Текст книги "Голем, русская версия"
Автор книги: Андрей Левкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Похоже, мое предположение было верным: судя по невнятности их движений, равно как и полной неприспособленности к боевым действиям нападавших. Они явно обленились и потеряли форму. Малец попеременно поотламывал им руки-ноги – не полностью, понятно, но повыключал из активной жизни. Впрочем, он вел себя деликатно, даже на землю их не стал класть – что не составило бы ему никакого труда. Возможно, он опасался, что у зрителей в руках могла оказаться монтировка, а то и нечто режущее или огнестрельное. Так что он просто доработал до выключения из процесса последнего соперника, после чего возникла тихая пауза – как бы в ожидании дальнейшего.
Дальнейшим, однако, оказался я – отчего-то двинувшийся вперед. Меня тут же обнаружили. Ну а что им, если подумать, какой-то мужик, переходящий ночью улицу? Конечно, чтобы его спросить, где тут продают водку. Известно где, в киоске.
Да, это же была воскресная ночь, так что ребята, похоже, просто догуливали и решили сыграть в какой-нибудь "Бойцовский клуб". Или же парнишка стал в кабаке набиваться к ним в секьюрити, и ему устроили чисто конкретную проверку. Никакого ожесточения между присутствующими не наблюдалось и они, вполне дружелюбно подначивая друг друга, расселись по своим лакированным гробам и рванули вперед, к ларьку.
Понедельник, который наступил сразу за предыдущим воскресеньем
В понедельник я снова шел к Галкиной, потому что накануне пообещал ей починить кран, который начал течь и не закручивался. Ключ она мне дала, а сама была на работе. Сам я к этому времени, а было уже около трех пополудни, уже перевел полагающуюся на данный час часть страниц жгучего лона и вполне мог отдать себя бытовым делам окружающих.
Но до нее я дошел не сразу, потому что решил зайти к Куракину. Вчера к ночи мне хотелось расспросить про его отношения с Мэри, утром же стало понятно, что разговор такой совершенно неприличен и мог прийти в голову только после стакана водки. Впрочем, после обоюдной водки он бы все рассказал, но сегодня это действие в распорядок дня не укладывалось. Зато спросить было о чем и сегодня – о чернобородом Распоповиче из дома № 15. Да, собственно, я у Куракина давно не был, а любопытно посмотреть, как жизнь видоизменяет все подряд.
Конечно, я понятия не имел о составе жизни и распорядке дня Мэри П. А что до Куракина, то тут была ясность: сотрудник таблоида, выходящего к концу недели, в понедельник еще должен быть дома, только лишь готовясь к дальнейшей порции жизни.
По дороге
Между 9-м и 10-м домами, возле прохода в сторону школы, по обыкновению, стояла старушка-нищенка-попрошайка– она просила денег на прокорм котятам, которые кишели в картонной коробке примерно из-под телевизора с экраном 72 сантиметра по диагонали. Старушка явно не утруждала себя кормлением животных, а паразитировала на местных обитателях– иначе бы она сместилась со своими котятами в центр. Тут ей подавали как по распорядку и обязанности, не очень много, зато подавали. Но! Каким образом в ящике у нее всегда были именно котята? Они никогда не вырастали в ее ящике. Ладно, новых котят могли рожать ей дома кошки, но куда она девала подрастающих? Что-то в наших окрестностях увеличения кошачьего поголовья замечено не было. В этой связи вспомнились давешние слова Хераскова о пирожках с котятами и появившееся на днях объявление «Требуется шаурмист» в окне киоска. Впрочем, старушка с котятами стояла давно, а шаурмист стал быть нужен только сейчас. Ну а пирожков в наших окрестностях, увы, сто лет уже не продавали. Даже тетка с сахарными петушками – тоже стоявшая тут, возле прохода к школе (там была такая небольшая лесенка чуть вниз), давным-давно пропала. И не умерла ведь, изредка попадалась на улице. Дети, похоже, отвернулись от сахарных петушков.
