355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Мартьянов » Священная война (сборник) » Текст книги (страница 17)
Священная война (сборник)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:11

Текст книги "Священная война (сборник)"


Автор книги: Андрей Мартьянов


Соавторы: Андрей Лазарчук,Владимир Свержин,Лев Прозоров,Ирина Андронати,Лев Вершинин,Александр Тюрин,Вадим Шарапов,Владислав Гончаров,Павел Николаев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)

Тогда-то командиру части и пришла в голову идея использовать захваченные сверхтяжелые танки – многие советские танкисты были знакомы с вражеской бронетехникой, в Красной армии использовались и самоходки, и «Тигры» с «Пантерами».

Главным преимуществом трофеев считалась простота в использовании и управлении.

Оба танка были на ходу – отлаженные двигатели, полный боезапас. Майор Седов стал командиром оливкового, своего нач-штаба посадил на камуфляжный. Немцев перехватили на аэродроме и полностью уничтожили при поддержке Т-34. ИСы 7-го полка и пехота подошли, когда загорелся последний «Тигр».

– …Орудия «Маусов» и их броня позволили нам противостоять очень сильному врагу, – когда мы, перепачканные в ржавчине и пыли, вылезли из гигантского танка наружу, Юлий Константинович указал на орудие. – Я тогда поработал за механика-водителя, ничего сложного. Но все равно было очень страшно. «Тигр» – жуткий противник… А вот пистолет подполковника Грейма я в трофейную комиссию не сдал. Оставил себе, как первый собственный трофей. Храню до сих пор – дома. Только об этом никто не знает. Тс-с! Никому не говорите, а то меня засудят за «незаконное хранение»!

– Грандиозно, – выдохнул я. – Теперь я понимаю – это и впрямь «ваш танк».

– Вечереет, давайте возвращаться. Я могу подбросить вас на машине до Москвы, а потом поеду домой, в Ярославль. Вы очень меня порадовали, Андрей. Никак не думал, что эта старая история вернется так неожиданно, через совершенно незнакомого мне человека!

Расстались мы около МКАД – Юлий Константинович на своей старой «семерке» отбыл в родной город, я добрался на маршрутке до метро, забрал вещи из гостиницы и спустя два часа поездом уехал в Петербург.

Буркин до сих пор жив, ему восемьдесят два года, старик по-прежнему работает художником в академическом театре драмы Ярославля. Встречаемся мы каждый год, в мае, в Кубинке.

В Германии я был минувшим летом. Дядя отвел меня на кладбище, где похоронен подполковник Грейм. На его могиле – плита серого гранита, имя, годы жизни и контурное изображение ордена Pour le Mürite.

Оба танка Panzerkampfwagen VIII «Maus», оливковый и камуфляжный, как и прежде, находятся в музее бронетехники в Кубинке. Два памятника истории Второй мировой войны.

Истории, о которой мы знаем слишком мало.

Лев Прозоров
Священная война

Некошный – нечистый, поганый, злой.

«Словарь живаго великорусского языка» Владимира Даля


Котя-котенька, коток, Котя – серенький лобок.

Колыбельная

Что, внучек, не спишь? Нехорошо… это мне, трухлявому пню, старые кости, войной жеванные-недожеванные, спать не велят. А ты малый, тебе расти надо, здоровым, крепким, чтоб служить Руси-матушке, как я служил. А для того высыпаться нужно.

Чего не спишь-то? Да никак плачешь – а это уж совсем не годится. Али в схоле обидел кто?

Про что рассказывали? Про войну? Дело. Нам тож про минувшие войны в схоле рассказывали. Только такой войны допрежь не было. Во-первых, сходились одна страна с другой, да странишки-то были – поди, один Рим с нами б сравнялся, или с врагами нашими. Ну-ка, Русь-то что? Правильно, малый, Третий Рим, верно вас в схоле учат. А второй-то кто? Ишь, помнишь! Верно, внучек, Александрия, из которой на Русь свет истинной веры пришел при князе Кие равноапостольном. От той поры Русь Третьим Римом и величается. Дом Богородицы, говорится. Вот. А кроме Рима да Александрии в те поры и стран не было, как нынешние… а тут вон все страны большие, да еще по всей земле, считай, от Варяжского моря до Опоньского, даже с земель за Опоньским морем воины были – второй фронт… ну, это-то, поди, вам говорили. Вот. Не зря говорится – мировая война!

