоих были типично немецкие глаза – как светлая эмаль, без выражения. У одного – черные, эмоциональные, горящие…
Один обратился к нему даже с какой-то иронией в голосе: «Еврей? Комиссар? Коммунист?» И повел стволом перед собой.
Лева разлепил почерневшие, распухшие губы.
– Да! Я еврей, но только не комиссар и не коммунист, – вызывающе прокаркал он.
Лева сам удивлялся, но говорить как будто получалось. Один опять повел стволом, впрочем, с явной неохотой. Приклад уже уперся в плечо…
А одновременно другой оглядел Леву, задержал взгляд на руках и схватил первого за плечо.
– Не стреляй! Смотри! Он умрет сам, без нас!
И немец опустил автомат. Другой спросил почти сочувственно:
– Хочешь пить? Хочешь есть? То есть жрать?
Третий нехорошо засмеялся. Кстати, этот третий был как раз с «хорошими», с черными глазами. Первый подошел к Леве, засунул руку в карман Левиной гимнастерки и взял документы.
– Ха! А ведь он правда еврей! Жаль, он должен сейчас умереть!
И немцы заспорили, заговорили между собой. В документах пишут неправду, кто такой Лева – непонятно. Ведет он себя не по-еврейски – видите, воюет. С одной стороны, с калеками они не воюют. С третьей – зачем рейху нужны калеки? Фюрер хотел стирать неполноценных даже высшей расы… Впрочем, ни к чему они и не пришли, просто окончательно стали относиться к Леве как к чему-то неопасному, подлежащему скорее опеке.
Один из немцев стал расспрашивать его, как он оказался в лесу, ведь его часть всю уничтожили вчера. Другие двое стали резать хлеб, клали на него розовую, жирную ветчину. Один протянул бутерброд Леве. Лева не мог взять – пальцы соскальзывали. Он не чувствовал руками бутерброда. Немец засмеялся, сунул ему еду в рот. Дали даже глотнуть кофе, из такого странного сосуда… Немцы называли его «термос». Кофе в нем был совсем горячий, как с печки. Немцы разговаривали с ним, и он почти все понимал. Только иногда появлялись слова, которых он совсем не знал. Например, сказанное о его же части: «Wir kowentriren deine Teil!» [15]15
Мы ковентрировали твою часть!
[Закрыть]
На его вопрос они смеялись, и смеялись как-то очень хорошо. Оказалось, «ковентрировать» – это уничтожить так же, как Ковентри, – сровнять с землей, истребить до последнего человека. Его часть окружили и «ковентрировали». Видно было, что эти немцы – работящие, обходительные ребята и, среди всего прочего, охотно помогают другим. Им было приятнее учить Леву современному немецкому, чем убивать.
Лева понимал, в чем дело. Немцы были совсем молодые. Выходящие из леса шли с оружием; парни приняли бой и уничтожили врага. Совсем другое было убить его – одного, без оружия, с обмороженными, мертвыми руками. И они ждали, когда кто-то прикажет им, а еще лучше – убьет Леву сам, не их руками.