Вообще, у нас в районе было двое нищих. Старушка с котятами и еще один мужик, аккордеонист, тот паразитировал конкретно возле киоска – я теперь как раз проходил мимо, – играя различные мелодии. С ним была связана сильная история. Идя однажды не то от Хераскова, не то от Галкиной, я был практически потрясен звуками аккордеона, доносившимися от киоска, – это был категорический indie, такой звук бы и Курехин привлек бы в какую-нибудь из Поп-Механик. Я тогда подумал, что это кто-то из новых обитателей башиловского сквота вышел помузицировать на улицу, ибо был изгнан сожителями за свои звуки. Каково же было мое удивление – как пишут в романах, – когда я обнаружил все того же худого мужика, рвавшего меха то по горизонтали, то по вертикали. Промежуточные варианты – например, он всю жизнь мечтал играть настоящую музыку, а не "я другой такой страны не знаю" – я опущу, поскольку все было проще: он вытрясал из мехов попавшую в какую-то щель между ними монету. Пятирублевик, надо полагать, – судя по звуку, с которым тот в конце концов плюхнулся на асфальт. И все это правильно, потому что настоящая страсть не изъясняется припевами.
Дом № 18
Этот дом был буквой П, в пределах внутренностей П имелся скверик из двух частей, справа и слева от дорожки к подъезду. Обе части скверика были ограждены трубами, проволокой такой толстой. Получилось почти сферическое, панорамное, выпуклое место: тут, по причине удобства ландшафта, народ жил очень кучно: не двор, а какое-то центральное место жизни. Медом тут было намазано. Существенную роль играли эти низкие оградки – если на них сидеть, то, конечно, минут через пять начинало резать жопу, но немного можно посидеть, а потом встать, походить, переместиться, снова сесть– воробьиные радости. Детям сидеть на железяках было проще, они легче. И вот в одном месте группировались девочки до 9 лет, рядом – строго отдельно – в ряд сидели мальчики примерно того же возраста. Тинейджеры уже допускали разнополые соседства, находились в десяти шагах от них по другую сторону дорожки к дому. То же относилось и к людям пожилым, но они, конечно, занимали скамьи у дверей подъездов, причем гендерность компаний снова восстанавливалась. А самое репродуктив-но-агрессивное поколение заняло себе стол с какими-то табуретами в углу двора: они там играли на гитаре и пили, играли в домино, а иногда пели хором. В основном народ отдыхал от трудовых будней, но оставшиеся в одиночестве люди обоих полов могли там присмотреть себе новую пару. На улицу выносились стаканы, луковицы, вареные яйца, хлеб.
Сейчас тут было пусто, только за столом рядышком на лавке сидели, поблескивая маленькими баночками, двое привычных забулдыг – день у них начинался хоть и поздно, зато неплохо. А так было пусто, лето еще длилось, дети еще болтались где-то за городом, а кто остался в городе, так они выбирались за приключениями в его иные части. Сегодня снова было жарко, но уже чувствовалось, что немного не по-летнему начинает пахнуть сырая зелень и земля.
В первом этаже левой ноги П жила местная и не только местная знаменитость– толстый актер, игравший всяческих забубённых и толстых забулдыг. В быту, разумеется, забулдыгой он вовсе не был, зато ругался, когда в окрестностях его окон начинали стукать мячом. Ему подошло бы играть какого-нибудь детектива – из тех, кто сидит дома и оттуда распутывает все на свете. Может, он его и играл, откуда знать. Хотя вряд ли, такие типажи особо не в ходу.
Еще там однажды была загадочная тайна: в центральной части дома имелись полуподвалы, в одном из которых некогда, когда сугробы были выше моего роста, находилась артель или что ли комбинат надомного труда – так эти организации когда-то назывались. Может быть, там инвалиды работали. Или вообще слепые, раз уж в полуподвале. Нет, слепых бы мы, наверное, отметили. Потом они оттуда – очень давно было – выехали, и только тогда мы выяснили, чем там занимались: забрались туда, когда они съехали. Там, оказывается, делали игрушки. Самые дурацкие, например черных кошек – пластмассовых из отдельных сочленений, стоят на стакане, дно которого можно нажимать. Если нажать– кошка складывается, подламывается всеми лапами, а отпустишь дно стакана – тут же собирается, встает обратно. Готовых кошек мы там не нашли, были только их головы, куча маленьких черных кошачьих голов. И несколько белых. Они даже и раскрашены не были. То есть глаза не подкрашены белым, рот красным. Какая-то игрушечная ерунда там еще была, заготовки. Но уже не вспомнить. Да, мы тогда решили, что там можно отыскать железную дорогу – детскую, с поездом, вагончиками, станциями и шлагбаумами. Нет, не нашлась. Так что и запомнилось прежде всего про кошек. А сам дом был пятиэтажный, потолки высокие, оштукатурен чем-то темным. Возможно, конечно, это городские сажа и копоть, а на самом деле он был каким-нибудь бежевым.
