Текст книги "Маски"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
Микель-Анджело
Разрезалку прижал; ушел глазом под веко; бельмо синеватое глянуло на психиатров: суровым укором за зрелище это: за этот «экзамен», распятие напоминавший; стоял головою в окошко, где вырезы чащи березовой взвесились розово – в желтое волоко облака; стекла холодные молнились.
– Что вытекает из сказанного? – взял футляр от очков.
И – футляр от очков положил.
– Вытекает огромное следствие.
Выскочил, быстрый, невинный, простой, точно пляшущий пляской руки с разрезалкой, рисующей истину в воздухе, – глазик.
– Все числа – комплексы, фигуры или геометрические композиции: в вечном движении… Три, – начертил разрезалкою «три», – это есть треугольник, растущий, вращаемый данным спиральным движением; форма в движении он.
Никанор, в это время засунувший пальцы в карманы и рывшийся в них, наконец вместе с сором записочку вынул и сунул профессору; время нашел! Тот ее повертев, не заметив, рассеянно тыкнул в карман:
– Где один треугольник, там – множество: вписанных или описанных; площадь последних равна четырем площадям.
Никанор, передавши записку, чесал Серафиме под ухом словами, – и громче, и громче.
Услышали явственно:
– Все-таки есть затруднение… Что ни скажи там, – неблагоприятное время для перемещения брата, Ивана… Приходится повременить…
– Тсс, – всшипел Куланской на него.
Серафима Сергевна отдернула ухо; профессор докладывал:
– Принцип фигурный для «трех» есть «четыре»: там, где треугольник, – четыре их; далее, – уже четырежды, ясное дело, четыре; так далее, далее-с; – он разрезалкой высчитывал, – то есть: на плоскости это тетраэдр расшитый, иль два треугольника: раз – основной; и два, – вписанный; и основной равен, – ну, разумеется же, – четырем, – показал.
– А в пространстве фигура такая – тетраэдр, который в проекции плоскости – куб, квадратическая пирамида, квадрат; и еще очень многое-с; тройка дана в «четырех-с», а четверка – в «пяти-с…» Я бы мог показать… Карандаш?
– Карандаш, – подала карандаш Серафима.
– Фигура числа в геометрии, взятой наукой вращения, – метаморфоза текучая чисел, – сращаемых, переводимых друг в друга-с; она есть вариация в круге вариаций.
И – вдруг он:
– Бумагу-с!
Схватила бумагу.
– Бумага, – слетев с подоконника, стала с бумагой.
Профессор чертил на бумаге число; и, забывшись, мурмолку схвативши, ее всадил в космы; она с головы повалилась бы, мялась, топталась бы пяткой, кабы не рука, подобравшая из-под профессора и положившая пестрый предметик на столик, откуда обратно хватался он.
– Вот, – показал на фигуру числа.
Но никто не поднялся: увидеть фигуру числа; лишь Пэпэш перевесился пузом; и пузом откинулся.
– Вы извините, какая же связь, – князь, смеясь, – этих выспренних мыслей с действительной жизнью?
– Такая-с: число – композиция, целое.
– Общее?
– Ах, да отвыкните, батюшка, – «батюшку» он разрезалкой тыкнул, – от… от… – искал слов, – от безграмотного выражения: «в общем и целом…»
Мурмолку в затылок.
– От смеси понятий…
Мурмолка упала.
– Сливающих принципы, в корне иные-с…
Мурмолку затаптывал.
Громкий расчмок: это воздух лобзал Николай Николаевич.
– Общее-с, – ну-те-с – понятье анализа; «целое» в логике аритмологии – образ, фигура; там – счет, обобщающий; здесь – построение!
И упреждая движенье руки Серафимы Сергевны, присевшей на корточки, чтобы мурмолку спасти, он, – на корточки: с ожесточением вырвал мурмолку, всадивши мурмолку в вихры; и показывал крепкие белые зубы.
Мурмолка – свалилась; и – пала, подхваченная Серафимою.
– В общем и целом есть гиль, тарабарщина, едущий, ясное дело, «в карете верхом»: набор слов!