Опять, оружия такого раньше не было – это уж во-вторых, стало быть. Раньше как? Да как от дедов-праотцев положено, сабля да копье, ну бердыш там, луки да самострелы. А в эту войну – какой снасти только люди не навыдумали, друг дружку решить! Матушка Пречистая, как вспомню – по сию пору неладно делается… Тюфяки, смаговницы, гуляй-города, шереширы, летуны на головы стрелы да огонь мечут… оборони тебя Заступница, малый, видеть, что бывает с человеком, когда по нему гуляй-город пройдет. Оборони Она нас всех от такого – чтоб больше и не было.

А в-третьих – раньше такого врага у нас не бывало. Нашей земле много с кем воевать пришлось. Опять же к восходу от нас всякие дикие люди жили, истинной веры не ведавшие – погань некошная, одно слово. Только одно дело, малый, когда такой дикарь просто по дикости своей веры праведной не ведает, не по ней живет. А другое – когда культурная нация против веры живет. И не то чтобы не по вере, а именно что – против. Про пытки ихние вам рассказывали? То-то же.

Да только было б дело в одних пытках…

Вон чего! И про это вам рассказывали? И шалопут этот, Гринька, говоришь, не верил, говорил, что брехня это? А вы? Побили его, говоришь… хм… то есть оно, конечно, правильно, что побили. Не соплячье дело старших брехней попрекать, тем паче Наставниц схольных. И не мое даже… да только вот думаю, надо ль вам, малым, про такое слушать. Ты сам-то, внучек, из-за этого, поди, не спишь-то? И впрямь, не больно-то после такого уснешь…

Ты, малый, меня не слушай. Сдуру я сейчас сказал. Надо про это говорить. Надо. Нельзя такое забывать. А то начали сейчас – что, мол, обычная это склока была за пути торговые да за земли, да зря мы так с ними, тоже, мол, люди… Не зря, малый! «Тоже люди» – скажут же…

Нелюди они были, малый. И что вам Наставница говорила – все верно. Хоть и Гриньку вашего я понять могу. Трудно в это человеку поверить. В голову не придет. Человеку – не придет, а им пришло. Говорю – нелюди!

Да, тяжко такое в разум взять. Ведь Ее же народ! Она сама из него родом, вон, на божницу глянь, на образ – не ошибешься. А они – и старых, и малых, и матерей с детишками… в печах… Ее народ, малый… тьфу, помилуй Пречистая, по сю пору голос пропадает, как вспомню, на глаза слезы лезут, а руки в кулаки собираются.

Было это, малый. Я сам видел. Не рассказывал раньше – сомневался, не мал ли ты такое слушать. Но коли зашло – расскажу.

Мы ж тоже сначала не верили. Думали – ну гады, ну не-кошные, погань, так не нелюдь же. Опять, про врагов всегда худо говорят – легче ж бердышом-то сечь, когда под бердышом не человек, а зверюга лютая! Даже матушкам полковым – и тем, дурни, веры не давали. Молодые были, шалопуты, вроде Гриньки вашего, жить своим умом норовили.

