Текст книги "Священная война (сборник)"
Автор книги: Андрей Мартьянов
Соавторы: Андрей Лазарчук,Владимир Свержин,Лев Прозоров,Ирина Андронати,Лев Вершинин,Александр Тюрин,Вадим Шарапов,Владислав Гончаров,Павел Николаев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
Лев Прозоров
Юбилей
Но что это был за взор… О, господи! что это был за взор!..
То был взор, светлый, как сталь, взор, совершенно свободный от мысли, и потому недоступный ни для оттенков, ни для колебаний.
Голая решимость – и ничего более.
М. Е. Салтыков-Щедрин
Сон не шел. Бессонница в последнее время все чаще становилась Его ночною подругой – или это сам Сон бежал, страшась заглянуть в Его глаза? Он подошел к столу, на котором лежала папка с пометкой «Особо срочно». Новости ушедшего дня – почти уже не новости. Они – как следы сползшего за горизонт окровавленного, умирающего солнца, цеплявшегося за багровые тучи алыми пальцами. Цвет заката, казалось, имел запах – только одно путалось: запах засыхающей крови или гаснущего пожара?
Пальцы коснулись гладких, холодных – как кожа мертвеца – листов бумаги с вычурными готическими, похожими на шествие маленьких черных скелетов, строками. Новости ушедшего дня – так и есть, это все новости уходящих, почти уже ушедших, только все еще страшащихся этого, бесполезно цепляющихся за иллюзию сопротивления, активности – иллюзию жизни. В Америке копошился и интриговал бывший Лев бывшей Революции, бывший главком бывшей РККА, все не в силах понять, что больше никому – нет, не не нужен даже – не интересен. Его главный враг уже мертв, система, которую он строил, знал, рассыпалась вдребезги. Его шушера, лизоблюды, оголодав у опустевшего стола, переметнулась к новому хищнику. Еще одни бывшие, не осознавшие этого, не понимающие, что Ему не нужны шакалы.
Впрочем, кое-кто пока полезен, вроде того же Власова, и соответственно, пока жив. Танки Вальтера Моделя, пройдя сквозь рыхлую тушу Ирана, вытоптали попытки солдат бывшей Британской Империи удержать нефтяные вышки, да так быстро, что те не успели их поджечь – и они на что-то надеялись, и они не понимали, что уходят, безвозвратно, окончательно, как этот закат за окнами рейхсканцелярии. На Сибирском фронте отряды РОА гнали к Омску огрызающиеся банды Рокоссовского. Впрочем, тон победных реляций Власова отдавал истерикой – генерал явно начинал задумываться, что станет с ним, когда враги будут уничтожены, а он сам, соответственно, уже не нужен Фюреру. Как будто у него был выбор.
Хотя эти жалкие твари, только внешне похожие на людей, тем и отличались, что не в силах были глядеть в мертвые глаза Скульд – пряхи Грядущего, самой злой и безумной из Норн. Для этого надо было иметь такие же, вымерзшие до донышка, глаза.
Такие, как у Него.
Этот Рокоссовский – Власов слишком долго с ним возится. Чересчур европейцы. Оба. В Жукове все же хотя бы мерещилось что-то похожее на настоящего – так хладнокровно он стелил под траки победоносного Вермахта покорную восточную биомассу. Фюрер был искренне разочарован, когда оказалось, что это всего лишь животная тупость получившего на мгновение власть скота. Увы, сомнений в том не было – ему продемонстрировали пленку, на которой попавший в плен красный маршал с перекошенным мясистым лицом, трясясь, клялся в верности Фюреру и Рейху, обещал положить жизнь на алтарь «освобождения православной Руси от красных антихристов»… Было очень неприятно осознавать свою ошибку, осознавать, что принимал за гунна, за нового Аттилу этого… Смердякова. Если бы он изначально не вызывал иллюзий, у него бы еще был какой-то шанс – хотя бы на время. Человек в черном мундире, похожий на школьного учителя, тихо спросил: «Что с этим, мой фюрер?». Ничего не ответив, Он только поглядел пару мгновений в поблескивавшие во тьме кинокабинета Рейхсканцелярии стеклышки очков в тонкой оправе – и человек в черном мундире понятливо склонил аккуратную голову, растворяясь во тьме.