Куланской, отзываясь на шутку профессора, прогрохотал каблуками и задницей, дернувшей стул, или – стулом; сидел перекошенный и глуповато отдавшийся фырканью; а Николай Николаич расжимами в воздухе пальцев, откидами корпуса вылился весь в вопросительный знак.
Никанор, – отзываясь на жест психиатра, – с сарказмом ему:
– Так вы с братом, Иваном, по-видимому, – не согласны?… Мысль брата, Ивана, вопрос поднимает, по-моему… Что?
Но Пэпэш, не ответив, сдавил из приличия иком – зевок.
И вперившись в Пэпэша, профессор стоял: головою серебряною на оконном квадрате; за ним вдалеке рисовались заборы; повесились пересеченные, черные вычерчи, ветви, – на светлые тверди.
И голову эту из ярко-кровавого золота листьев обрызгали светлые просветы зорь.
Серафиме Сергевне казалось, что выписан он Микель-Анджело, фрескою, – под потолок: —
– Моисей, —
– громко грянувший в пол с высоты потолочной Сикстинской капеллы.[95]95
Сикстинская капелла – в Ватикане в Риме, построена в XV в., расписана Микеланджело, С. Боттичелли, П. Перуджино.
[Закрыть]
Да Лева ж Леойцев!
– Теория чисел врывается в диалектические представленья, меняя триаду в тетраду, в гептаду, в какое угодно число; треугольник, как синтез «трех» в целом, – профессор ногою притопнул на «целом», – проекция в плоскость тетраэдра, иль пирамиды, допустим, которой квадрат – основание; общее синтеза, – третьего-с, трех-с, – в четырex-c, – разъяснил, – треугольниках-с, нам нарисует семь фаз диалектики, не нарушая триады никак, потому что понятье гептады – понятье триады в разверте спиралью вращаемого, говоря рационально, тетраэдра.
И – подождал:
– Диалектика, ясное дело, имеет свою диалектику в свойстве числа; если этого мы не усвоим, то и диалектики мы не усвоим; и будем по кругу вращаться, себя повторять, потому что – в спиральном разверте она; и триада – растет: переходит в сращенье триад, в свое целое; символ его есть «четыре»; так «пять» – теза в целом; гексада – вариация в целом двух, как антитезы. Гептада есть синтез в понятии «целого»; я – повторяю: не «об-ще-го»!
Оргии блесков – очки Куланского; оттенками пырснувши, переливались: —
– Вниманье! —
– Прекрасно! —
– Очками кричал из-за плеч; оратории стулом наигрывал; книжечку вынул ядреным, мужицким движением; чмыхнул.
Отдернулся князь, вероятно подумав:
– Невежа!
И сдержанно около носа платком помахал; и волной тройной одеколон разливался; не выберешься; нет – как он затесался сюда? Притащила – сенсация; пресса кричала:
– Открыл!
Появленье сюда – лишь желанье глазами пощупать сенсацию (дамы – материи щупали; – «лев» же кадетский профессора глазом ощупал).
Решил: никакого открытия не было; был – старикан шутовской.
Он не слушал: в нем выступили: перебрюзглая пухлость, просер перезрелый; да дряблая смятость – не бледность щеки, перечмоканной, видно, кадетскими дамами.
Вместо теорий – только теории от Милюковера и от Винаверова: вот так «лев»!
Просто: —
– Лева Леойцев, – каким он учился в гимназии у Поливанова!
Куклу глупую, пусто надутую, фронт политический выбухнул в воздух.
Трюх– брюх
И профессор ему:
– Сударь мой, – надо помнить фигуры комплексов. Не выдержал князь:
– Для чего?
– Для того-с! Дело ясное: яритмология есть социология чисел; в ней принцип комплекса есть такт социальный, безграмотно так нарушаемый.
Чуть не прибавил он:
– Вами-с!
Ногой и локтем кидался, как вьолончелист, исполняющий трудный пассаж, – Куланской; виолончель, стуло – пело; и шар, яр и рдян, – там упал: за окном; и медовый косяк стал багровый.
Тогда Николай Николаич – с наскоком, с отбросом, со скрипом стола, – Синепапичу что-то доказывать стал; Синепапич безмолвствовал, ручкой укрывши зевок.
Николай Николаич, увидел зевок, точно руки омыл; он рукою бросался за мухой: его интересы – что? Муха-с, а не Синепапич.
Да, да: обнаружилось, что Синепапич, – не муха: подмуха!
Профессора ж, – если бы даже оставили здесь, Николай Николаич теперь из лечебницы выбросит: выеденное яйцо, – не больной!
И – не выдержал:
– Можно подумать, – коллега Коробкин читает нам курсы по психиатрии.
Профессор как дернется, как побежит на него:
– Да-с, – без Абеля психиатрия, как всякое звание, – бита-с… А мы – лупим мимо; мы вилами пишем по, ясное дело, воде!
И затрясся под носом он:
– Трюхи да брюхи-с! Присел: рукой – в нос:
– Получается – «в общем и целом». И – шиш показал он:
– Без масла-с!
И тотчас к окну отошел; и – задумался; и – стал суровый; и – мучился, что неответственно он безответно внимавшим ему неответственным, бисер метал; и себе самому он внимал, в окно глядя, где строились —
– в карем пожаре окраины, где – стеклянистая даль, где смертельное небо, в которое вломлены гордого города грубыми кубами абрисы черных огромин, —
– домов! Серафиме Сергевне казалось, что мраморною бородою и рогами на кафедру входит, чтоб истина блошьему миру читать, – Моисей Микель-Анджело. Встала с ним рядом.
Как в увеличительных стеклах, слагающих блеск нестерпимый, – до вспыха, из глаз ее вспыхнуло то, чем светилась душа: они стали – две молнии!
Наденька, Киерко, Томочка!
– Как? – Куланской, наклонялся к князю. И князь, показавши рукой на профессора:
– Как-нибудь, что-нибудь там.
И – грудь выпятив, горло прочитавши, – встал; и к профессору: «все-таки» рад он —
– без всякого «все-таки» он поздоровался.
– Все-таки: случай приятный… Так, все… К Николай Николаичу:
– Павел, увы, Николаевич – ждет… Николай Николаевич, мне чрезвычайно приятно… вас к делу «Союза» привлечь, – кстати уж… И – замин.
– Кстати.
Задержать пожатия; и – с плеч долой: он – исчез.
И за ним: Николай Николаич и Тер-Препопанц: коридором зашаркали.
А Синепапич пищал Никанору Ивановичу из угла: затяжная болезнь; но здоровообразием станет она; обитатели шара земного – здоровообразы; земной шар – лечебница; буйств никаких, – значит: что же держать его!
– Что вам, профессор, здесь делать-то? Дома, поди, – лучше будет?
Сердечно пожал ему руку; и – ринулся к этой руке Куланской.
Был услышан, когда две спины в сюртуках проходили сквозь дверь коридора, восторженный вскрик —
– «голова за троих!» —
Куланского. Профессор же с бледной, как мел, головою, поставленный наискось, вдруг просутулясь, осел, стал расплеким, губа отвалилась; и шрам прочсрнился; казалось: дорогою ровною шел; и наткнувшись на мрачную пропасть, – отдернулся; странно глазную повязку рукою сорвал и кровавою ямой глазницы показывал – ужас.
– Зачем это вы, – Серафима его оправляла: глазную повязку надела; а он, отдавая себя в ее руки, прощален с «малюткой» своей, от которой его отрывали:
– Куда я пойду, – дело ясное?
– Дом?
– Дома – нет: никого.
– Дома – нет!
Уронил меж ладонями голову. А Никанор – по плечу его:
– Ты, брат, Иван, – не волнуйся… Так чч-то: образуется… Есть помещенье, возможности… Ты, я – так: ум хорошо, а два – лучше… Три – лучше всего: Серафима Сергевна, – так-эдак. Втроем проживем!
Серафима, взяв за руку:
– Милый, – обидели вас; нет, не вас, а – себя лишь: слепые, достойные жалости.
Он, представляя непомерно раздутое пузо Пэпэша, в которое этот Пэпэш, как в мешок, надуваемый газом, зашит – ужаснулся; усесться в мешок, за собою мешок волочить!
Пережил это тело; Пэпэш, как Хампауэр, Иван: а Хампауэр, Иван, —
– брат, Иван!
Сострадание – вспыхнуло: «да» – как удар по затылку (слом черепа) – молотом; выжженный глаз, издевательства, тряпка, которой закрепано горло; «со» – наковальня: вспых из сердца, – любовь; «стра» – сестра; и тут вспыхнула многолучевая лучами звезда, со звездой сочетавшись.
Созвездье двух звезд: близнецы!
____________________
Никанор, чтоб отвлечь от раздумий, к нему приставал:
– Ты, Иван, прочитал бы записку, которую я передал; а то…
– Как же-с.
Достал, развернул: прочитал; и – присел, густо вспыхнув, руками схватившись за бедра; и радостно взлаял:
– Да это же – Киерко, чорт побери!
И хватил кулаком по воздуху, шаркнув и перевернувшись, как перед мазуркой; и тут же, зажавши свой жест, как в кулак, его выжал в лицо заигравшее: пальцем – в записочку, ею – им в лица.
Увидели, что ремингтон настукано: —
– Старому другу привет. Николай Николаевич Киерко. Снизу: «Прошу разорвать».
– Ты – того; – Никанор, подмигнувши, рвал пальцами воздух, – ведь он – нелегальный.
Профессор любовно записочку рвал, точно розу ощипывал, – носом на брата и носом в малюточку:
– Наденька,
– Томочка– песинька,
– Киерко!
– Время приходит, друзья мои: тени родные вернулись!
Мадам Кубоа
Меж двух оглазуренных и белоблещущих круглых колонн, – над тремя ступенями, пятью ассистентами в белых халатах, стоявших под пляшущим пузом Пэпэша, – Пэпэш, пузо выпятив и разлетаясь полами пальто, шляпу сжав, ей махая, – отдался, как водный кентавр, кувырканью среди волн разыгравшихся:
– Слаб Синепапич!
И чмокнул губами пред ручкой, к губам поднесенной, как бы для лобзания, пузом взыграв, точно в пузе Иона, им съеденный, тешился перекувырками:
– Слаб, слаб: до баб!
И присел, перепрыгнувши глазками; —
– слева направо —
– справа налево —
– меж жадно просунутых пяти голов: ассистенты с натугой пустой вожделели дождаться конца каламбура: присели и ели глазами Пэпэша: как, как?
– Весом – хе-хе – у краббика этого с берковец – бабища-с!
Тут, привскочив, разорвался – очками, – руками, ногами – меж двух колонн блещущих; и – передрагивал пузом. И —
– xo-xo-xo-xо —
– го-го-го —
– расплескалось, пять белых халатов пяти ухватившихся за животы ассистентов, присевших от хохота между колонн.
Николай Николаевич, – шар, – выпускающий газ (свою шуточку), – с ожесточением в голову шапку всадил и меж них прочесал, перепрыгнувши через ступеньки, – в подъезд, где седой Пятифыфрев стоял оголтело.
И треск оглушительный: аплодисментов.
– Каков.
– О!
– Го-го.
– Николай Николаевич!
– Глуп Синепапич!
Тогда Николай Николаевич перевернулся в подъезде, как клоун, притянутый аплодисментами; шапку сорвал, помахал; да и – бахнул:
– Как пуп!
В глуби кубовочерные кубовочерного выреза двери пропал, – под подъезд; над подъездом же – черная рожа; спешил в «Бар-Пэар»: в кубы кубовые; ждали – Мирра Миррицкая, Тертий Мертетев и Гурий Гурон.
И ждала – юбка кубовая под боа: в кубы кубовые; иль – мадам Кубоа, – из Баку.
____________________
А все пять ассистентов, вильнувши халатами меж двух колонн, коридорами вправо и влево – как пырснут!
Стоят две колонны; меж ними – дуга; посредине из лампочки злой белый бесится блеск.
В блески звезд
Пестроплекий оранжевыми, сизо-синими, голубоватыми пятнами складок халата из ультралиловой он шел в инфракрасную полосу – по семицветию спектра – листов облетающих, вид же имея тибетца, скрепяся до каменного, землей сжатого, угля (вполне адамантовый!) и разрешая вопрос овладения междуатомным теплом, своим собственным, внутреннею теплотою своею!
Что делалось с правым зрачком, – неизвестно: заплатою черною он занавесил.
Ходил занавешенным.
Ободы облак окрасились странным, оранжевым жаром.
Вдруг выскочил из-за кустов – шут гороховый в желтом и в сером; да – в спину ему, с пересвистами, – выкрикнул.
– Дурень Иван думу вздул, как индейский петух: в зоб идет дума эта; и – то: борода растет густо, а нос – как капуста: ум – пусто!
Профессор же как обернется и пальцем как щелкнет под нос, расплеснувши халат:
– Я – Иван: да – не дурень!
Распятивши ноги и руки (от этого полы халата, как крылья тропической птицы, взлетели), – как гаркнет:
– Я, брат, – всем Иванам Иван!
Запахнувшись полой, вид имея не то дурака полосатого, не то тибетца, как в бой барабанов пошел он: вперед.
И в сквозном, в леопардовом всем из заката – изогнута: ясного глаза там ясная бровь.
Воздух – красная свежесть: в нем зов. – Я ищу вас, – профессор!
В сиренево-сером фигурка малютки, снегурочки, с личиком милым, с малиновым ротиком: в мысли о нем. Мысль, —
– снежиночка чистая, —
– в сердце скатясь, став слезой, как жемчужина, павшая в чашу, —
– так екнула в ней ясным жаром; овеяло личико ей, точно ровным и розовым паром…
Два ветра, два вестника: прошлое с будущим!
Два близнеца!
А небесная мысль повисала из неба меж ними: звездинкой.
Молчал даже в россверках левый зрачок, о чем правый зрачок не сказал еще, скрытый заплатою.
И светорукое солнце лучилось невидимо из красноглазого облака; и синерукий восток поднимал свою тускль.
Глава пятая ТИТЕЛЕВ
Бородою трясет, как апостол
Лизала метель через колья забора: сквозной порошицей, с серебряным свистом; замах за замахом хлестал; заморочили белые ворохи, прядая, двери шарахая.
В быстрых разрывах выскакивали: синеватый простор с забледнением, с дымом, с угластыми кровлями домиков дикорябиновых, синих и розовых; ржавый Икавшев тулупил и сыпал песок.
Из сквозной порошицы скрипел, как забор, перержавленный голос:
– Хорош бы домец: да жилец! Что такое?
Заборы, осклабясь прорезами, заверещали по-бабьему:
– Знаем: не все говорится, что варится в нем.
– Ты – копни; и – найди!
Порошица серебряная, покрутясь простыней завиваемой, – стлалась.
И – думалось: колокола отливает Егор Гнидоедов, сосед; Никанор ухо выставил: недопонять; слова ясные, грубые; смысл их неясен, как слово Терентия Тителева; как ужимки Леоночки, как положение брата, Ивана.
И он перекрался сугробом, прокопом, обцапканным лапой вороньей, – вдоль тропки; и взабочень стал он в прореху заглядывать; видел: Егор Гнидоедов, да бабища (писаной мискою рожа), да рыжий тулуп, да какой-то, по виду, рабочий.
– Сварили с корову, а нам показали с воробушка.
– Сам бородою трясет, как апостол.
– Сама – раскрасава.
– Как пава бесхвостая, – Психопержицкая дверь распахнула с ушатом помой.
– С приживальщиком драным, – помои в снег выплеснула, – по прозванью: болван!
Да и в двери.
И кто-то снегами отхлопал вдали.
Невесомые истины крались сквозь души людей; и они же, Егором оплеванные, как ковры, на заборе развешаны в бабьину рожу, которая писаной миской кричит на базарах.
Надысь искосочком он шел; ему в спину:
– Какой нищеброд!
А Икавшев?
– Настрял на зубах у меня тут!
А Агния?
– Ишь, – топотун, – наставитель какой!…
А Леоночка?
Слышался звук ударяемых дров; и снежиночки падали; и Никанор пригорюнился: травля при помощи грубых тулупов; а он – только ветром ломимый заборик сквозной, под которым присел брат, Иван.
Тут опять оцарапало в ухо:
– Бородкою в Минина; и сухорукий такой же; очками выходит, что в филина.
– Бегал третеннись в больницу.
– Иван, Никанор: много всяких «Иванычей», как под березой поганычей.
– Супа не сваришь из них.
Тут рабочий вступился:
– По-моему, кура быка родила; тоже, – слушай: такого наслушаешься, что от чаду счихнешь.
– А по-моему, – кура, корова ли, – были б быки; а говядина красная – будет, – кулак умертвительный в воздух зажал Гнидоедов.
– В говядину, братцы, мы пустим щуров этих красных.
– Какой черный дрозд!
И машисто вошел серодранец; с ним дергал седой архалук.
Встали ворохи – мороком, рокотом; и из пустого простора шарахнул, заухавши страх, как косматый монах: на оранжевый домик; пригорбился брат Никанор, чтобы стужей стальной не зашибло.
А в паветре слышалось:
– Морозовой!
– Пропустить бы мерзавчик!
И – выступили за забором сугробища да серебрень;
никого; только на леднике, дерном крытом, на целый аршин – снеговина, как белая митра, надета.
И кто-то —
– встает от нее и рукой снеговою и строгою в
снег – подымит!
____________________
Жались голуби; слышался звук ударяемых дров; жестяная флюгарка, вертяся, визжала с соседнего домика; пусто глядел Неперепрев в свои пустоглазые окна.
Сугроб за сугробом с соседних пустующих двориков встал за забором, – нетоптаный, непроходимый; нигде – ни души; покопайся, – неведомки всюду: —
– как белые вши, вездесущие, ползают.
Вьюга пустилась по кольям забора, как стая несытых смертей.
На кровях, на костях
И из снежного дыма расслышалось еле:
– Живое мясцо, когда режут, мычит, – говорю я Шамшэ Лужердинзе.
– Геннадий Жебевич Цецосу рассказывал…
Белые массы бросались сквозь белые массы.
– То – правильно: карта России – пятно кровяное; Москва – на кровях.
– Петербург – на костях.
– И пора ликвидировать это.
Охлопковый снег повалился за шею Терентия Титыча; он же, в сугроб проваляся, едва выволакивал валенок; в шапке рысине, в тулупчике с траченым мехом, шажисто шарчил из сугроба и слизывал сырости с белых усов.
Глядя вбок, Каракаллов, Корнилий Корнеич, мотался кудрями и не поспевал; загораживал рот он рукою; метался очками; и пар пускал: папечками:
– Скоро партию новых листовок, – а в рот хлестал ветер, – на дровнях доставит Пров Обов-Рагах, но и ловко и из моря ловили их.
– Кто?
– Бронислав Бретуканский, Артем Уртукуев, Мамай-Алмамед, Мовша Жмойда… Тюки им бросали за борт: буря, ночь; лодки старые, – жался в серявом пальтишке, с которого шарф голубой, закрывающий рот, завивался змеей в Гартагалов, мелькающий еле; счихнул.
– Чох на правду!
Тащили за три с половиною верст из Батума; Цецос при разборе листовок присутствовать должен, а он точно в воду упал.
И скользнувши, рукой – за очки он; а Титилев, даже не слушая, выставил бороду, – белый ком пуха; походка – со стоечкой; задержь в посадке спины:
– Ветерец!
О Цсцосе – ни звука.
Под сниженным боком заборика, собственного, в снег – коленями, а бородой – под забор; снег слетел с бороды; разъерошилась, – желтая, шерсткая:
– Сорвана.
– Что?
– Да доска, чорт дери!
А в отверстие – психа.
– Ну, гавочка… – валенкой он отпихнулся. – Кукушка полезла в чужое гнездо!
Сдунул иней, под ним обнаружив следок собачиный; под руку ему Каракаллов заглядывал, точно собака в кувшин.
– Ну, чего надо мной заплясали, как чорт над душой?
И шарчил из сугроба; опять Каракаллов:
– Цецос, – точно в прорубь.
Терентий же Титович снова – ни звука.
Оглядывая Каракаллова, думал:
– Жердяй: точно чучело на коноплянике; рот, как дыра; кос, курнос; рыло – дудкою; глух, точно тетерев!
С силою шел: руки – за спину; клином волос изъерошенных – в ветер:
– У нас соберутся Иван Буддогубов, Богруни-Бобырь, Галдаган этот, Нил, Откалдакал; галдят – врозь, вразвалку!
И – смык смышлеватых бровей:
– Все Шемяки да Шуйские; как кулаком, заезжают друг в друга, – мигнуло лукавое, польское что-то, – партийным оттенком; я не о рабочих, – взусатился он, – проработались славно в ячейках заводских; я – о комитетчиках; эти в подпольи гниют; их – проветрить, на воздух; им все невдомек: хладнокровие и осторожность – десница и шуйца, – упорил он валенком, в снег ударяющим.
– Шутка – нехитрая? В том-то и дело: нехитрое – очень хитро, как огонь, в кремне скрытый.
В его хохотавшем баске с перезвоном икливым, как… хвостик.
И – вдруг:
– Меделянского пса заведу.
И – на Козиев Третий свернул он, ступая с притопом; и – зная: он – сила больших обстоятельств, которые властно подкрадывались, – уже изнемогает; а вихрь – хлестал в горло; порыв утаив, жестко шел, припадая на правую ногу:
– Кадет полевел; вылезает эс-эр; и садит меньшевик из-под локтя; пиликает всякий кулик про болото свое… Наши темпы трещат; расслоение спутает карты программ; надо знать из сегодня же схему поправок на время, когда меньшевик и эс-эр пас загонят в подвал; не боятся вливаемых ядов, их схватывать, кристаллизуй из них силикаты полезные; сила движения – верткая, да-с… Ну, – а мы? Хороши ли? Глафира Лафитова, – та лупит славно; а Римма Ассирова-Пситова, – дай волю ей: тебе кровопускатель откроет; живет на Кровянке, а не на Солянке.
И руку с черешневой трубочкой выбросил:
– Небопись, – эк?
Вздул усы; и – с посапом:
– Леоночка: тоже за ножик; она – декаденточка.
С силою выпустил облако дыма; порыв утаив:
– Разложение капитализма погубит не сотню, а тысячу эдаких!
Точно рыдваны, в ухаб опрокинутые, – перегромами пали, снесясь за забор, где сугроб скорбно скорчен и где Неперепрева дом пятнил издали.
Он, педагог удивительный, силой и сметкою бравший, надеялся все же, что есть исключения: служит же общему делу и он, хотя дед – откупщик; в нем замашки кулацкие сжаты в кулак, его собственный: пикнуть не смеют; под бурей и натиском, старый стояло, скрепясь, – развернул-таки красное знамя.
Под собственным домом, вобравши движения, вытянул шею, как сеттер на стойке, – в плюющую муть; стать – закал; сталь – не поза.
Но дернулись уши: он выбросил:
– Во все лопатки лупите: за мной!
Под ворота летел – от ворот, своих собственных он; и за ним Каракаллов, который и – рухнул в бревно, как кобыла в оглоблях.
В месте, где только что шли, расхлестался рукав; и – снизился, сгинул; и тумба торчала; над ней прошел бритый: безглазием.
Тителев выбросил руку, скарячась вприсядь; а другую – под глаз.
Бросил:
– Это – Маврикий Мердон, провокатор.
И на Каракаллова:
– Эк же, – строчит настроеньем с бревна!
И зубами щемил свою трубку:
– Обычное дело!
И красная церковка, —
– всплывшее бывшее, —
– сфукнулись.