Мы тогда только на их землю вошли. Стрелянные уже были и пороха нюхнувшие. И счет к врагу уже был у каждого немалый – много могилок за спиной осталось. Вот. Вошли, стало быть, в деревеньку ихнюю, и не просто так вошли – дрались они, не стану врать… про людей бы сказал – отважно, а про этих… отчаянно они дрались. Как крысы, когда в угол загонишь. Многие, правда, в город сбежали, за стены, но и с оставшимися повозиться пришлось. То есть с ними-то и пришлось повозиться, потому как, малый, ежели кто от вражьего войска не пускается наутек, а зубами и когтями за каждую пядь драться готов – такого голой рукой не возьмешь. Ну так у нас и не голые руки-то были. И без гуляй-города обошлись – взяли в бердыши, с натиску. Ну, и то ли от пальбы домишки ихние хлипкие занялись, то ли они с отчаянья сами подпалили, а только когда мы последнего гада воронам на корм нарубили, деревенька уже занялась не на шутку.

Вот рыщем мы по деревеньке, от головешек уворачиваемся, глядим – нет ли еще кого живого, потому как, малый, на войне языка взять первое дело. А недобитка за спиной оставить – оно как раз последнее. Вот. Вломились эдак в один домишко. Сперва решили – поварня здешняя или бойня. Нас уж заранее учили во вражьих домах не есть – могут отраву оставить, да и сами едят, как мы уж нагляделись, все, что разжевать можно – и падаль, и саранчу с жуками, и всякую гнусину. От такой еды и без отравы загнешься. Прошли, оглядываемся – не схоронился ли кто. Спервоначалу и не пригляделись – ну, лежит на столе мясо ободранное… а потом Сережка Потанин – он из-под Рязани был – меня окликает:

– Ротный… глянь-ка…

А у самого с лица хоть холсты не бели. Я подошел. Поглядел. Бойцы мои за спиной собрались. Стоят молча. И ряхи у нас, надо думать, не румяней Сережкиной. Потому как видно, чье это мясо. И кого они тут ели. Борька Писахов – холмогорец – только и выдавил: «Матерь Пречистая… ведь маленькие ж». У самого – помор, здоровущий мужик, косая сажень в плечах – губы ходуном ходят, как у младенца, и слезы по щетине. Во-лодька Хлудов, совсем молоденький паренек с Перми, не выдержал, рот зажал – и к дверям. И тут же за спиной чего-то на пол посыпалось. Подхватился я, бердыш наизготовку беру, а в голове носится – дурень ты, а не ротный, встал с раззявами своими посредь горницы, тут вас всех из пищали и вали.

Только вражьей пищали я за спиной не увидал, а увидал Яшку Кандыбу. Он, чай, под знамена-то ратные с-под клейма каторжного сбег. Забубенная голова, сарынь, пробы негде ставить, одно слово – цыган.

А тут гляжу – стоит мой цыган, веселья ни в одном глазу, бледный, сколько порода его чумазая позволяет – то есть больше не голенище напоминает, а портянку бойцовскую после недели прямого употребления. А сам из рукавов да из-за пазухи горстьми волочет какие-то побрякушки, тряпки, деньги – монеты с бумажками – когда только натаскал, мы ж только четвертый дом и обошли? Одно слово – воронья порода… так вот волочет он их – и на пол.

Посмотрел я на Яшку молча, ничего не сказал. А что скажешь – даже этому шаромыжнику об их добро руки марать не хотелось. Повернулся я к бойцам – а огонь уже рядом трещит, жарко в горнице – сил нету. Говорю «на улицу все, пусть эту погань огнем выжжет». Двинулись мои парни на улицу, только Борька столбом встал: «Ротный, м-маленькие-то… ведь надо ж похоронить!».

Открыл я рот, закрыл рот. Чего тут – прав помор, кругом прав. Не по-людски это. Сгребли мы… то, что на столе лежало. Там на стене полотнище висело с деревьями какими-то, птицами – на него и сгребли. Завернули, вынесли. Нет, внучек, шапки не сняли – война, она такое дело… дичает человек. Простые вещи забывать начинаешь.

Зябнешь, поди? Иди-ка под тулуп. Вот. Дальше слушай – вынесли мы… это. А ветер огонь раздувает, уже и дом тот проклятый, из которого мы вышли, заполыхал. И тут слышу – тонкий такой звук, жалобный. Сперва только зубы сцепил – немудрено, коли после такого детский плач померещится. Только Борька заозирался да как охнет над самым ухом – «Ротный, плачут! Это ж там, в доме!».