Странно, как могут быть настолько бесхребетными такие вот здоровяки. И как часто стальной стержень обнаруживается в тех, кто кажется щуплым и невзрачным – как человек в черном мундире. Как Он сам когда-то.
Когда-то. Шестьдесят лет назад.
Скоро торжества по поводу Его юбилея. По поводу – самое точное определение. Очередной повод еще раз раздуть огонь Од– священного безумия, объединяющий в булатном сплаве тех, кто способен перенести его – и испепеляющий недостойных.
Невольно вспомнился сегодня же доставленный проект памятника Тевтонскому Завоевателю на Поклонной горе у порога азиатской столицы, красного Вавилона – покоренной Москвы.
Глыбы четырех Врат Памяти – вблизи громады неоготических храмов, зазубренными клинками гребней и шпилей грозящие облакам. Издали – окаменевшее пламя, вставшие на дыбы черные айсберги с изъеденными Солнцем краями, а между ними, словно рождаясь в черном огне, словно проламывая громаду Мирового Льда, поднимается мускулистое тело Титана, запрокинуто в небеса безумно-страстное лицо, и мощная рука поражает зенит исполинским мечом. Самому Джамбаттисте Пиранези в его горячечных архитектурных кошмарах не пригрезилось бы такое. Да, это Памятник – вечное напоминание. Нет, не покоренным – им ни к чему так высоко держать головы, чтобы видеть святыню победителей, им хватит и огромной тени, что будет каждый вечер обрушиваться на их муравейник в крови и пламени Заката. Напоминание потомкам – какими были Предки, какими должны быть они. И вечный приговор всякому, кто посмеет быть слаб.
Художник – имя было смутно знакомым и проскользнуло в памяти, не оставляя следа, помнилось только, что старый партиец с двадцатых, имя, кажется, начинается на «А», фамилия на «Ш»… Альберт Шпеер? Нет, Шпеер – это арка Германских побед, вознесшаяся над Берлином, и воздвигающийся за и над нею циклопический купол Пантеона. Кто-то другой…
Неважно. Потом.
Сам же юбилей – чушь, мишура. Абсолютно неважно, когда из влажной женской утробы вывалился красный комок визгливой безмозглой плоти, которому только предстояло еще спустя многие и многие годы стать Им. Такое всерьез помнят лишь те, кто и в могилу сходит безмозглым копошащимся куском плоти.
Неужели заглядывающая глазом из зеленого льда в окно Рейхсканцелярии Вечерняя звезда утруждает себя, запоминая мгновение, когда оторвалась от кровоточащей плоти закатного горизонта? На то есть двуногие букашки, живые приставки к пыльным стеклам и трубам обсерваторий.
То существо – оно не было Им. Ничего от Него – замкнутая, молчаливая двуногая личинка из каменной норы на дне огромной благополучной и сытой могилы по имени Европа – могилы, в которой дотлевали скелеты великих ценностей – рыцарства, воли, страсти, воинской ярости. Личинка тяготилась родной могилой – что ж, как многие, ползавшие рядом с нею – хотя довольных было еще больше. Тех, кому было уютно, тепло, сытно среди разлагающихся останков великой цивилизации, настолько чуждой им, что если ее создателей – безумцев, поэтов, святых и убийц, творцов и завоевателей – именовать людьми, то для обитателей руин построенного ими когда-то храма надо было найти другое название. Довольные или нет, личинки суетились и ползали, в конце концов тихо перепревая в гной, по которому нельзя было отличить жалкого обывателя от столь же жалкого бунтаря, искателя убогих личиночьих приключений.
Ту личинку, однако, ждала иная судьба: ей предстояло погибнуть – и стать Им. Спасением стала великая война, спалившая миллионы двуногих личинок – и ее тоже. Разница была в том, что остальные были всего лишь личинками, и ничем более, а из ее пепла родился Он. Именно на войне, на этом пиршестве Судьбы и Смерти Он понял Свое предназначение. Именно там Он смог действовать и жить, как Предки – и даже более. Тогда Он родился по-настоящему.
