Текст книги "Фантастика 1988-1989"
Автор книги: Андрей Лазарчук
Соавторы: Александр Левин,Александр Полещук,Бруно Энрикес,Андрей Сульдин,Александр Кузовкин,Юрий Глазков,Генрих Окуневич,Хелью Ребане,Вадим Эвентов,Юрий Кириллов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
ЛЮДМИЛА ЖУКОВА
БЮСТ ГЕРОЯ
– Петр Иванович, вы отливали бюст герою в деревне Сонино…
– Отливал, а что?
– За качество работы ручаетесь?
– На все сто процентов. А что случилось?
– Петр Иванович! – Человек на другом конце провода вздохнул, словно решая, говорить или нет. – Понимаете, я металловед. Михаил Крынкин. Отдыхаю в Сонине. Это моя родная деревня. И вот вчера был свидетелем странного случая. Рассказал о нем директору совхоза Юрию Егорычу – от него и звоню. Вы сможете приехать?
– Смогу, только что же случилось? Объясните наконец.
– Да странная история. Не знаю, что и сказать. Пропал теперь бюст… Считайте, нет его.
– Украли, что ли?
– Стоит, да только… Вся ваша работа насмарку. Заново придется делать.
– Не может быть! Сорок лет отливаю – по всей стране стоят!
Телефонный провод донес вздох:
– Я сам металловед. Понимаю вас. Но факт налицо. Так приедете?
– Чепуха какая-то! Конечно, приеду. Ждите.
* * *
– Ну а сам-то ты, как специалист, чем это объясняешь? Старением металла? – спросил директор, когда Михаил тихонько положил трубку. Юрий Егорович, человек молодой – под тридцать – со многими был в деревне на «ты». Да и мало он походил на начальство. Невысокий, белобрысый, с облупленным носом – мальчишка и мальчишка. Не прибавляли солидности и ярко-синий костюм с белой рубашкой и галстуком, который он носил даже в эту несусветную жару, считая, что командир производству всегда должен быть при параде.
Крынкин – статный брюнет с физиономией Алена Делона, в белесых, по моде, джинсах и майке с английской надписью, на правах горожанина и специалиста пытался держаться с ним запанибрата и даже покровительственно, но была у Егорыча этакая легкая усмешечка, что на нет сводила эти старания бывшего односельчанина.
– Какое старение! И недели со дня отливки не прошло. Да и мастер отливал известный, – авторитетно толковал Крынкин.
– Так что же? – допытывался Егорыч.
– Мистика, вот что! Ведь на глазах у меня все произошло. Я свидетель.
– А что ты в такую-то рань в парке делал? – прищурившись, спросил директор с усмешечкой и почесал облупленный нос, отчего он вовсе запунцовел.
«Еще туда же, ехидничает», – возмутился про себя Михаил и отчеканил: – Я был, конечно, не один. Дело молодое, холостяцкое. Кстати, и она свидетельница.
– Кто же она? Ты не подумай, что любопытничаю. Просто важно и ее свидетельство – случай ведь незаурядный.
– Ирина Беспалова.
– Это что? Школьница? – ахнул директор.
– Выпускница, – поправил Крынкин.
– Но тебе-то за тридцать, Миша?
– Ну так что? Они теперь со школы, гм, взрослые, – и Крынкин, недовольный, что ему напомнили о возрасте, взъерошил шевелюру, отчего стала заметна плешь на затылке.
– Ну, это особый разговор, – вздохнул директор. – А сейчас рассказывай по порядку, как что было.
За окном брехнула собака и замолкла – очень уж жарко, и лаять лень. Михаил встал, выглянул в окно, будто ждал кого-то, и принялся рассказывать, пытаясь говорить внушительно, чеканя слова.
– Сидели мы с Ириной на лавочке. Под ивой. Знаете, той самой, у которой ветви до земли, как шатер. Нас не видно. А мы сквозь просветы в ветвях и памятник видим, и скамейку возле него. Ну, дело было уж под утро. Первая электричка прошумела. С ней он и приехал.
– Кто?
– Да старик один. Ветеран войны. Летчик бывший. Я его с малолетства помню. Сизов Николай Иванович. Он живет в городе, а сюда на могилу матери приезжает.
– Что-то я никакой Сизовой не помню. Давно умерла небось?
– Давно. Когда этому старичку еще лет десять было – бабка моя рассказывала.
– И он все ездит? – с уважением в голосе спросил Юрий Егорович.
– Ездит. Сидит на ее могилке. Потом родственников дальних обойдет – их полдеревни – и назад, в город. А самая короткая дорога к кладбищу– через сквер, где бюст установили. Вот он вошел в сквер и бюст увидел. И начал он с ним разговаривать.
– С кем? С бюстом?
– С героем нашим. Они и земляки, и однополчане.
– А о чем говорил?
– Да сейчас расскажу. По порядку. Значит, дело было так…
«Да это никак Петро? Точно, Петро! Он, – удивленно сказал Николай Иванович и, вскинув седую голову, обошел вокруг высокой тумбы, оглядев бронзовый лик и фас и в профиль: мужественное лицо с крутым подбородком, орлиный взгляд устремлен к небу. Прикрывшись от солнца ладонью, прочел вслух: «Герою Советского Союза летчику Петру Трофимовичу Трегубову от односельчан».
– Похож, похож. Орел. Только молод больно – с фронтового фото лепили. Оно, пожалуй, и правильно. Героем он-то в 20 лет стал.
Ветра не было в это майское утро. Видать, вчера отбушевал. Залепил белым цветом черемухи свежекрашеную желтую скамейку, а раз отцвела черемуха, то и холод, обычный на ее цвет, ушел, тепло вернулось. Ветер далеко отшвырнул и алые лепестки тюльпанов, разбросал их по зеленой траве.
Глаза Николая Ивановича убежали от их алых пятен, скользнули по голубому небесному своду, по веселому разноцветью домов за сквером, по стайкам гомонящих птиц и иве с ветвями шатром. Хотел очи Николай Иванович увести вовсе в дальние пределы, даже голову серебряную закидывал будто за солнце, нависающее масляным блином над дальним лесом, хотел заглянуть, но непослушно скользили глаза вниз, сами отыскивали алые крапинки в траве. Видать, заполонила вдруг душу память, требуя времени для себя.
Будто ниже росточком стал Николай Иваныч. Ссутулился. Стало заметно, как тяжело старым некрепким уже ногам носить все его грузное тело бывшего подручного кузнеца, а потом летчика – с широкими плечами, могучим торсом, большой головой.
Тяжело уместился Иваныч на белой от черемухового снега скамейке, отряся цветы. Об одежде он забот не держал – синий потрепанный летний костюм давно не гладился, да и не был никогда Иваныч аккуратным и щеголем. Может, оттого, что мать рано умерла, не приучила, может, оттого, что жена заботы о его внешнем виде сразу на себя взяла, а теперь уж ей они не под силу. А вот сумку он установил бережно. Звякнуло в ней стекло.
И-эх! Видать, ничего не попишешь. Не донесет он нынче заветную «Столичную» до деда Андрея – двоюродного дяди матери. Привык уж он с дедом после свиданья с материной могилкой неспешно посидеть под яблонькой за бутылкой, деревенской закуской, да на этот раз не судьба.
– Ну, что, Петро, помянем хлопцев, – тихо сказал Иваныч, доставая бутылку, две чарки простого синего стекла граммов на 50 каждая и газетный сверток с провизией – хлеб да сало. Наполнил обе чарки, чокнул одна о другую, выпил, крякнув, и заел хлебом.
– А ведь не пили мы тогда, Петро, не пили! Первый раз я спирт хлебнул, когда Саша Матюшкин в горящем самолете приземлился. Несли мы его в медсанбат, задыхались – паленым пахло. А из простреленной ноги кровь сочилась, на траву падала. Шли из госпиталя – ту кровь обходили. Тогда и наркомовские сто граммов выпили впервые. Да…
Я мальчонкой-то молока не видал, хотя корова в дому была. Мачеха бидон через день в Москву возила на продажу. Так я все мечтал: вырасту – одно молоко буду пить день и ночь. И до войны, когда на Электростали кузнечил, удивлялся на мужиков пьющих – мало их тогда до войны, пьющих-то, было: «И чего пьют эту гадость горькую? Купили б молока!» И на фронте первые месяцы положенные 100 граммов не брал, компотом и молрком заменял. А после смерти Саши понял. И ты тогда впервые выпил. И Катя твоя тоже чарку пригубила. 20 августа сорок первого года… и день тот помню.
…Стайка воробьев с гомоном опустилась у ног Иваныча. Самый отчаянный ухватил крошку с лавки, отскочил с победным свистом.
– Мало вам червей и мошек? Не зима ведь, ненасытные, – проворчал Николай Иваныч, но хлеба покрошил, рассыпал на песчаную дорожку.
– Помнишь, Петро, наш Батя хотел Сашу к Герою посмертно представить, да не до того стало в том августе… «Не за награды воюем», – мы тогда говорили. За каждый полет любого можно к ордену представлять – такое время было. Но никто не знал, вернется ли из полета. Какие тут награды! Награды с 43-го начались, когда наша авиация превосходство в воздухе завоевала и немцы стали нас бояться.
Воробьи, склевав крошки, загалдели еще нахальней и заглушили последние негромкие слова Иваныча.
– Кыш, нахальное племя! Нет у меня больше хлеба, кыш!
От крика птицы вспорхнули, погомонили вблизи, но, видно, и впрямь чует эта придомная птица, есть чем поживиться или нет, – улетели. И стало тихо.
Иваныч наполнил чарку, снова чокнул одну о другую, выпил, заел салом.
– Тихо теперь в деревне, Петро. Бабы подмосковные нынче барыни. Раньше бы в эту пору шум по всему порядку стоял – все б мычало, блеяло, кукарекало, хрюкало. Пастух бичом щелкает. Мужики косы отбивают: жиу-жиу. Музыка! А теперь в Москву съездили, отоварились дня на три и молоком, и яйцами, и колбасой, и спят! А я – то привык по летной привычке в пять вставать, а поговорить не с кем. Жену не добудишься, дети отдельно живут. Вот и навострился сам с собой разговаривать. Ну, выпьем по третьей, Петро! И-эх! – Иваныч налил свою чарку, чокнул о полную вторую, но пить не стал, задумался.
– На День Победы, года три назад, ты еще живой был, Катю твою встретил в парке Измайлово. Верней, почему твою? Не твоя давно она. Вначале и говорить о тебе не хотела. Маленькая, худенькая, а все такая же светлая, и глаза удивленные, как у дитя. Нехорошо ты с ней поступил, Петро, недобро. Говорил я тебе об этом тогда, так ты на меня петушком, петушком! Не твое, дескать, дело, разлюбил я ее! Я и поверил, оробел – коль разлюбил, что скажешь? А потом, как узнал, кого полюбил – сплюнул: этакая хаханя! По любому поводу ха-ха да хи-хи – сказать-то нечего. Зато дочь генерала.
Ты это мне брось – разлюбил! – погрозил Иваныч бронзовому Петру. – Катю-то весь полк не то что любил – боготворил! Никто ее обидеть не смел. А ты обидел. А ведь знал уже, что ребеночка от тебя она ждет. И ведь какая! Сама дате дитем, а смолчала, и как уехала, так ни слуху ни духу. А ведь тогда, чтоб алименты получить, – только пальцем укажи на любого, хотя б незнакомого, и заставили бы платить. Сама она сына твоего вырастила и внуков дождалась. А ты их и не увидел!
И с генеральской дочкой жил – все на сторону смотрел. Уж какая она смешливая была – а тут и смеяться разучилась, все поварчивала, помню, да папашу на тебя натравливала, чтоб блюл очаг ваш. Да куда там! И чем ты девок брал? Кудрями да песнями?
Иваныч оглядел бронзовую гриву Петра, вздохнул:
– Пел ты соловьем. «Первым делом, первым делом самолеты, ну, а девушки, а девушки потом». А мы, дураки, подпевали. Не можем мы, русские, без запевалы, без заводилы. И любим их, и прощаем все.
А ведь, выходит, Петро, не любил я тебя, – удивился Иваныч. Просто не задумывался раньше, не сознавал. Нет, не любил. Скажешь, завидовал? Теперь на старости чего скрывать – кудрям и голосу – завидовал, красавцем тебя считал: «Мой друг Петро» – гордо тебя величал так. А в летном нашем деле завидовать было нечего – не хуже тебя летал. Машину чувствовал как свое тело – позвоночником, каждой косточкой, бывало, взлетишь на ней, милой, а по спине холодок восторга. Но ох как не хотел я с тобой в паре летать! Не доверял.
Геройский ты парень, что и говорить – звезды по праву носишь. Двенадцать самолетов сбил. Но ты только о геройстве своем и думал. Помню, ходил ты ведомым у нашего Бати. Так ведь чуть не погубил его. Погнался за недобитым фашистом и забыл, что долг твой– командира охранять, на хвосте у него висеть. Изрешетили тогда самолет Бати. Как сам-то он уцелел, не знаю. И какой же широкий человек был – и простил тебя, и к Герою представил. Правда, тебе по закону было положено – двенадцать самолетов уже сбил. Помню, как в последний год ты все в свободный поиск просился на охоту – нужно тебе было счет добрать до второй звездочки. А тут еще повезло на противника – на Южный фронт перебросили полк, а самолеты фашистских союзников тихоходнее наших и вооружены похуже. Батя тебя отпускал, понимал задор твой.
Ну что ж, Петро, выпьем за твою отвагу, за твое геройство, за удаль твою – это все при тебе.
Но третья чарка пилась труднее, словно не принимала зелье могучая плоть Иваныча, возмущалась. Вдавил-таки горькую влагу в себя. Поперхнулся, но вдавил.
Где-то заскрипел колодезный журавль, тонко пролаяла собака и умолкла, заурчал мотор легковушки.
– Просыпаются земляки. И мне пора, – качнул сивой головой Иваныч. – Я ведь, Петро, все норовлю эту гадость бросить. Да и то сказать – пью не часто. Привычка фронтовая да печальная память заставляют. Щас вот хотел идти к матери на могилку – любила она меня сильно, никто так больше меня не любил… Потом бы с дедом Андреем о ней поговорили, о жизни. А теперь к матери дорожка заказана – пьяных она не любила. Пойду к деду, отосплюсь, а там и к матери можно. А ты стой, блистай. Только и направо взглядывай.
Иваныч сам оборотился направо и долго качал головой, читая длинный список сельчан, погибших на войне: Андреев А. Н., Андреев П. Н. – братья Алешка да Павлушка. Борисов П. А., Борисов Л. П., Борисов В. П. – отец и два сына, Великанов Р. С., Великанов С. Т. – двоюродные братья были. Да семеро Скачковых, да десять Филатовых… Теперь и лиц-то всех не вспомнишь. Полегли сто двадцать земляков. Может, и оттого еще теперь так мало детей в Сонинской школе, что жены и невесты своих суженых не дождались.
– Ну, прощай, Петро. Вот как свидеться пришлось после долгой разлуки. Чурался ты нас в последние годы. Да, слышал я, дуриком ты голову-то сложил – ехал на своей «Волге» в прошлом годе с веселой компанией и врезался в телеграфный столб. И сам ушел навсегда, и людей с собой потянул.
Земляки за геройство тебя чтят, вишь, и памятник отгрохали. О покойнике худого говорить не принято, так и я – только тебе высказал, а на людях уж промолчу. Но ведь… и при жизни – у нас тоже не принято худое-то говорить. Боимся, что ли, чего? Врага нажить? Или привычка такая – помалкивать? Мол, молчанье – золото. Только – золото это самоварное, а из чего самовар-то? То-то! Так что блистай. Да, Саша Матюшкин… Чего это мне он сразу вспомнился? Пятнышками этими красными на траве? В голове путается. Не надо было третью пить – не те года. Так вот, Саша… Никому о том не говорил до сих пор – а ведь подумал еще тогда, 20 августа. Ведь с тобой он в паре ходил! Только ты вперед на полчаса прилетел и сказал, что он потерялся. А сам, знать, бой вел один, загорелся. В ногу раненный, горящий, до аэродрома дотянул. Так и умер в беспамятстве, ничего не сказал. А Батя промолчал, хоть и все понял. Молод ты был и бесстрашен как черт. Посчитал – окупишь вину.
Все тебе за геройство прощали, Петро. А тебя-то вина глодала? Молчишь? Молчи, молчи, теперь уж не ответишь.
Голос Иваныча вздрогнул, он неуклюже потер глаза:
– Слаб я стал. Года!
Запрятал в сумку полупустую бутылку, скомканную газету. Подумалподумал и, отхлебнув от второй чарки, с которой чокался, остальное плеснул на землю, по древнему обычаю – отошедшему в мир иной.
– Ну, стой, Петро, блистай. Пойду я.
Еще шире расставляя ноги, словно в шторм на палубе, Иваныч, не качаясь, двинулся по тропинке.
Сухой треск заставил его обернуться.
Бронзовая голова героя клонилась, упадая, но не упала – нагнулась только, и орлиные глаза уперлись в землю.
– Петро! – воскликнул Иваныч. – Тебе никак стыдно стало? То-то! – Он погрозил пальцем и, распрямившись, крепко и широко ставя ступни, зашагал из сквера.
– Знаешь что, металловед Миша Крынкин, не будем мы вызывать отливщика, – сказал директор совхоза, выслушав длинный рассказ.
– Как летчик-то он герой, настоящий герой– 20 самолетов сбил! Среди них пятнадцать, кажется, бомбардировщиков. Это значит, не долетели те бомбы до наших городов и сел. Спасибо нашему земляку! А вот как человек… В общем, перезвони отливщику, дай отбой.
– Это как же, Юрий Егорвдч? Ведь случай уникальный! Интересен для науки.
– Но ведь стоит бюст-то? Не рухнул?
– И не рухнет! Я осматривал.
НЕЛЛИ ЛАРИНА
ДЕВУШКА ИЗ СИЭЛА
В Сиэл мне предложили лететь самолетом. Туристам туда разрешалось ехать не более, чем на два-три дня, чтобы познакомиться с чудом-городом, с его архитектурой.
Посещение города было окутано туманом вымыслов и догадок, а те, кто возвращался из поездки, обычно ходили какие-то очумелые, качали головой и не хотели ни во что посвящать.
– Нет, – сказал мне приятель, который тоже возвратился оттуда с грустными глазами. – Нет, этого я не могу пересказать, там следует побывать.
– Что ты там видел?
– Не знаю. – Он пожимал плечами. – Город… Люди… Не знаю, но ты обязательно поезжай.
Он пожал мне руку, странновато улыбнулся, мол, ничего не может добавить к тому, о чем все знают.
О Сиэле говорили как о городе-образце, городе-идеале. Говорили, что он проектировался для жительства людей, но люди не желают там поселяться, хотя и выражают полный восторг тем, что там видят. Проектировали город для того, чтобы навсегда распрощаться с грязью на улицах, с очередями в магазинах, с неудобствами транспорта, с давкой, толкотней на рынках, с неуютом в квартирах. И вот – создали город-образец!
Группы ученых, работавших над проблемой использования силиконов, продолжали заниматься ею уже несколько десятилетий после предшественников, которые жили в двадцатом веке. И они первыми подали идею создавать теперь уже не предметы, а города будущего из созданного ими, необычного материала, используя его вместо бетона и стекла.

Сначала все изумились, засомневались: разве из одного состава можно добиться разнородных структур? Но вскоре эту новость принялись бурно обсуждать. И решено было первый город назвать Сиэл в честь всемогущей чудодейственной искусственной смолы, которая может стать и мышцей, и глазом, и – домом. Новый материал раскрыл новые горизонты.
Биологи, медики, художники, даже писатели и поэты – все загорелись идеей образцового города: каким ему быть? Вдруг выяснилось, что новое дело волнует всех, каждого. Печать публиковала предложения, высказанные народом. Целые экспедиции специалистов опрашивали людей, собирали мнения, предложения, идеи. И наконец множество мыслей, изобретений и открытий сконцентрировалось в Центре по проектированию города-идеала. Но ничего толкового не выходило. Оказалось невозможным учесть массу разноречивых желаний. Идеи идеями, а нужны реальные проекты, за которые бы взялись строительные организации. К тому же возведение города целиком с его оригинальными зданиями, площадями, проспектами, висячими (!) садами требовало немалых средств. А ежели из нового материала строить еще и по старинке?! Сколько времени уйдет? Кто возьмется проектировать? Кто осмелится строить нечто невообразимое, уникальное для всей планеты? Обсуждение грозило зайти в тупик.
Но однажды в центр проектирования пожаловал какой-то чудак и предложил: использовать для строительства города, его домов и кварталов, природную энергию, которая бы направлялась генетическим кодом.
В самом деле! Посмотрите, какие крепкие зубы у волка! Какие мощные клыки были у мамонта! Наконец панцирь черепахи природа создает по генетическому коду!
А нельзя ли заложить в ядро будущего города программу, которая, вбирая в себя элементы почвы, камня, песка, начала бы развиваться сама, кристаллизоваться в блоки, стены, потолки, перекрытия, окна, двери?.. Да неужто панцирь черепахи менее совершенен, чем какой-то дом, даже самый изящный? Пусть это не дом, а дворец. Панцирь черепахи – вот образец прочности! Все дело только в том, чтобы он рос и рос до размеров дворца – и модифицировался, ведь в панцире черепахи люди не станут жить! Им нужны дома, дворцы…
Его мысль посчитали в центре очень подходящей, тем более что ни камней, ни песка не понадобилось– их исключал новый искусственный материал, созданный химиками и биологами: по желанию человека он мог стать и камнем, и сталью, и резиной, и стеклом.
Чудак родил главное – идею: все, о чем долго спорили, вложить в программу развития ядра идеального города, закодировать в генах молекулы стройматериала будущего – самостоятельный рост.
Иными словами, воплощение замысла теперь выглядело так: любой дом, дворец будут расти так же, как дерево, или как панцирь черепахи, или как зуб. Город-идеал рос как бы из яйца.
И скоро на специально выбранной площадке, в плоской долине среди гор, в двух часах лета от нашего обычного города, из «эмбриона» начало развиваться нечто похожее на кристалл в особом растворе – первый домик! Он разрастался, сперва, как неоперившийся птенец инженерной мысли, смахивал на какую-то невыразительную халупу, но время шло, и стены его крепли, крыша вздымалась, и из земли вознесся стройный дворец с колоннами.
Потом рядом стали расти другие дворцы, дома, улицы, мосты, витиеватые ограды – поднимался нерукотворный жилой массив. И что-то еще, небывалое, говорят, в нем происходило.
«Нет, на это следует посмотреть!» – в один голос утверждали те, кто там побывал.
Город вырос, манил к себе сверкающей красотой громад, ослеплял людей великолепием, необычностью, но жить в нем… никто не соглашался. Почему?.. Так я получил задание от редактора нашего еженедельника.
Публика летела со мной самая разношерстная: здесь были цивилизованные туристы, люди в равной мере страдающие как любознательностью, так и любопытством, респектабельные искатели острых ощущений, не знающие, на чтобы еще эдакое потратить деньги, и – бродяжки, никогда таких сумм не видевшие, даже во сне, тем не менее всегда путешествующие по планете, их легко угадать по живописно неряшливьш одеждам и независимой манере поведения, смешной и печальной рядом с надменной небрежностью воротил бизнеса нашего процветающего двадцать первого века.
Тем не менее все летели в одном салоне. Компания по туризму делала бизнес, и потрясающий успех рейсов в город-идеал заставлял хозяев прессовать кастовые различия пассажиров наподобие слоеного пирога.
В салоне я обратил внимание на типов, старавшихся ничем среди прочих пассажиров не выделяться, но именно вид их безупречно белых манишек и манжет, гетр, снова вошедших в моду, вызывал подозрительность. Смокинги, бабочки, кейсы – вся непременная атрибутика именно этого сорта людей наводила меня на раздумья, что едут в город-идеал и те, кто далек от чистых помыслов и, возможно, в белых перчатках прячет обагренные чужой кровью руки, а в кейсах – отмычки, фомки и прочий воровской инструмент. Ведь как часто за внешним благородством неожиданно открывается нам бездна подлости, предательства, человеческой мерзости, которую не изжили и в нашем мире, да, наверное, и грядущие поколения не справятся: и зло, и добро ухитряется вмещать в себя человечество одновременно.
Что же может привлекать туда контрабандистов? – размышлял я. Впрочем, город-идеал проектировался как город небывалой роскоши. В его программу ухитрились втиснуть самые невообразимые пожелания людей.
Нетерпение мое и остальных пассажиров разрасталось по мере приближения к Сиэлу. И скоро, казалось, сам воздух горел огнем всеобщего возбуждения. Все слои общества смешались, никаких различий более не существовало ни у богача, ни у бедняка.
Единое «ах!» восторга прошелестело на крыльях в застывшем воздухе салона, и все приклеились лицами к стеклам иллюминаторов.
Солнце только поднималось из-за вершин гор, аэробус лег в крутой вираж, чтобы затем на воздушной подушке мягко поплыть по посадочной стреле аэропорта. И пока автопилот разворачивал машину на вираже, все пассажиры завороженно следили, как надвигается величественная панорама – остроглавый хрустальный город спорил белизной крыш со снежными вершинами гор, бравших в кольцо висящие в воздухе ленты магистралей, сады, каскады лестниц и лоджий, распахнутых солнцу. Башни средневековья и парящие крылья мембран над стадионами и торговыми площадями. Сверху, со стороны, откуда транспорт влетал в долину, город и впрямь виделся восьмым чудом света, сказочный и несказанно богатый сиянием драгоценных отделочных камней.
Все это были скромные «кирпичики» однородной массы, но – не верилось! Какая иллюзия поистине царской роскоши возникала перед взором новичка, впервые попавшего в колдовской город?! Казалось, алхимики всех веков, отовсюду прежде гонимые, собрались вопреки времени вместе и доказали миру своими чарами и бдениями над колбами и пробирками, что они нашли магический кристалл и показали людям свое могущество.,
Я ходил, потрясенный, по улицам и не мог надивиться. Что Эйфель, поразивший Париж своей башней, чудовищной для современников и прекрасной – для потомков?! Что Ле Корбюзье, одаривший человечество возможностью жить в комфортабельных практичных жилищах из бетона и стекла?! Они только заглянули в будущее, но все остались на ступеньке своего века. Но ученые нашего века смогли сотворить такое: город, который вырастает, как дерево – из семени, как живое существо – из зародыша, из яйца. Вот вам совершенная модель грядущего градостроительства! О, как угадывалось, что город-идеал творил не один архитектор, а многие архитекторы мира, известные и безымянные, современники и созидавшие до нашей эры. И множество химиков, биологов вложили мысли и сердце в программу Сиэла. Наверное, каждый из них хотел в этом городе найти уголок для себя, и я находил в нем набережные Одессы и улицы Воронежа, уголки Таллинна и башни Риги, проспекты города на Неве и древние, милые всем стены с зубцами Московского Кремля. Высились новые дома и ветшали, тронутые временем.
Иногда я постигал, что стены домов росли как кораллы на рифах морского дна, что своды зданий – это всего-навсего искусственно взращенный кристалл, застывшая пена, не уступающая стали, высчитанная заранее машиной гармония структурных решеток. И все равно восторгался завершенностью площадей, свежим воздухом улиц, четкой геометрией изящных двориков. Сердце замирало у витиеватых беседок, стройных ротонд на крутом берегу.
Ум отказывался верить, что сияющие на солнце, отточенные ветром колонны – это сталактиты, выросшие за год—два по программе, что холодный на ощупь мрамор – блок полимера, растение, развившееся не из зерна, а незримого атома, вскормленного и воспитанного формулой.
Даже в хаотическом нагромождении модернистских скульптур виделась мне недосказанная кем-то мысль.
Ежели бы только не необычность материала, от молочного, пористого, точно известняк, гладкого, как мрамор, до прозрачного, отливающего радугой всех цветов, словно сама музыка застыла и воплотила звуки в осязаемый цвет, я бы не поверил в силу науки нашего века. Можно сто раз услышать, но это еще ничего не значит, теперь же мне были понятны восторги тех, кто видел город-идеал, был в нем. И все же… он был пуст. Где его жители, горожане? Я вспомнил о неясных слухах, что в этом городе есть даже… привидения.
Тишина не устрашала, но печалила: город хотел о чем-то рассказать, на что-то пожаловаться, но молчал, как больной немой человек. И словно невидимые глаза следили за мной, сопровождали каждый шаг. Город слушал мои мысли, а может, мне это только мерещилось в его печальной красоте улиц. Странная пустота, как вакуум, тоской сдавливала грудь. Или так резко ощущает человек необходимость видеть, общаться с себе подобными?! «Самая прекрасная на свете роскошь – это роскошь человеческого общения», – вспомнились мне слова французского летчика и писателя. И здесь я остро почувствовал, как прав Сент-Экзюпери. Именно этой роскоши в блистающем великолепии улиц мне сейчас не хватало, поделиться восторгом и удивлением было не с кем.
Неожиданно я вышел к фонтану – вода танцевала в нем свой вечный танец любви, объясняясь в верности земле. Давление бросало алмазные капли вверх, а притяжение упрямо притягивало, и они падали вниз, торопясь опередить друг друга.
Казалось, озорная смешливая девочка танцует бесконечный танец, точно сама Терпсихора встала ножкой на макушку фонтана и крутится, бьет и вскидывает другую ножку, вздымает вверх руки, готовая сдаться в плен, вся тонкая, хрупкая; пляшут, спадают, струятся складки прозрачного платья на ее изящном обнаженном теле.
Что за наважденье? – я тряхнул головой. Фонтан, девочка! Впрочем, мне всегда нравилось смотреть на бег воды, меня тянуло к ней. Не выходя из оцепенения размышлений, протянул руку, хотелось поймать веселую игривую струю, и тут пальцы мои больно хрустнули, ударившись о неожиданную преграду. Я подивился– и машинально потянулся к фонтану второй раз. Не может быть?! Даже талантливейший скульптор не смог бы заставить его застыть и в то же самое время – бежать, струиться, плясать! Что это? Те галлюцинации, о которых предупреждали?
Пальцы снова хрустнули, наткнувшись на преграду, и в тот же миг верхушка фонтана отломилась и зазвенела, падая к моим ногам.
Я растерянно оглянулся, никто не видел моего преступления. С неловкостью слона на цветочной клумбе поспешно наклонился и воровато сунул обломок в карман.
Обезображенный мною фонтан больше не менял своих форм. В смятении, огорченный, я пошел дальше. Писать об этой нелепице в репортаже было бы смешно. Досадный пустяк, ничего не объясняющий, тем более что с характером городка я пока не ознакомился.
Найти ключ к таинственной проблеме, почему люди все-таки не хотят жить в этом прекрасном городе, мне не удавалось. Я шагал по улицам без толчеи, без очередей, без сора и пыли, дышал воздухом, напоенным озоном, созерцал творение человеческой мысли и природной энергии – и настроение мое портилось. Я чувствовал усталость от… одиночества. Это была неизвестная мне до сих пор усталость, какое-то болезненное состояние грусти, тоски. И все это среди сверкающего мира. Отчего так?..
Наконец ближе к центру появились редкие прохожие, и я сразу повеселел. Шныряли какие-то испуганные типы с вороватым выражением лиц. Но с ними разговаривать мне не хотелось. Моя интуиция подсказывала, что это и есть контрабандисты, дельцы удачи. Только отчего вид у них такой перепуганный, помятый потрясением? Они, видно, пережили кое-что похлестче, нежели я у фонтана?! Неудивительно при их ремесле. Но что? И почему шарахаются от каждого встречного? От меня?
Я услышал за своей спиной негромкий свист и оглянулся. На меня изучающе смотрел невысокий худощавый человек, почти ровесник, но, судя по цепкому взгляду, лет на пять постарше.
В черной кожаной походной куртке в «молниях», он стоял, небрежно облокотясь о распахнутую дверцу желтого пикапчика. На мой немой вопрос ответил белозубой улыбкой на загорелом лице.
В нем угадывалась живость характера, предприимчивость, энергичность делового человека. Из-под жесткой, выгоревшей от солнца, косой челки горели синим насмешливым огнем глаза. Он мне кого-то напоминал, хотя мы с ним прежде, уверен, нигде не сталкивались. Впрочем, вот кого! Американского супермена, героя многих кинофильмов прошлого века. Хотя такой тип мужчин пользуется успехом у женщин, видимо, во все века.