Не померещилось, значит! Ну, бердыш в одну сторону, кафтан с перевязью, на которой пистоли с пороховницей – в другую, Володька с Сережкой только успели подхватить – и туда, в дом, только борода от жара затрещала. Пропустили мы, малый, дверь в той горнице, будь она неладна! Пропустишь тут… в горнице дым клубами плавает, влетел я в дверь – клетки, и из них-то и тянется плач тонехонький, без надежды, без просьбы, одна только жалоба…

Тут-то я пожалел, что бердыш оставил. Клетки крепкие, на замки заперты… назад за бердышом бежать – того гляди, крыша рухнет. Только подумал – а Борька-помор уже рядом стоит и ну хвататься ручищами за замки да за решетки! Прутья железные визжат, замки, что пуговицы, в стороны разлетаются. Вытащили мы, кого смогли, и на волю. Спасенных в руки первым встречным сунули и сызнова в дом. Так три раза бегали. А они, болезные, кто шарахается от рук наших в клетку, кто висит мешком пустоглазым… там колода была, рядом с клетками. И ножи. И пяла с кожами. Их тут и убивали – у прочих на глазах.

Уж когда последнего выволок – за спиной охнуло – крыша осела. А он, маленький-то, ручонками перебрал, носиком мне в бороду уткнулся – и заплакал. Звонко так. По-живому. Стою я с ним на руках, глаза словно все дым ест, глотку переняло, глажу его, уговариваю, а в глазах все хороводится: мясо ободранное, колода с ножами, да глаза, что на нас из клеток смотрели.

Матушка полковая потом сказала – мол, сама Пречистая нас этим делом отметила. Спасенников моих да Борькиных в храм переправили – и то, не в бой же их тащить, и так уж хлебнули лиха так, как мало кому доводится. Ну и Ей они родня, в храме им и место. Что мы из дому вынесли – похоронили с честью, а прощаться весь полк привели – чтоб видели, стало быть, с кем воюем. И за что. Только последний этот, который мне в бороду плакался, уходить не пожелал. Мы уж мало не всей ротой в ноги полковому воеводе да полковой матушке кланялись – уважили. При нас он остался. Многие гордились – мы, мол, теперь, со своим Живым Ликом, как храмовые бойцы – Люты, Пардусы, Бабры, Рыси, Котолаки. Да и то сказать: роту нашу после этого и свои, и чужие примечать стали, мало не как храмовых – потому что рубились мы впереди всех и пленных, как храмовые, не брали.

Только мы в особых недолго проходили. Много их было в той проклятой земле, таких горенок, колод с ножами да клеток. И печей – печи те я тоже видал.

Я так понимаю, малый – Матушка нас и впрямь отметила. Из тех, кто тогда в дом тот проклятый зашел – все домой вернулись. А мы с Борькой и ранены-то толком не были, даром что стрелам-пулям вражьим не кланялись, за чужие спины не хоронились. А что по ребрам меня прикладом переплели – это пустое. Не рана. Эдаких ран в каждой деревне на каждую Масленицу, когда стенкой на стенку ходят…

Ты другое помни, малый. Ведь врагов тьма-тьмущая была, иные вон говорят – треть народу, что есть на белом свете, в той стране обитала. И оружье у них было лучше, и смаговницы, и самострелы, и шереширы, и тюфяки – само слово-то ихнее, «тю фанг», как они говорят… говорили. И летуны они первые в воздух подняли. Одно что гуляй-города мы первыми делать стали, дак они их у нас враз переняли – «черепаха Чу», говорили. Ну, были у нас союзники – из Бхаратской державы ратники на слонах да при тех же шереширах, что Господа Нарасимху чтут, да удальцы с восходных островов, из Опоньской земли; хоть такие же желтолицые да косоглазые, а Мать Пречистую на свой лад чтят и народ Ее уважают. Да еще при них меднокожие удальцы из вовсе чужедальней земли за восходным морем – Оцелоты прозываются, до войны не то что огненного боя – железо-то больше в руках опоньских витязей видали. Они с опоньцами нашим врагам второй фронт учинили. А только и по числу, и по оружию нам даже с ними вместе с врагом бы не тягаться…