Перечитывая потом воспоминания фронтовиков, Он раз за разом утверждался в осознании Своей исключительности – и бездны ничтожества, в которую сползала Европа. Вместо голоса силы и воли рождающейся в крови и муках новой жизни бумажные листы запечатлели истошный визг смертельно перепуганной плоти – и ничего более. Чего стоил один Ремарк, уползший в Америку, отстойник бывших. В войне, этом доме, родине сильного, он увидел лишь боль, кровь и смерть. И возненавидел их. Это ли не знак вырождения – ненависть к тому, что и составляет Жизнь?! И вся Европа, пуская розовые сопли над испакощенной им бумагой, расписывалась в страхе и ненависти к Жизни. Расписалась в собственном вырождении, в собственной дряхлости, в том, что ей давно пора в могилу.
Это было по-настоящему счастливое время в Его жизни. Время, когда Он был – дома. В грязном окопе, над которым пела, не замолкая, тысячью стальных и свинцовых глоток смерть, пьяная от невиданного угощения, Он обрел то, чего не было и не могло быть в каменной благопристойной лютеранской норке на дне могилы Европы. Пожалуй, только раз в жизни он чувствовал себя счастливей…
Потом Его дом, едва обретенный, рухнул. Кончилась война – и то немногое, за что стоило сражаться, исчезло вместе с нею. Страна, за которую Он воевал, проиграла, хуже – погибла, полностью и безвозвратно. Он шагнул в пустоту – и несколько лет шел в этой пустоте, которую глупцы называли «миром», живя лишь верой в обретенную на заваленных человечьим мясом полях Судьбу. И Судьба привела Его в Мюнхен, в чудом сохранившееся в гнилом болоте бывшей Европы место, где жили семена возрождения, семена истинной жизни. Здесь жили силы, способные и желавшие вернуть величие Белой расы, очистив ее от гнили и лжи, что облепили ее за тысячелетия существования. Силы эти назывались национал-социализмом, и силы эти ждали Его.
Ради этого стоило жить, что для Него значило – сражаться и убивать. Теперь уже под знаменем с древним символом, который арии называли свастикой, монголы – хасом, а его предки-тевтоны – хакенкрейц.
Потом был ноябрь двадцать третьего – Он помнил каждую секунду этого пронзительно-холодного месяца и кровь закатов, обещавшую бурю. Та буря оказалась недостаточно сильной, чтобы снести наслоения гнили и лжи – что ж, Ему было не впервой оправляться после поражений. То, что не убивало Его – делало Его сильнее… кому-кому, а Ему не надо было лезть в ранец за томиком Ницше, рваное железо строк «Заратустры» жило в Его крови, иногда Ему просто казалось, что никакого такого Ницше не было, что «Ницше» – лишь сполох, отсвет, отброшенный в прошлое Его жизнью и Его судьбой, настолько Своими ощущал Он слова Базельского Безумца. Он проиграл тогда – но Его враги не смогли даже воспользоваться победой, не смогли расправиться с Ним – тем прочнее укрепилось в Его душе презрение к ним, возомнившим, что вправе судить Того, Кого не смеют уничтожить. Он, конечно, не повторил их ошибок – а буря все же пришла. Он победил – Он и те, кто пошли за Ним. А победив, Он начал строить новую цивилизацию, новую мораль, новый народ…
Потом был еще случай, окончательно укрепивший бы Его веру в Судьбу – если бы этой вере еще требовалось укрепление. Тридцать девятый год, девятое ноября – Его Судьба за что-то любила этот месяц, который предки-тевтоны называли Нибелунг. Несколько минут отделило Его от взрыва бомбы – приближенные ужасались: «Если бы чуть раньше!..» Этих Он запомнил и не доверял им серьезных дел и решений – «если бы» существует для тех, кто не верит в Судьбу.
Фюрер оторвал высокий прохладный лоб от соединенных кончиками в готический свод пальцев, открыл глаза, поднялся из кресла. Подошел к зеркалу, встал напротив разглядывая Свое лицо – так солдат перед смотром оглядывает форму. Годы не пожалели Его – все-таки Его тело было человеческим телом. Лицо иссекла рунная вязь морщин, поредевшие волосы, брови, усы тронул иней. Не изменились глаза – не зря русские называют их зеркалом души. Они были все такими же голубыми, прозрачными и мертвыми, а на дне поблескивал осколком ледяного зеркала неживой блик безумия. За всю Свою жизнь – Свою, а не тела – Он так и не встретил человека, способного выдержать их прямой взгляд, и в те годы, когда был еще способен удивляться, слегка недоумевал, отчего сам способен смотреть в зеркало, в отличие от легендарных горгон и василисков.
Вспомнилось недавнее – Скорцени, совершивший невозможное, выкравший Сталина прямо с Куйбышевского аэродрома, куда тот прилетел, спасаясь из обложенной частями вермахта и союзников Москвы. За день до казни Фюрер пришел – один, без охраны, накинув на плечи старую фронтовую шинель – в камеру к пленнику. Тот повернулся, резко шагнул навстречу – и остановился, наткнувшись на мертвый взгляд ледяных глаз. Эти глаза вглядывались в желтые тигриные зрачки, пока ненависть и холодная ярость не сменились ужасом и отчаянием загнанного зверя. Пленник закрыл лицо руками и опустился на койку, а Он повернулся и вышел, не разжав сцепленных за спиной рук, не унизившись до улыбки или хотя бы проблеска торжества во взгляде.
На следующий день они принимали парад победоносного Вермахта на Красной Площади. Фюрер стоял на трибуне опустевшего Мавзолея, над панелью со сбитыми буквами, глядя чуть выше рядов пилоток, кепи, стальных шлемов, и держал левую руку на лежавшей на парапете отрубленной – собственноручно, по старой привычке – голове великого врага. Короткие седые волосы приятно покалывали ладонь. Стоял все тот же месяц Нибелунг.
Теперь эта голова стояла здесь, на рабочем столе, седая от кристалликов соли – так сохраняют головы врагов и святых монголы. А сам парад отсняли на кинопленку, обошедшую полмира – и конечно, стада двуногих со скотским любопытством валили посмотреть на шикарное зрелище, не подозревая, что разглядывают смертный приговор всему их болотному мирку, а для двух третей – и тому жалкому копошению, которое они по глупости считали жизнью. Впрочем, снимали не для них – для тех немногих, кто был способен услышать звучащий в картине Зов. И быть готовым, когда Он придет к ним.
Фюрер перевел взгляд с зеркала на портрет – написанный в Мюнхене, в далеком 1922 году. В углу – дата и вензель художника – А. Ш. Да вот ведь он, создатель проекта памятника, стоявший рядом в первые дни партии, запечатлевший все – и крест на груди, и родовой тевтонский меч-двуручник рядом, и узорный халат, вывезенный из глубин Монголии. Достойный художник – Адольф Шикльгрубер. Только слегка раздражает верноподданническая табличка внизу на раме – как будто нужны подписи и таблички изображениям Христа или Будды, как будто кто-то способен не узнать Его:
«Рейхсканцлер и Фюрер Германского народа
Роман Унгерн фон Штернберг».
Лев Прозоров
Я хочу стать космонавтом
Глеб смотрел в окно. За окном падал снег, медленно танцевали снежинки, и сквозь их хоровод едва можно было различить крыши домов возле школы, невысоких, почти сплошь одноэтажных. Глеб, родившийся и выросший среди таких же, по первости очень робел, когда впервые увидел громаду красного кирпича – школу – в целых четыре этажа! На коловращение снежинок хотелось смотреть и смотреть… рядом притих класс, ребята склонились над тетрадками, тщательно выводя буквы, чуть наискось, изредка перелистывая тетрадные страницы, вздыхали, скрипели перьями ручек. Отопительная труба грела бок. А за окном качалось-баюкало белое марево…
Глеб медленно отвел глаза от холодного оконного стекла – и словно натолкнулся на взгляд – всевидящий, мудрый, чуть-чуть устало прищуренный – с портрета над доской.