Дома у Куракина
Здесь Куракин и жил в третьем этаже, вполне по-барски. История его жизни была бесхитростной: он работал когда-то на научных должностях, как перебивался в начале 90-х – особо не знаю, сам не благоденствовал, так что не было времени интересоваться другими. При этом он переводил фантастику, а потом – удачно, кажется, совпав со своей психической структурой – ушел в журналисты, их тогда требовалось много. В самом деле, в этой профессии ему было совершенно не нужно помнить, с кем и о чем он говорил накануне, а он этого как раз и не любил. Мы с ним познакомились во времена научно-технической деятельности в одном из занюханных отраслевых НИИ, Машиностроения торгового оборудования что ли, бытовавшего в стандартном ниишном пенале (очень плоский длинный дом в шесть этажей, бетон-стекла, с вечно ломающимися лифтами и линолеумом в коридорах) на улице Шереметьевской, в густых зарослях под мостом на Останкино. А уж когда оказалось, что мы на одной улице живем, то отношения стали почти родственными.
Тогда, аккурат в начале перестройки с сопутствовавшим ей кооперативным движением, он пристроился к какой-то переводческой фирме, которую сделали его то ли родственники, то ли одноклассник. Тогда, разумеется, переводили фантастику. Как старший товарищ, с которым мы долгие годы (лет восемь, не меньше) просидели в одной служебной комнате, – он объяснил мне, что времена, когда к печатному слову относились трепетно, прошли, из чего вытекает, что париться над одной книгой не только год, а и полгода – неправильно, тем более что париться там не над чем, не для того эти книги писаны. Сам он впоследствии решил, что переводы ему не подходят, и ушел в газетчики. А я на этом глупом деле так и прозябал. Эх, в самом деле-то, кем бы мы могли стать, не окажись такими раззявами и сообрази в начале судьбоносных перемен научиться себя предлагать, а не ждать, что в неведомое счастье засосет просто ходом времени и проч.
Понятно, чего ему не сиделось за переводами, он был не то чтобы непоседливым, но все время проваливался в какое-то свое пространство – по причинам, которые от него и не зависели вовсе. У него там внутри что ли время быстро шло или все предыдущее как-то быстро стиралось – возможно, какая-то эмоциональная память была слабой, так что жизнь его выглядела, если со стороны поглядеть, дерганой – что касается, например, связей. Попрыгунчик какой-то получался, против своей воли.
Причем он явно не испытывал никаких прежних привязанностей – то есть мог относиться к бывшим знакомствам вполне дружелюбно, но вот какой-то нити, связывавшей его с другим человеком, которая возникала бы от прожитого вместе времени и общих дел, он не ощущал. Будто бы из своих уходов-переходов неизвестно куда он возвращался другим человеком, то есть – существовал будто и не здесь. Но и там, где он существовал взаправду, бывал редко, заходя туда только переодеться, сменить пристрастия. Вот и его биография была дырявой что ли.
Планы поговорить о Распоповиче были отменены видом хозяина: ну ладно, он был в костюме, это еще привычно, так еще – в белой рубашке и галстуке. Иногда я, конечно, его таким видел, но это было еще в пору нашей трудовой деятельности на благо научно-технического прогресса.
– Ты это что? – честно изумился я.
– Чай пью, – ответил он. – Присаживайся. Есть как раз тульский пряник, на двоих хватит.
– Да нет, выглядишь…
– А, это… – он постарался реагировать как бы легкомысленно. – Я на интервью иду. Мне к шести.
– У кого? – Странно, надевать на интервью белую рубаху? Это было за гранью моего понимания журналистики. Разве что к премьеру, да и то…
На кухонном столе кроме чая стоял еще и твердый дезодорант "Олд спайс", что объясняло причину не столько странного, сколько непривычного запаха, исходившего от Куракина. Это было уже явно слишком.
– Нет, на интервью в смысле собеседование. Хочу в фирму пристроиться. Сколько же можно репортером бегать.
Известие было неожиданным, и я замялся.
– В самом деле, – пробормотал я. – Мне всегда было интересно, куда потом деваются старые журналисты. Ну, не великие, а обычные.
– Куда-куда… Туда и деваются, – пробурчал он, из чего явно следовало, что это самое "туда" он на днях представил себе весьма конкретно.
– И куда теперь? То есть – кем?
– Типа в пиарщики. Есть такая стройфирма что ли, все подряд воздвигает. Под названием примерно "Хуев хрен".
– Думаешь, успеешь карьеру сделать?
– Возраст-то уже не тот, конечно. Но если подумать, а кто ее в 90-е сделал? Специальный же контингент, а остальные то тут перехватят, то там на год-другой зависнут, вот и все служебное продвижение. А потом все сначала. Нет упорядоченности потому что. Ну что ж, на год пристроюсь, посмотрим, что дальше. Может, как-то зацеплюсь.
Трудно было не разделить его мыслей. Я думал примерно в эту же сторону, но мне настолько был приятен мой образ жизни дома, что мысль о том, что надо будет – хоть и в целях стабильности – ходить на службу, да еще подчиняться каким-то требованиям и правилам, меня ломала. То есть жизнь была устроена лучшим образом, но будущее все-таки беспокоило. Но лет пять еще бьио – будем считать, что они и станут лучшими в моей жизни, ну а уж потом приступим готовиться к старости, потому что какая у нас тут пенсия впереди…
– Слушай, – спросил я его, – а тебя не ломает, что надо будет в галстуке ходить, к полдесятого на службу? Когда ты это последний раз делал?
– Давно, – ответил он, – настолько давно, что уже и опротивело не ходить. Вообще, знаешь, – он вздохнул, – где-то в самом начале жизни была допущена ошибка.
– Надо было стать директором, комсомольским активистом или к ним примазаться в 1991 году, учитывая ваучерную приватизацию и залоговые аукционы? Я сам только что об этом думал.
– Да ну… – поморщился он. – Надо было женщиной родиться. Им проще.
– То есть к мужику пристроилась и ладно?
– Это-то само собой. Но и не в том дело: они же могут парикмахершами работать. А это самая надежная работа на свете, и волосы безостановочно растут, и дело не очень хитрое, и даже инструменты с собой носить можно.
В квартире, в соответствии с постоянными переменами в Куракине, лежали многочисленные и не всегда понятные вещички. Самые нелепые предметы, а то и просто камешки или детали чего-то совершенно непознаваемого. Похоже, находясь в каком-то очередном состоянии сознания, он к ним прикалывался, и какое-то время они означали для него что-то существенное, может быть – упаковывали в себя саму ситуацию, что ли держа в ней якорем. Когда ситуация или история исчерпывалась, оставались по инерции, или же это он все-таки пытался соблюсти свое прошлое, хотя бы в таком виде. Впрочем, он, кажется, и не помнил, с какой жизнью и каким умонастроением связана та или иная штучка.
Разумеется, присутствовало какое-то количество советского концепта – вроде кудрявой головенки Вовочки Ульянова на треугольном куске алого шелка с грязно-желтой бахромой, такие цепляли на пионерские горны. Возле газовой плиты, на подоконнике уже пятый, кажется, год валялся относительный раритет – крупный значок, типа гвардейского, но с изображением полевой кухни и надписью "Лучшему повару". Эмаль была густо-багровой, какой-то основательной, явно еще 30-х годов. А к кухонной стене были прикноплены пожелтевшие уже талоны на сахар и водку конца восьмидесятых. Была у него и деревянная хлебница с выжженным на крышке олимпийским Мишкой в завитушках и пяти кольцах.
Куракин о Распоповиче
Куракин начал собираться, тут я его – вполне удачно, мимоходом, так, чтобы он не уловил моего реального интереса – спросил о Распоповиче, кто такой, что такое? В самом деле, Куракин его знал, – собственно, они даже в одно время в школе учились, тот был что ли классом младше, но проявлял немереную активность по части кружка юных техников, в котором что-то делал на предмет общественной нагрузки комсомолец Куракин. «Всю дорогу с журналами „Юный техник“ и „Моделист-конструктор“ шлялся», – по словам хозяина. Мало того, именно ему Куракин в свое время передал начальство над школьной радиорубкой. А школьная радиорубка – это совершенно сакральное место, учитывая наличие ключа, там можно было уединяться. Это место сразу налево при входе в актовый зал. Он же, Куракин, и транслировал на танцульках всякие там «Для меня нет тебя прекрасней» и «Have You Ever Seen the Rain», отчего был в школе немалой знаменитостью.
Теперь Распоповичу было лет 48, о характере его жизни Куракин мог рассказать мало, потому что последние годы они не встречались, не видя к тому никаких оснований. Все же Куракин знал, что Распопович окончательно повернулся на тематике научно-технических журналов, все время производя какие-то волшебные самоделки типа люстры Чижевского, которая как-то правильно фильтрует и раскладывает воздух. Что ли плохие ионы убирает, а хорошие добавляет. В общем, двигал журнал "Наука и жизнь" в жизнь.
Параллельно с этим он зарабатывал на прожитье, но тоже кривым путем – содержа какие-то курсы по скорочтению. Сначала вроде бы попытался заняться обучением английскому методом Давыдовой, но в этом секторе конкуренция была жестокой до рукоприкладства, отчего он и ретировался в более мягкие сферы. То есть страсть к модификации природы, как я понял, была абсолютной составляющей Распоповича.
Была у него еще какая-то факультативная программа по типу не то психоанализа, не то НЛП, которую он приложил к обучению скорочтению. Еще, поговаривали, он возился с веществами. "Он мне всю плешь одно время проел тем, – договаривал Куракин в дверях, – что хочет сделать какого-то сверхчеловека. Я его спрашиваю, это ты что ли о себе? А он говорит, ты не понимаешь – я же говорю именно про то, чтобы сделать. Я, то есть тот, кто делает. Мне не интересно быть, а интересно делать".
– Ты в самом деле думаешь, что такое возможно? – спросил я на лестнице.
– А кто знает, что вообще бывает. Много мы знали в совке или много мы знаем про эти десять лет. Может быть, за это время на свет сущие монстры повылезали. А ведь и вылезли – это ведь уже не привычное нам пространство, не наше оно уже и – вовсе не только из-за возраста и не от общественных перемен.
– Тогда бы их было заметно.
– Ничуть. Даже по двум причинам. Либо они так и действуют, ты просто не замечаешь. Потому что они все время действуют. Это у тебя пионерские замашки, чтобы умный дедушка был. Все же происходит не вообще, а в слоях, в которых хрен кто увидит что происходит и отчета себе в этом не отдаст. Люди, в конце концов, собой больше заняты. Что они могут заметить? Ну вот ты хотя бы помнишь, как тебя и что перепахивало? Кого перепахало, того уж нет, а кто перепахан, так он уж другой, как ему вспомнить процесс? Вот видишь, так до сих пор мысли и излагаем, "во-первых", "во-вторых". А кто нас этому научил? Вовсе ведь не обязательно так все излагать. Вообще, ты много знал из того, что при твоей жизни происходило? Это же вон как в конце восьмидесятых все только и печатали-читали тонны о том, как все было на самом деле. А раньше разве обо всем этом догадывались, хотя вот уж откровения? Это же всегда так – да ты можешь кого угодно встретить, Николу Чудотворца, но его не узнаешь: потому что все происходит частным образом, а ты любую странность тут же отнесешь к особенностям человека. Или просто его не учтешь, потому как знаешь, что главные вещи непременно должны спускаться с небес. Ну вот они и спустились. А ты не успел заметить, как они спускались, вот и думаешь, что перед тобой обычный прохожий.
То есть что получается? – внутренне охнул я. – Ему это удалось? Но не рассказывать же предысторию газетчику. Ну и что, что он на работу устраивается, такой сюжет уж не упустит. Но Куракин, несомненно, стал мудрым – совершенно непонятно, когда именно и по какой причине. Что ли Россия в натуре восставала из пепла или это его Мэри собой вразумила. Мы шли по улице.
Я ничего еще не понял, только ощущал некое смутное состояние медленного узнавания: что-то совмещалось: собака, лысый человек, бородатый человек, чей-то голос, механически, как рэпер, читавший Тютчева. Голем, Галчинская. Ничего не было еще понято, но некий (как определил бы это Отто Вейнингер) геном оформился в своей неопределенности, и это оформившееся предположение в сумме пахло примерно так же, как и вся эта история с собакой, мальчиком, ночным визитом. Примерно как брикет сухого киселя, если кто-то еще помнит, что это такое.
Ситуация как бы оформлялась у меня в мозгу, не столько врастая, сколько обживаясь в пространстве нашей улицы.
Куракин сел в трамвай к центру, а я решил, что ситуацию надо обдумать, и пошел в сторону насыпи: вид на рельсы удивительно способствовал мыслям. Заодно это было поблизости от требовавшего починки крана приятельницы. Вот, все же, как ее называть? Подружка? Нет, не подружка. Приятельница – не приятельница. Знакомая – скорее уж знакомая, но все же некоторые детали жизни выводили нас и из-под этого определения. Тот же кран, например, в особенности – учитывая отданные мне ключи от ее квартиры. В нынешней жизни имелась явная недостаточность терминов по части отношений, которые могли возникать теперь между людьми.