Отчего, спрашиваешь, одолели? Оттого, что за святое дело бились. Против истребителей Ее народа. С Ее именем в сердце, как полковые матушки говорили. Это, малый, и называется – священная война. Оттого мы – Третий Рим, Святая Русь, народ-бастоносец. Она нас сберегла и к победе вывела…

Что со спасенником моим сталось? Да ничего особого—раньше б всю роту посечь пришлось, чем с него шерстинка б упала. Здоровый вырос, крепкий, красивый. Вон, Хранительница наша – ему прапраправнучка. Видишь, вышла на крыльцо, зевает, на нас смотрит недовольно. Чего, мол, полуношничаете, старый да малый – спать пора.

Ну, малый? То-то. Идем. Пречистой помолимся – и спать.

Радуйся, Пречистая очагов наших Хранительница, Богам Родительница, Заступница Дома Своего, в радости же Своей не забудь нас, служителей народа Твоего, но от всякия беды отведи и сохрани, Всечестная Баст Ма Кошь…

Лев Прозоров
Первый Император

Урок шел к концу, и, сиди в классной комнате мальчишки, та непременно наполнилась бы переговорами вполголоса, поскрипыванием парт, возней – как-никак последний урок, да еще в такой день! Здесь же нараставшее нетерпение воспитанниц выражалось в нараставшей вслед за ним звенящей тишине, сквозь которую отлично было слышно веселые, возбужденные голоса предпраздничной Москвы. Девушки замерли, прямые, как гвардейские штыки, неподвижные, как двуглавые орлы на башнях Кремля.

Наталья Андреевна, стоя у окна, чувствовала спиною неотрывные взоры двадцати пар девичьих глаз. Без всяких месмерических штучек она сейчас могла прочесть мысли своих воспитанниц – какая там история, пусть даже у любимой учительницы, когда вот-вот – парад, потом – пикник, и наконец, бал в столичном Дворянском Собрании?! Наталья Андреевна улыбнулась, поворачиваясь к девушкам.

– Итак, сударыни, извольте рассказать, что мы с вами знаем об особе первого Русского Императора?

Руки поднялись, словно подброшенные пружинками.

– Да, Марфуша?

– Государь император сделал России много добра. Он вывел Отечество наше из туманов варварства азиатского к Просвещению.

Наталья Андреевна поморщилась. Все правильно, однако здесь же не приходская школа для крестьянских детишек и не младшие курсы, где в заслугу идет уже хорошая память и способность пересказать наизусть страницу-другую из учебника господина Иловайского.

– Анна?

– Государь император ввел при дворе западные костюмы. И при нем можно стало танцевать. – Первая красотка института благородных девиц улыбалась, явно предвкушая вечерний бал.

Что ж, уже лучше. Наталья Андреевна поощрительно кивнула, разрешая садиться.

– Неждана?

– Государь император отправлял юных дворян и мещан учиться наукам в европейские страны.

– Весьма хорошо, сударыня. Да, Василиса?

– При Государе Императоре Россия вышла к Балтийскому морю. Был построен сильный флот.

Конечно – внучка адмирала, дочь и сестра капитанов военно-морского флота.

– Татьяна? Он…

– Кто – «он»? Внимательнее, сударыни, будьте любезны. Мы говорим об особе Государя.

– Государь Император…

– Так, – поощрила Наталья Андреевна.

– …он создал полки нового строя, перевооружил армию по европейскому образцу, и много проводил с нею потешных боев и учений, в коих сам принимал участие.

– Так, отлично. Ангелина?

– Государь император воевал с турками за Крым и захватил крепость Азов.

