Текст книги "Голем, русская версия"
Автор книги: Андрей Левкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
1 сентября
Наконец наступило 1 сентября, существенное не само по себе, а потому, что к этому дню я постановил закончить подстрочник «Жгучего лона страсти» – так я в результате решил это назвать, чтобы издатель не пенял на слишком лаконичное название. И план исполнил. Тут, конечно, помог пожар Останкинской, так что последние три дня я не отвлекался на телевизор, а желание съездить на место давней работы, на Шереметьевскую, за «Нечаянной радостью», с тем, чтобы и пожар посмотреть, и заодно взглянуть, что с этим местом теперь, я отверг. Проявив силу воли.
Разумеется, теперь на улице имелось много детей, то есть учащихся в парадном виде, девочки с белыми бантиками – часть только шла в классы, другие уже вернулись оттуда и вышли на улицу делиться радостью. Ностальгическое пришло мне в мозг, и мне взгрустнулось: в какие моменты особенно заметишь уходящее время – в Новый год, день рождения, да и первое это сентября. Первое сентября самое мучительное, из-за всех его георгинов, сырых цветочных запахов. А из школы непременно пахнет свежей краской.
Поскольку события, расположенные вне пределов улицы, по правилам этой игры не описываются, я не стану рассказывать, как я съездил в издательство: поболтать, забрать аванс, о котором мы и договаривались; что возьму его, когда сделаю подстрочник, целей будет. Выяснил, что с издательством все в порядке, обговорил окончательный срок – еще месяц.
В этом, по правде, есть и привлекательная сторона: в том, что я не пишу о местах, находящихся вне улицы. И не потому, что тогда бы захотелось описать много чего, вовсе не находящегося в прямой связи с этой историей. Да даже если бы такая связь и была – особая прелесть состояла в том, чтобы все решить именно здесь. Заодно я избавлен и от необходимости сообщать о себе все. Я вовсе не буду описывать все свои наклонности: часть их, если не большая, имела приложение все же не здесь, так что относительно меня многое останется за кадром. Да и те люди, о которых речь. Зачем знать полный состав их жизни? Кто о ком это знает?
Что до фактов материальной жизни, то следующий заказ обещали дать сразу же, как только сдам чистовик "Лона", примерно в начале октября, так что я мог законно отдыхать, то есть работать не торопясь, зная, что жизнь обеспечена аж До Нового года. До следующего тысячелетия, – пошло вспомнив номер года.
Так что, вернувшись на родную улицу, я приступил к интенсивному отдыху, начав с того, что, признаюсь, просто-напросто купил бутьшку водки и большую пачку крабовых палочек и отправился в сад за домом № 31.
Вход в него был через длинный проем, продырявленный в доме № 31, вроде подворотни, но пешеходной – туда и человеку трудно было вписаться, не то что машине. Узкий и темный, метров десять длиной. Пахло там экскрементами, вдобавок было совсем темно, только впереди была узкая плавная арка, откуда шел свет. Просто жизнь после смерти какая-то. В окончании этой трубы открывался совершенно запущенный, то есть художественный дворик. Справа пребывала дощатая хибара с палисадником, это был не видимый снаружи дом № 32. За ним стоял заводик, ворота которого украшала надпись «Внимание, территория охраняется собакой!». Завод числился уже по соседней улице. Во дворе росли яблони, яблоки падали в песок двора; карусельки-горки – сварены из труб, покореженные; гараж, вдоль силикатной стены которого вкопана скамья, на которой теперь стоял пластиковый стакан, а под лавкой – неизбежная пустая бутылка из тех, что не принимают. По всяким плоскостям и листьям лежали пятна нежаркого света. Пахло землей и еще чем-то железным – со стороны заводика.
Место, словом, было свободно. Еще только середина дня, пятница, первое сентября. Я понемногу отхлебывал водку, откусывал палочки, с каждыми глотком и палочкой избавляясь от ужаса "Жгучего лона", с которым отношения у меня теперь станут другими: из мазохиста я непременно сделаюсь садистом. Пока же он как бы порциями и толчками покидал меня, в такт поглощению водки. Вот почему я так нервно радовался, с переводами есть такая штука: любую фразу можно интонационно трактовать двояко, трояко, в результате к концу текста может скопиться сумма оплошностей. То есть до последней страницы обычно не очень-то и понимаешь, сойдется у тебя все или нет. А ну как выбранный вариант (все равно, при любой халтуре) не совпадет с тем, к чему переводимая байда сама придет в итоге. Но в этот раз сошлось, что и было главным поводом для того, чтобы выпить. Испытал стресс в полный рост, однозначно.
Я смотрел в окна. Окон было много. Конечно, было еще только четыре, так что светиться они были не должны, но некоторые уже горели. Потому что выходили в достаточно темный двор. Да и деревья еще.
Конечно, я тут знал не всех. И не мое это дело тут всех знать, не участковый. Справа и спереди был дом № 31, плотно примыкавший к дому № 33 (32-м была та самая хибара), на стыке между ними и проделан проход-тоннель. Если у этой улицы и в самом деле был когда-то один хозяин, который ее так затейливо пронумеровал, то жить ему полагалось непременно в доме № 31, в той его части, которая была теперь прямо перед моими глазами. Толстый был дом, шикарный. С высокими потолками, и стены явно хорошие. И парадное там было замечательное – даже с дубовыми, несомненно дубовыми панелями. Второй этаж был с фонарем, выходящим даже во двор, для пущей что ли важности, ну а аналогичный фонарь, да еще и обрамленный двумя каменными девками, полулежащими над ним и хоть и с напряжением, но все-таки касающимися друг друга пальчиками, украшал улицу. Практически осенял.
В квартире с фонарем был ремонт недавно, в начале весны. Когда мы тут с Херасковым последний раз сидели, радуясь наступившему солнцу и таянию снегов на крышах, а также – освобождению деревьев из-под снега, во втором этаже заканчивался основательный ремонт. Даже, как я понял, затруднивший прочих жильцов подъезда врезкой в парадную дверь сложного кодового замка, а также – усаживанием внутри консьержки, чего тут уже лет восемьдесят с лишним не видали. И лестницу тоже отремонтировали. Тогда во дворе стоял громадный железный короб, в который по деревянному желобу спускали всякий строительный мусор.
Потом туда въехали. Не простые люди, понятно, раз в такой расход вошли. По слухам, туда вселился человек, близкий к самой власти, уж какая она бывает. Детали его деятельности мне, понятно, не ведомы, хотя бы и по причине изрядной аполитичности. Но факт есть факт, я видел этого человека несколько раз в телевизоре, а теперь его лицо мелькнуло в окне. В этом стеклянном фонаре, который со стороны двора никакими разлегшимися лесби украшен не был. Выражение его лица я уловить не мог, но общие контуры лица не оставляли сомнений в том, что это именно он. Говорят, он, как и почти все они, которые не сама власть, а все время вокруг нее, из потомков кого-то, кто был властью в тридцатые годы. Но что ли не из палачей.
Конечно, это я несколько напрягаю атмосферу: это был тот самый начальник Галчинской, которого я однажды, как раз выходя от нее, видел подъезжающим в машине. Не ее непосредственный, главный в конторе. Она, бедная, даже некоторое время обходила этот дом стороной, чтобы с ним не столкнуться. Хотя отчего бы это ей с ним и не столкнуться, что ж такого, что они оказались на одной улице? А с другой-то стороны, чего боялась? Будто он когда-нибудь ходил тут пешком, в магазин. Челядь и домашние – да: судя по новым хорошо одетым лицам, иной раз встречаемым на улице, они действительно иногда ходили пешком, но он – никогда.
Лицо появилось и исчезло. На нем была белая рубашка и жилетка: не темная и не светлая. Хотелось думать, что люди его умственно-политического уровня в состоянии понять, что физическое лицо, находящееся на лавочке среди осыпающихся яблок, вовсе не склонно к терроризму. Да, никакой помехи моему занятию с его стороны не возникло. Так что я с улыбкой, уже начинавшей становиться блаженной, сплевывал все те же фразы – "увлекая его за собой на кушетку…" или же "тело, пахнущее чуть подвяв-шей лилией…", "утро резвилось в хрустальных бокалах с остатками багрового вина на донцах…" Кажется, в этот момент я думал о Мэри.
И неспроста – она тут и жила. Справа, в том же доме № 31, что и властное лицо, но в дворовой части дома. Он, дом, был буквой Г внутрь квартала, причем внутренняя часть была много длинней, чем фасадная. Там как раз открылось окно, на что я не обратил внимания даже когда начались хлопки, свидетельствовавшие о том, что во двор, против всех правил коммунального общежития, вытрясают половичок.
– Эй, – возник голос сверху. – Блаженствуешь? Это Мэри и была, но сам факт обращения, да еще столь миролюбивого, был куда большим событием, чем даже мой законченный подстрочник. Я оглянулся, задрал подбородок и удивился еще сильнее: она мало того что махала половичком, но при этом была в халатике, да и голова ее оказалась замотанной полотенцем, чего – в силу ее постоянного следования заветам Мэри Поппинс по части полного совершенства – ранее помыслить было нельзя. Что ли это мое присутствие на ее посиделках с Куракиным так сказалось? Вряд ли. Тут имелось что-то более судьбоносное.
– Привет, – согласился я. – Блаженствую. А чего это ты вечером убираться вздумала?
– А не знаю. Чтобы на выходные не оставлять. Пришла с работы и решила быстренько со всем разобраться и куда-нибудь в центр махнуть.
– В ночную жизнь?
– А то.
– А Севка не у тебя, случаем? – уж раз вдруг происходила просто Италия какая-то, так уж чего бы не нарваться на то, что она пошлет меня, заодно с Куракиным, куда-нибудь. Интересно.
– Н-е-е-е, – вполне дружелюбно ответила она. – Он позже подойдет. Часа через полтора. Ладно, пойду пылесосить, блаженствуй дальше.
Ну и прикрыла окно.
Вообще, лет пять назад она завела себе собаку – колли. То есть хорошо, что колли, а то могла бы и какого-нибудь далматинца, что было бы совсем уж нелепо, то есть чересчур высокохудожественно, и это стало бы свидетельством трагизма ее жизни. Но вряд ли колли мог бы столь изменить ее нрав, даже за пять лет. Куракин в качестве причины подобной перемены был куда вероятнее.
– Эх, – вздохнул я, отчасти грустя по собственной попусту проходящей жизни, а отчасти потому, что пустота в бутылке перебралась за половину.
Тут, пользуясь неведомым миру, но свойственным ему чутьем, из прохода вылез Херасков. Он пил кефир навскидку, а в промежутках между глотками успевал напевать: «В центре города большого, где травинки не растет, жил поэт, волшебник слова, вдохновенный рифмоплет. Рифмовал он что попало, просто выбился из сил и в деревню на поправку, где коровы щиплют травку, отдыхать отправлен был. Тридцать три коровы, тридцать три коровы, тридцать три коровы – свежая строка», – тут он дошел до меня, поставил зелено-белый тетрапак, украшенный 33 черно-белыми коровами и содержащий в себе кефир, на лавочку, взял уже мою бутылку и отхлебнул. То есть с ума он не сошел, ему кефир песню навеял.
Я между тем едва не впал в прострацию: это была песня из того самого фильма про Мэри Поппинс, которую сыграла актриса Андрейченко, вышедшая затем за какого-то настоящего иностранца, поскольку оказалась к этому подготовлена ролью.
– Херасков! – почти воскликнул я. – Как ты это делаешь?
– То есть? – удивился он, дожевывая ломтик условно крабовой палки.
– Почему ты пел именно это, когда я как раз думал о Мэри? Оказавшись при этом именно здесь, где я?
Он пожал плечами. Вполне искренне.
– Хрен его знает. Захотел и спел. Кефир пил, "33 коровы". Да и Мэри тут живет. Все одно к одному, так и бывает.
Сел рядом, снова отхлебнул.
– Вообще, – вздохнул он, – это странная история. У меня есть в пространстве над моей головой одна странная штука. Как будто кусок какого-то хозяйственного мыла там висит. Надо только принюхаться, а если еще как бы почувствовать запах корицы, то все вообще чудесно. Концентрируешься на проблеме, и ответ придет просто, как с елки упал:., вот. Как яблоко, – (как раз упало очередное яблоко). – Чисто как у Невтона. Иногда подождать надо, но ответ все равно упадет, притом – конкретный, никакой путаницы с тем, ответ это или нет. Вообще же, если честно, ты как-то на днях обмолвился – помнишь, у киоска столкнулись, – что пойдешь сегодня в издательство. Я предположил, что там тебе дадут денег, иначе зачем туда ездить, для разговоров телефон есть. Ну а не тот ты человек, чтобы теплым вечером пить водку дома, где тебя, кстати, и не было. В городе ты бы пить не стал, тебе в лом потом с устатку добираться. Значит, пьешь в непосредственной близости. На стадионе тебя не было. На аллейке тоже. Тут я и начал ощущать посредством своего хозяйственного мыла твое местонахождение. Ну а как ощутил, так и стал мурлыкать что в голову пришло. Значит, оно пришло и в связи с тобой.
– Тьфу, – сплюнул я, – так элементарно. Одолжил бы это мыло что ли. Мне сейчас крайне требуется просветление.
– Нет, – он рассудительно помотал головой. По всей видимости, все им только что рассказанное вовсе не было гоном. – У каждого есть какой-то такой свой предмет. Надо искать. Я думаю, что он есть у каждого. Мне просто повезло, еще в школе, случайно. Контрольная была какая-то важная, что ли районная… бывали такие мероприятия, ты помнишь… И вот, ничего не понимаю в задачках. Прошусь в туалет, в самом деле – писать от переживаний приспичило. Меня отпускают, потому что по лицу видят, что и в самом деле обоссытся парень. Но раз контрольная из РОНО, то отправляют со мной надзирать старшеклассника, их же приводили с задних парт смотреть, чтобы не списывали. Типа из ссучившихся, которые в медалисты метят. А в туалете что – никаких кабинок, то есть дверей на кабинках нет, да и вообще – писай и обратно. Да и шпаргалки у меня нет на самом-то деле. Я пописал, решил, чтобы время потянуть, руки вымыть. А там, в умывальнике, обычный такой, жестяной, – кусок этого самого хозяйственного мыла. И вот тут что-то в мозгу и заворочалось, до класса дошел, все и понял. Но контрольная-то ладно. Главное, я сообразил соотнести, не забыл. Потом пробовал: не с первого раза, но получается. Стимулирует меня хозяйственное мыло. Вообще, – разошелся он в пояснениях, – такие вещи с первого раза как раз и получаются, как у меня с контрольной. А вот после надо долго тренироваться, чтобы стало получаться как в первый раз, на халяву. Но все-таки если уж обратил внимание, в конце концов начинает получаться по заказу. Даже нюхать не надо, а только вообразить. Вот так. Искать надо.
Между тем во втором этаже зажегся свет, и стало видно, как в глубине комнаты человек ходит туда-сюда и взад-вперед.
– Слушай… – сказал я, думая о Галкиной. Мысль была, конечно, пьяненькой, но захотелось ей помочь, видимо, я все же испытывал к ней чувства: а вдруг Херасков поймет, что там, в мозгу у ее начальника, и вдруг это имеет к ней отношение. А то она с месяц назад жаловалась на какие-то проблемы, даже думала – уволят, не уволят.
– А? – переспросил он.
– А ты можешь подслушать, о чем он думает? – Я показал в сторону второго этажа.
Херасков посмотрел, прислушался к себе – во всяком случае, если бы человек дал себе команду прислушаться к себе, то это бы выглядело именно так.
– Мог бы, если честно. Но не хочется. Потому что это меня не касается, и мне, честно говоря, – из того, что я уже понял – неинтересно. И сил много отнимет. По пьянке вечно так бывает – начнешь к кому-то прислушиваться, даже неосознанно. А наутро – тьфу, усраться и не жить. Вот разве ты еще за бутылкой сбегаешь, а я пока подготовлюсь, типа пописаю опять-таки за сараем. Тогда – согласен. И креветок этих крабовых возьми, – он уже командовал, как работяга, подрядившийся спасти автомобиль в каком-нибудь туркестанском болоте.
Политтехнолог с точки зрения
хозяйственного мыла Хераскова
Дальнейшее рассказанное Херасковым будет пересказано своими словами, чтобы перевести его мычания и рассказ, изобиловавший междометиями, во что-то хотя бы отчасти связное. При этом, разумеется, на тексте скажутся последствия выпивки (я записал его едва пришел домой, в тот же вечер), а также и перевод все того же, навязшего, но кажущегося теперь уже почти прекрасным «Жгучего лона страсти».
Политтехнолог – и со двора было видно – находился в задумчивости. В стране теперь никак не складывалась конструктивная оппозициями хотя пока– тем более учитывая навалившиеся катастрофы – этого еще не было заметно, но именно реакция общества в полосе катастроф – имея в виду характер реакции – и свидетельствовала о проблеме, которая будет становиться все более актуальной в ближайшие год-два. У всех, кто мог бы составить оппозицию, была тонка кишка, они не могли даже внятно сформулировать собственные претензии, куда уж – альтернативную повестку дня. Тем более что в результате претензий СМИ, перепутавших себя с субъектами политики, никто не мог понять, что власть делает вообще. Как следствие, оппозиция могла возникнуть только на уровне отношения к тому, что сделано, что в любом варианте было не более чем гавканьем вслед каравану (тут он постиг грусть этой поговорки: грусть принадлежала каравану, все отношения к движению которого неизбежно запаздывали, лаяли всегда сзади). Нельзя было даже и помыслить о конкуренции повесток дня (что, впрочем, было бы слишком), но и наличие альтернативы внутри готовой повестки отсутствовало также.
Нужен коллективный президент, – мечтал он. – Разделить нынешнего на несколько частей и чтобы они функционировали согласно. Хорошо бы, чтобы их было примерно двенадцать, – прикидывал он, соотнося это, кажется, с футболом, предполагая, что тогда несомненно откроется общественная жизнь. – По сути, групповое президентство можно будет подать в СМИ именно как футбольную команду – с тем, чтобы ажиотаж публики переходил на ее состав, внутренние интриги – на тренерские замыслы, возможно (он подумал о себе). А почему двенадцать, он понять не мог, потому что в команде вроде бы одиннадцать игроков.
Понятно было, что власти не нужна свобода печати и даже поддержка населения, власть не должна организовывать экономику и какие-то движения куда-то вперед. Она всего лишь должна правильно организовать желания граждан. Но в то же время власти нужно, чтобы к ней относились, – загибал пальцы политтехнолог.
А то ведь представить только: вот император Павел пишет свои дурацкие указы о том, чтоб те, кто желает иметь на окошках горшки с цветами, держали бы оные по внутреннюю сторону окон, но если по наружную, то не иначе чтоб были решетки, и запрещается носить жабо. Чтоб никто не имел бакенбард.
Казалось бы, повод для смеха. Но власть и все ее двенадцать составляющих команд должны быть понятными. Они не должны играть в какой-нибудь неведомый в России бейсбол, только в футбол. Потому что вот представить себе, как в осеннюю пору ходит Павел по Царскому Селу, то есть – по Павловску, по аллее Красного Молодца, думает об Отечестве, возвращается в дом. Ходит по галерее с плохими картинами, думает, присаживается в уголке, пишет указы – а ночью их ксерят писцы по числу губернских субъектов Империи, наутро же во дворе на лошадках фельдъегеря переминаются, им вручают указы, и они скачут прочь, удаляясь по всей территории державы.
А что Павел? Ходит по аллее Зеленой Женщины, о сыне не думает, а ждет ответа… обратной связи… не дождется, фельды еще и до Москвы не доскакали, а он же Государь – вот и сочиняет новый указ, и снова с утра из Павловска выезжают фельды: потому что надо же управлять державой… Так что и цветочными горшками займешься, чтобы увидеть, что указы выполняются, что и в самом деле – Государь.
То есть требуется что угодно внятное, пусть даже и вызовы, угрозы – даже мнимые. Тогда будет разговор. Проблема в том, что разговор или возникнет, или нет. В конце концов, все приличные люди в СМИ имеют дело с тем, что уже есть. Все их альтернативы – только потом, постфактум. Они не выдвинут ничего реального. Поэтому власть всегда будет плохой. Любой, кто что-то сделает, всегда будет плохим, потому что от его действий никогда не зацветет рай. А критики и эксперты требуют, чтобы всякий раз возникал рай для всех сословий. Или по крайней мере для них самих. В виде, скажем, вакансий.
Должно быть сразу несколько вариантов обещаний, тогда люди и будут примеривать их на себя, они будут решать, что им лучше. Да, они всегда выберут не то, как выяснится, но будут вынуждены думать о том, что это они продешевили в выборе. Да и то: у нас предпочтение отдается диалогическому сознанию, так что позарез нужна оппозиция, а иначе власть в государстве схлопнется в лужу.