Уши Глеба над твердым воротничком школьного кителя налились алым жаром, отогнавшим навеянную снегопадом прохладную дремоту.
«Ну что, Глеб? – словно спрашивал портрет. – Бездельничаешь? Когда твои товарищи, когда весь наш народ – трудятся, не покладая рук?».
Про себя он, конечно, не сказал. Он скромный. И мудрый – он, конечно, знает, что Глебу известно, кто трудится больше всех, не спя долгими ночами там, в далекой столице.
Урок шел уже десять минут. А на открытом листе тетради еще не было ни одной буквы, кроме заголовка сочинения: «Кем я хочу быть, когда вырасту».
Глеб решительно макнул перо в чернильницу и вывел первую фразу: «Я… хочу… быть…». Дальше было длинное слово, и было очень-очень важно не ошибиться в нем – оно было самое главное. «Ка… а… нет, о… ко… сы… кос… мэ… косм… о… ны… а… вэ… космонав… ты… о… мэ… космонавтом».
«Так, так, Глеб, молодец, – улыбался портрет со стены, укор покинул его пристальный взгляд. – Теперь пиши дальше. Напиши, как космонавты, эти отважные люди, лучшие сыны нашего трудового народа, выполняя волю Партии и правительства, штурмуют звездные просторы, с какими трудностями они сталкиваются, какие чудеса видят, какие подвиги совершают».
Глеб робко улыбнулся портрету из-под челки на коротко остриженной голове. Конечно, он не подсказывал – Товарищ Вождь не может подсказывать, правильно?! – он помогал ему, Глебу. Как помогал всей стране, всему народу. Всем – и каждому, от маршалов и министров до такого вот мальчишки, сидящего над сочинением.
Ничего, это тоже работа. Это то, что мы делаем для страны, для Партии, для Вождя. Чтобы вырасти, чтобы научиться по-настоящему быть полезными трудовому народу.
Как космонавты.
В высокую дверь, покрытую толстым слоем белой, уже начавшей желтеть краски, постучали. Решительно, по-хозяйски. Директор? С чего бы вдруг?
– Да, войдите – повернулась к двери прохаживавшаяся по рядам Ольга. Молодая литераторша и, с прошлого года, классная руководительница Глеба, единственная из преподавателей не требовала называть ее по имени-отчеству. На недоуменные вопросы ребят отзывалась с улыбкой: «Просто Ольга. И все». «А можно – «товарищ Ольга»?» «Можно», – улыбалась она.
Дверь распахнулась, и Глеб, вместе со всем классом, поднялся на ноги. Застучали откинутые крышки парт. Прозвучало нестройное «Здрааасть».
Директор обвел взглядом класс, помахал толстопалой обветренной рукой: «Сидите, ребята, сидите». Свободной рукой – правая опиралась толстой палкой о рыжие доски пола. Пошевелил густыми бровями, дернул левым усом.
– Эээ… Здравствуйте, товарищ Немоляева… тут к Вам, ну, пришли…
Таким смущенным Глеб никогда не видел директора – да и Ольгу вообще-то тоже. Она отчего-то побледнела, нервно коснулась воротника.
– В общем, я так думаю… как директор… думаю, можно этот урок совместить с классным часом, скажем так. Возражений нет, товарищи? – он, как всегда, задавая вопрос, чуть наклонил голову.
Глеб слушал и ничего не понимал. Если к Ольге кто-то пришел, то при чем тут классный час? Ольга, судя по всему, тоже ничего не понимала, хотя теперь ее узкое сероглазое лицо, обрамленное коротко остриженными волосами, отражало скорее недоумение, чем испуг. На вопрос директора она лишь кивнула.
– В общем, таким вот образом. – завершил свою странную речь Всеволод Игоревич, коснувшись прямых жестких седых волос, и посторонился, стукнув деревянной ногой. – Проходите, товарищ.
Когда стоявший за плечом директора перешагнул порог, крышки парт вновь загрохотали – а вот приветствие запоздало. У мальчишек просто перехватило дыхание…
Он улыбнулся, блеснув крупными белыми зубами.
– Здравствуйте, ребята. Садитесь.
– Здрааа… – затихающее сумел выдохнуть ошеломленный класс, тихонько опускаясь на свои места.
Гость прошел вдоль ряда парт к столу Ольги. На его шинели, на погонах, на фуражке в левой руке, таяли снежинки – а казалось, что тают звезды. Белые холодные звезды космоса.
Он дошел до стола, положил фуражку, оглядел комнату, в которой все глаза глядели на него, сияя, как звезды – и улыбнулся этим глазам.
Потом он заговорил. Он рассказывал о том, как непросто готовиться к самой тяжелой и самой ответственной работе. О месяцах тренировок, о строгом отборе, о сложных машинах, придуманных нашими учеными, чтобы подготовить человека к страшным перегрузкам стартов и посадок, к невесомости звездных дорог. О тяжком весе, обрушивающемся, когда могучая машина взмывает с земли… и о том, что словами не передать – о чувстве, когда сама Земля кажется маленькой, как новогодний шарик, и такой же хрупкой. О длинном пройденном пути – и о пути, которым еще предстоит пройти. О жаре или холоде чужих миров.
Они чуть не расплакались, когда в коридоре прокатилась жестяная трель звонка. Но Космонавт посмотрел на них со строгой улыбкой: разве ребята не знают, что самое первое, что нужно, чтоб стать просто достойным человеком, сыном трудового народа, не говоря уж о космонавтах – это дисциплина?
Со вздохами, необычно медленно, оглядываясь на стол, за которым сидел, улыбаясь, Космонавт, Глеб уложил в тяжелый ранец дневник и тетрадь. Так же неохотно пошел к дверям, оглядываясь через шаг. Вождь с портрета, Космонавт и стоявшая рядом с ним Ольга улыбались ему вслед – и он улыбнулся.
Шагалось все же нескоро, потрясение от внезапной встречи с космонавтом не торопилось расставаться со стриженой головой Глеба, в оттопыренных ушах позванивало. Он уже спустился с четвертого этажа к раздевалке, когда вдруг вспомнил, что – ну надо же! – ручка осталась там, на парте. Ох… он посмотрел на толпу у раздевалки, вздохнул, повернулся, и побежал назад, к классу, перескакивая через серые бетонные ступени на ведущей вверх лестнице.
Уже протянув руку к двери, Глеб услышал голоса. Голос Космонавта звучал как-то необычно – неуверенно, почти смущенно. Против воли Глеб прислушался.
– Оля, я… в общем, я в столице ходил… ну, туда. Узнавал про твоего отца…
– Ты что несешь?! – Глеб чуть не вскрикнул от неожиданности и испуга. Да разве можно так говорить с Космонавтом?! – У меня нет никакого отца, ты понял?! Нет и не было! Мой отец – товарищ Вождь!
За белой дверью воцарилась тишина. Потом голос Космонавта укоризненно произнес:
– Оля, зачем ты так? Я что, по-твоему, стукач?
– Ты не стукач, – голос Ольги звучал тихо и как-то безжизненно. – Ты дурак. После того, как папу забрали… и мама умерла здесь… у меня нет никого, кроме тебя, понимаешь? Понимаешь, Юрка?! Если и тебя… если с тобой что-нибудь… зачем мне тогда жить?!
Глеб тихо-тихо отошел от двери, за которой уже слышались глухие рыдания Ольги. Он терялся перед слезами взрослых. И чувствовал, что лучшее из всего, что он может сейчас сделать – это уйти. Ну, ручка… никуда не потеряется.
Уже на лестнице он вдруг вспомнил, кого ему с самого первого урока напоминало лицо Ольги.
Когда Глеб только собирался пойти в школу, он решил заново оклеить бумагой учебники старшего брата. Содрал с одного из них потрепанную газету – и увидел на внутренней стороне фотографию. За столом на фоне сада сидели двое – товарищ Вождь и незнакомый дядька с темной бородкой. Оба улыбались, глядя прямо на Глеба, а на коленях Вождя сидела и хмурилась какая-то маленькая девочка. А за спиной дядьки с бородкой стояла женщина – вот эта женщина очень походила на их Ольгу, только была постарше.
«Мама, кто это?», – спросил тогда маленький Глеб. Мама почему-то побледнела, вырвала у него газету, кинула в печь, а потом долго шуровала в ней кочергой, даже после того, как газета рассыпалась в золу.
Потом она подошла к сыну, присела на корточки и сказала: «Глеб, забудь про эту газету и никому про нее не рассказывай, хорошо? Это плохие, очень плохие люди. Они обманули Товарища Вождя, понимаешь? Нехорошо будет, если кто-то узнает, что у нас дома хранился портрет таких плохих людей, правда?». Глеб кивнул.
Он в самом деле забыл. А вот сейчас, спустя пять лет – вспомнил.
На крыльце было шумно. Все школьники столпились вокруг их класса и с раскрытыми ртами слушали счастливчиков, у которых на уроке выступал Космонавт.
Сын поселкового бухгалтера, Стас Козлов, внимал им с кислым лицом – его обновка, замечательный нож, решительно побрела перед визитом в школу звездного гостя.
– Правильно папка мой говорит, – громко заявил он, наклоняя коротко остриженную голову. – Чтоб космос осваивать, сильная власть нужна. Это как в Египте, когда пирамиды строили. А то людям волю дай, они бы все ракеты на кастрюли порезали, а пирамиды по камушку на огороды растащили.
Все вдруг замолчали. Глебу, стоявшему наверху в обнимку с лыжами, с крыльца было особенно хорошо видно, как распространяется эта тишина вокруг Стаса. Только простоватый Коля Вырятко продолжал взахлеб тараторить в наступившей тиши, но и он вскоре захлебнулся своим «а он тогда, значит, встает… он, значит…» – и заоглядывался, растерянно моргая.
К Стасу протолкался Игорь Котов, щуплый остролицый паренек с вечно встрепанными волосами и шальными зеленоватыми глазами. Он жил при школе, в интернате, только, в отличие от большинства соседей – круглый год, потому что был круглым сиротой. А еще был он известен как парень совершенно бесстрашный и сплошь и рядом лезший в кулаки на мальчишек постарше и покрупнее. И даже если бывал он бит, то победа над ним дорого обходилась победителю.
– Гад ты, Козлов, – тихо и зло выдохнул он вместе с морозным парком, и его негромкий голос услыхал даже Глеб на крыльце. – И папашка твой гад. Правильно его сюда выслали.
Его вообще расстрелять надо было! По-твоему, значит, мы не по своей воле в космос идем? По-твоему, Партия и Вождь нас силком заставляют, как те цари – рабов?
Стас побледнел и начал отступать задом, вскоре упершись спиной в тесно сомкнутую стенку хмурых однокашников.
Легко было представить, что случилось бы дальше, если бы все звуки у крыльца не перекрыл мощный, накативший со стороны степи рев и упругий порыв ветра, поднявший небольшую пургу из сухого снега. Далеко на горизонте начал стремительно расти серебристый столбик, уходя все выше и выше. На его вершине сверкала крохотная искорка.
Рев уже смолк, а у Глеба продолжало звенеть в ушах. Ребята внизу провожали взглядом искорку, позабыв чуть не начавшуюся драку.
– «Сокол» пошел!
– Сам ты «Сокол»! это «Ударник», у меня дядя на космодром продукты возит, он знает!
– Ладно вам, – рассудительный крепыш Славка Данилов разогнулся. Наверное, только он во всей школе отвлекся от зрелища стартующего корабля ради застегивания лыжной тесемки. – Эй, деревенские! Давайте, лыжи надеваем, да и ходу! Гляньте вон – надо засветло дойти. Фобос на небо лезет.
Глеб поглядел туда, куда указывала варежка Данилова. Над горизонтом, чуть левее того места, где стаивал в белесое облако след ракеты, карабкался на небосвод второй серебряный серпик.
Глеб побежал вниз, да и другие засуетились, надевая лыжи, сбиваясь в кучки, ища попутчиков.
В ночи двоелуния снежные крысы звереют.