– Отлично. Русана?

– Государь император создал в Москве университет.

– Замечательно, сударыни. Ксения, ты что-то хотела сказать? Невысокая темно-русая девчушка с толстой длинной косой и огромными серыми, почти всегда опущенными глазами, подняла голову. Уставилась на преподавательницу иконным скорбным взором.

– А еще, – проговорила она очень тихо. – Государь Император был очень добрый человек. Он не любил казнить и наказывать. И за всю его жизнь только дюжину знатных людей приговорили к смертной казни, но не сам Государь, а Собор Сословий. И хотя он знал, что эти люди готовили покушение на него в пользу польского короля, он очень переживал их смерть, часто заказывал молебны за упокой их душ. Кроме князей Шуйских и бояр Романовых, при нем никто больше не был казнен смертью, даже за измену всего лишь ссылали в дальние монастыри. А казнь тех он переживал до самой своей смерти и завещал потомкам молиться за их души.

В классной комнате повисла совсем уж могильная тишь. Наталья Андреевна замерла, положив руку на голову Ксении, вновь опустившей лицо.

И в этой тишине стал слышен идущий откуда-то дальний комариный зуд. Все вздрогнули, запереглядывались, повернулись к огромным французским окнам.

Наталья Андреевна подошла к окну. За спиной заскрипели парты – девушки задвигались, пытаясь получше разглядеть серебристые рыбки аэроптеров в ярко-синем майском небе.

– Идут – шепнул кто-то за спиной. И столько в этом голосе было страсти и тоски по вот-вот готовому ускользнуть неповторимому зрелищу, что Наталья Андреевна, тайком улыбнувшись, скомандовала:

– Сударыни, будьте любезны подойти!

Ох и рванулись девицы к высоким окнам, расплющивая о стекла носы, толкаясь – как мещане в конке, ей-богу!

Аэроптеры первого ряда, летевшие из Замоскворечья, твердо держали строй, складывавшийся в ряд цифр: 1050.

– Что сие означает? – едва имея силы придавать голосу видимость педагогической строгости, спросила Наталья Андреевна.

– Тысяча пятьдесят лет царствующей династии! – вразнобой отозвался звонкий девичий хор.

– А это? – следующий ряд аэроптеров сложился в цифру 300.

– Триста лет Империи Российской! – с восторгом выкрикнули девушки.

Наталья Андреевна сейчас сама чувствовала себя юной-юной девчонкой, едва ли много старше воспитанниц. Хотелось прыгать, махать руками, кричать что-то несущимся в небе стальным птицам. Да, за три десятилетия от первых машин полковника Можайского – к лучшему воздушному флоту мира. Сама она десять лет назад взволнованно читала в газетах о подвигах российских летчиков-добровольцев, заставивших надменных бриттов, позабыв спесь, облачиться из ярко-красных мундиров в грязно-бурое хаки. Да устоял ли б без них Трансвааль? Не назывался ли бы теперь Киптштадт каким-нибудь Кейптауном?

Рыкнули древние пушки с кирпичных стен Кремля – ратное прошлое России приветствовало героев ее сегодняшних и грядущих побед.

Девушки не удержались, восторженно взвизгнули – и покраснели, кажется, разом, тем паче, что сразу вслед за тем раздался деликатный стук в дверь, сопровождаемый слабым, но отчетливо слышным сдавленным кашлем.

– Прошу входить. – развернулась к двери Наталья Андреевна. В дверь, держа на сгибе локтя парадную бобровую шапку с фазаньими перьями под орленой кокардой, вошел высокий молодой человек, коротко остриженный, с щегольски покрученными светлыми усами. При взгляде его голубых глаз у Натальи Андреевны, как всегда, слегка закружилась голова, и она немедля опустила взор на блистающие золотым шитьем погоны, аксельбанты и нашивные узоры из шнуров на парадном кунтуше, на сильную руку, придерживающую рукоять сабли.