А как бы славно было с оппозицией. Тогда остается всего лишь гнуть свою линию движения к некой цели. В каждой ее точке будут оппозиционные выкрики и реакции, но в каждой точке их размах будет примерно одинаков. Следственно, движение по линии к неведомой цели ими не ощущалось бы вовсе. Только в конце, при достижении результата, оппозиция попадет в ступор, вспомнив то, с чего все начиналось (если вообще вспомнят). Но это возмущение можно будет списать на то, что это просто время прошло, и все плачут по дням своей свежести. Это значит оскорбить в них мачо, ну так пусть мужают.
Судя по всему, – из того, что уловил Херасков, – некая черная дыра власти (была такая, была! – ощутил он зябнущим загривком) засасывала думавшего, который своими размышлениями пытался – того не вполне осознавая – противиться этому засасыванию. То есть было вовсе не понятно – то ли он думает что-то государственное, то ли этими размышлениями пытается отстоять свой ум, а не упасть туда, где все происходит само собой, как уж получится. Конечно, осталось непонятым, чего он сам хочет. Возможно, что его личная воля уже была подорвана бесконечными совещаниями по разметке жизни для власти.
Закончив на этом месте, Херасков сделал изрядный глоток и сказал:
– Мда… А интересно иногда подглядывать. Как в кино сходил, и даже приятнее – на свежем воздухе.
С тем мы вскоре и разошлись, аккуратно убрав за собой бутылки и целлофановые обертки от крабовых палочек в дырявое ведро, стоявшее сбоку от скамейки. Причем, преисполнившись что ли величием момента, старались делать все по возможности тише.
Я шел, не глядя по сторонам, думая о том, отчего же это жизнь проходит так, будто посрал за забором. Не в политтехнологе дело и не в Хераскове с его мылом, но как-то вообще. Ничего почему-то не важно. И нет никого, кто нужен. Кто бы просто был. Чего-то своего нет, уж точно нет тут чего-то своего, а ведь оно же, должно быть, предполагалось, а то откуда бы тоска по его отсутствию… Иначе я и не думал бы об этом. Вот увидел в гостях, когда за той же собакой к Распоповичу заходили, его вешалку, такую же, какая когда-то была у нас дома, еще в школу ходил… такая же, такое же, все это было, куда-то пропало. Или вот дети нынешние, 1 сентября. Я же даже забыл уже, как когда-то переживал, что мне когда-нибудь больше в школу ходить не придется, а идти надо будет в другое, непонятное место. И вот так все время и приходилось, приходится куда-то в другое место уходить, потому что времена перемен. И вообще, не относятся ко мне никакие даты, которые нарисованы в календаре красным цветом, – так отчего-то получилось, что не относятся, а ведь хотелось бы, наверное, чтобы да, такие хорошие числа.
Тогда остается любить процесс? Чего-то желать, добиваться. Женщин, денег, размеренной жизни. Так ведь она и так размеренная. Детей что ли завести и растить, только не очень понятно, зачем мне это. Не было никакой среды, которой хотелось бы принадлежать, кому завидовать, чьи правила игры принимать или же нет. Теперь остались только личные истории. Даже советской власти нет, чтобы над ней издеваться. А что тут может быть взамен? Ну не над быдлом же.
Нет общего слоя приключений, они находились теперь внутри частной жизни, так что и похвастаться не перед кем. Я даже и не думал теперь зайти к Галкиной, потому что приступ темного желания войти с ней в соответствие, посетивший меня с месяц назад, как-то рассосался. Окончательно, наверное, после башиловского рассказа, как она в гости заходила, а отчасти я просто не знал, как с ней быть. Что мне с ней делать, что нам вместе делать. Мало того, что я не знал, что ей интересно и чего она хочет, так я и про себя этого не знал.
Дойдя до дому, я отчего-то внутрь не пошел. Конечно, по инерции, все же по 0,5 на человека, трезвым я не был, отчего и желание оказалось неожиданным. Я сообразил, что возле киоска вроде бы появилась тетка, торговавшая вареной кукурузой. Очень захотелось вареной кукурузы. Повернул обратно, так все и было. Купил початок, намазал его солью, отошел на аллею, мягко раскачивавшуюся перед нетрезвыми глазами. Подумал, что нехорошо будет, если столкнусь тут с Галкиной, но она бы вряд ли стала заходить в киоск – она там ничего не покупала, считая тамошние продукты недоброкачественными, а иного смысла появиться тут ей не было. Тем более что аллея прикрывалась листвой, так что с улицы сидящих там различить можно было только при желании это сделать.
Но там был другой человек, – о котором я отчего-то совсем забыл. Собственно, не человек. Это был Голем или как его там – Саша? Он был вместе с еще одним обитателем сквота, захожим обитателем, он забредал только изредка. Он был что ли художником, притом, кстати, был жутко похож на Галчинскую. Будто брат, только что не близнец, хотя им явно не был. Такие вот у нас тут игры природы.
Они сидели на лавочке и что ли пили. Я поздоровался, подсел к ним, стал есть кукурузу. А они вовсе не пили, а курили, запивая минералкой.
– Давно, кстати, не было немых трипов, – говорил художник. – Скорее даже слуховые галлюцинации. Немое успокаивает, даже если ужасно, а звук грузит.
– А я летом такое пробовал просто придумать. Странный эффект.
– Немое придумать? Это невозможно, любая мысль на слух, да и изображать в полной немоте не получается. Поскольку как же тогда мыслить.
– Можно-можно. Зато потом затыкает так, что вообще можно говорить только общепринятые фразы, ну штампы.
– Думать, одновременно отстраняясь от процесса? Но все равно же что-то думает. Процесс идет, и машина гудит, ты просто отходишь от нее и слышишь шум, как бы издалека.
– Нет, это уже как бы доводя мессиджи до взаимного уничтожения.
– Но все ж машинерия нужна, хотя бы для появления минимального мессиджа, а уж потом они друг друга съедят. Впрочем, раз так, то, стало быть, есть еще какая-то таблица Менделеева, по которой они друг друга съедают.
– О! Конечно, есть, она-то и интересна.
– Но редко себя кажет… хотя если уж кажет, то мало никому не кажется. Надо ее засветить и уличить. Пока, правда, не под силу, – задумался художник и замолчал явно надолго.
«Буддисты обдолбанные», – подумал я, хотя при чем тут, собственно, был буддизм.
Включиться в их размышления я, по причине разницы наших форматов, не мог, так что лишь слушал да разглядывал Голема. Он вполне соответствовал оценке Башилова по части сходства с актером Кайдановским, так что я даже расстроился, отчего это не пришло мне в голову при нашей первой встрече. Даже голова казалась какой-то запаршивленной, что ли в перхоти или он пятнами седел. Лет ему было к сорока. Ну, плюс-минус года три, а то и пять, что там спьяну разберешь. Попросил у них минералки, отхлебнул.
Сказать, что от него исходила какая-то угроза, я не мог. Но что-то все же исходило – возможно, это просто транслировался шмальной приход. Но он что ли был каким-то пульсирующим, то есть – его же только что сказанными словами говоря: нес в себе некий совершенно непонятный мне мессидж. Тут я поймал себя на том, что думаю о нем, искоса его исследуя, одновременно думая снова о Галкиной. Чуть было не испугался, подумав, что начинается какой-то возрастной кирдык, будто бы я держу ее в уме, прикидывая, что они бы могли делать вместе и друг с другом. Нет, однако. Меня, оказывается, больше заинтересовало то, по какой выемке, выступу они бы могли состыковаться, причем возможность такой состыковки была для меня очевидной. Но я не понимал, в связи с чем эта состыковка могла бы возникнуть. В каком пространстве, на чьей территории.
Странно, то ли от шмали, то ли от изрядного все же количества водки, то ли от всего вместе, а еще и от полета мысли Хераскова я совершенно не ощутил новизны ситуации: как-никак этот человек меня интересовал давно, тем более – учитывая предположения, сделанные на его счет. Одет он был вполне обычно, какие-то выбеленные джинсы, еще новые, оранжевая майка и, несколько вульгарно, кроссовки на босу ногу. Кроссовки, впрочем, были раздолбанными, так что он, похоже, надел их впопыхах, судя по всему – вызванный художником покурить на улицу. Докурив свою сигарету, я поднялся, решив вдруг пойти в сквот. То ли я начинал трезветь и захотелось общества на остатки хмеля, то ли – не противореча первой мысли – захотелось добавить. Завтра уже все равно полдня валяться-лечиться. Впрочем, я все же выпил меньше поллит-ры, Херасков явно оттяпал большую часть, вот и хорошо.