За ним вошли столь же нарядно одетые мальчишки – сверстники ее воспитанниц. Такие же шапки – только пока бесперые, и кокарды попроще. Такие же кунтуши – только украшений меньше. Такие же сабли на поясах. Встали молчаливым, плотным и ровным строем, пожирая взглядами стайку ее учениц.

– Панна Вишневецкая? – щеголь резко наклонил коротко остриженную голову, словно клюнул что-то ястребиным носом. Точно также кивнули-клюнули за его спиною мальчишки. – Честь имеем!

Она присела в глубоком реверансе, слыша, как шуршат за спиною платья институток, повторяющих ее движение:

– Пан Басманов, рады видеть пана.

Басманов крякнул, отпустив саблю, огладил усы, вздохнул полной грудью и произнес:

– Панна Вишневецкая Наталья Андреевна, я и мои воспитанники (вновь дружный кивок двух десятков коротко остриженных голов) имеем честь от лица Московского шляхетского училища приветствовать Вас и Ваших воспитанниц (вновь шорох подолов по лаковому паркету) и пригласить на пикник и бал, устраиваемый городским дворянским собранием в честь знаменательной даты, объединившей юбилей августейшей династии с юбилеем венчания первого Императора Российского.

Он подошел к ней и протянул руку, словно приглашая на мазурку – а где-то и впрямь полетела лихая мазурка по теплому воздуху позднего, клонящегося в вечер майского дня – и она вложила свою руку в его, а рядом уже высокий мальчишка с длинной кадыкастой шеей, нервически сглатывая, протягивал руку Анне Салтыковой, и следующие едва не наступали ему на шпоры…

Последним, об руку с маленьким, веснушчатым, очень важным Кириллом Ляпуновым, классную комнату покинула Ксения Трубецкая. Уходя, она скользнула взглядом по портрету, висевшему над классной доскою. С него темноволосый молодой человек в стальных старинных латах, держа одну руку на гарде клинка, а другую – на столе, где лежал его пернатый шлем, сумрачно вглядывался в пространства, словно пытаясь найти ответ на терзающее его сомнение.

Это лицо стояло у нее перед глазами, когда остальные кричали, подбрасывая вверх шляпки, «Ура» чеканившим шаг гвардейцам, монументальным кавалергардам с палашами на мощных плечах, и, наконец, новейшему изобретению господина Менделеева – исполинам-катафрактам, словно еще глубже вминавшим стальными траками в землю древнюю брусчатку Пожара… когда остальные щебетали о модах, лошадях, новых спектаклях и пели под гитару… когда ее увлекал вслед за прочими по паркетам Дворянского Собрания бешеный вальс Вольфганга Штрауса «Так говорил Заратустра» (Панна Ксения, а вы читали Федора Ницкого? Нет… то есть да, читала, только он мне не понравился… Ну что вы, это же светило славянской мысли! Его «Генеалогия морали»… Ах, право, не знаю, пан, мне более нравятся Хомяков и пан Достоевский), вклинившийся меж краковяков, мазурок и чинных менуэтов… когда все, вопя от восторга, кинулись к французским окнам, за которыми, в бархатно-черном небе над столицей, вспыхнули огненные письмена

1612–1912

и когда все кричали, хлопая в ладоши, она беззвучно шевелила губами, шепча этому юноше с состарившимся от тяжелой думы лицом:

«Это не зря, не зря, слышишь? Посмотри, если бы ты тогда не позволил Собору Сословий исполнить свой приговор – этого всего бы могло не быть… не было бы державы от Кордильеров до Одры… и университета в Москве, и аэроптеров в небе… и этого бала… и нас!.. пожалуйста, услышь меня—ты не зря сделал это!».

Только она не знала, слышит ли ее сейчас человек, под чьим портретом в классной комнате сияла начищенная медная дощечка:

Дмитрий I Иоанноеич

Справедливый

Император Российский, король Польский, Великий князь

Литовский, и прочая,

прочая, прочая

1582–1634 A.D.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю