355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Белый » Между двух революций. Книга 3 » Текст книги (страница 4)
Между двух революций. Книга 3
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 02:09

Текст книги "Между двух революций. Книга 3"


Автор книги: Андрей Белый



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]

И вспомнились красные косяки зари на Кремле; это – пятна крови расстрелянных.

Недоумение

Темная фигура, взвившая национальный флаг, таки убила красного знаменосца; она выросла перед каждым, каждого убивая по-своему: одного – ломом по голове; другого – медленным перерождением его самого; погромы гуляли по площадям; явились из тюрем преступники, вооруженные городовиками; они с «правом» грабили; погром шел вперебой с манифестациями свобод на газетных столбцах; не чувствовалось роста волн, а ярость разбития их о выросшие граниты; червем испуг въелся в сердце; укоротился список героев активной борьбы; из него вычеркнули себя – октябристы, кадеты и обновленцы; зарыскали всюду зубры «Союза русских», «Союза Михаила Архангела», «Союза активной борьбы с революцией»100, председатель которого, Торопов, заявил: он предложит себя к услугам для исполнения казней; вылупились Пуришкевичи, докторы Дубровины и протопопы Восторговы; Владимир Грингмут, питаясь идеями их, распухал точно клещ; и уж откуда-то в нос шибануло Азефом.

Дерябили мозг слухи; карикатуры на Витте и на зеленые уши Победоносцева воспринимались мною как писк комаров, отвечающий на хруст раздробленных бронтозавром костей; инцидент, случившийся в реальном училище Фидлера, выявил только надлом революции;101 в сознание запал Бунаков-Фундаминский, которого некогда встретил у Фохтов.

Но росло впечатление похорон Баумана; и рос образ рыжебородого знаменосца, сказавшего с Лобного Места над толпами: «К вечному счастью!» И слышался звук топора, ударяющего по плахе; таким виделся удел революции; еще не виделся семнадцатый год; и опускались руки, и – подымалась злость.

Я засел у себя, не видясь ни с кем, кроме близких, – как я – перетерянных; революционные партии, временно затаясь, принимали решения; горсть же людей, развивавших пафос в дни забастовки, переживала отрыв: и от недавних «друзей», которые появились справа, и от всех тех, с кем мы встретились только что в дни забастовки.

Леонид Семенов, ставший эсером, нашел себе дело;102 а мы пребывали в бездеятельности.

Почему?

Проблема партии («pars») виделась: ограничением мировоззрения («totum'a»), сложного в каждом; на него идти не хотели, за что не хвалю, – отмечаю: самоопределение, пережитое в картинах (своей в каждом), было слишком в нас односторонне упорно; слишком мы были интеллектуалисты и слишком гордецы, видящие себя на гребне культуры, чтобы отдать и деталь взглядов: в партийную переделку; слушая наши дебаты, агитаторы пожимали плечами; им была непонятна гипертрофия абстракций, оспаривающих Гегеля, Канта, Милля, подчас и Маркса; каждый из нас, – Сизов, Киселев, Эллис, Петровский, я, – напрочитав уйму книг, не соглашались с каждой; каждого из нас в ту пору я вижу перестраивающим сверху донизу любой сектор политики у себя в голове; ведь мы видели себя теоретиками и вождями; а нам предлагалось идти в рядах; мы не были готовы на это; грех индивидуального задора сидел крепко в нас; поздней повторили по-новому мы историю Станкевичевского кружка, разбредшегося по всем фронтам103 (Катков возглавил «самодержавие»; Бакунин хотел возглавить «интернационал»; Тургенев возглавил кисло-сладкую литературщину);104 нас припирало не к баррикаде «от партии», а к баррикаде томов, которые должны мы были прочесть – из воли к дебатам.

С. М. Соловьев вбирал в себя народничество и варил из него и из трудно преодолеваемых томов Владимира Соловьева собственное эсерство; Н. П. Киселев и М. И. Сизов, – первый из истории трубадуров, второй – из естествознания и только что им усвоенной логики Дармакирти, – выварили свою анархию; я силился спаять марксизм с… символизмом (?)!105

Пафоса хоть отбавляй, но у каждого в голове – «своя» революция!

Степень нашей беспомощности выявил мне Н. П. Киселев, просидевший начало революции над старыми фолиантами; вдруг он явился ко мне; и пробасил сухо, раздельно, строго:

– «Не устроить ли нам, – т. е. мне, Сизову, Петровскому, Эллису, – минный парк?»

Мы – сидели без гроша, без дисциплины, без опыта; а он предлагал нам тотчас приняться за рытье окопов, за взрыванье правительственных учреждений; знаю я: порыв искренен был; тем не менее: предложение это – бред106.

Революционный жест повис в воздухе; теоретики – да; практики – нет.

После похорон Баумана чинуши, мещане и лавочники прятались по квартирам, ропща о попрании анархистами «всемилостивейше» дарованных свобод: «Не будет снова света: все – забастовщики!» Вчера «протестующие» капиталисты, – прописались в «либеральных» участках (у кадетов иль октябристов): «Чего еще надо?»

Штрих, характеризующий перемену в умах: я шел в переулке, выбегающем к Знаменке; против дома известного миллионера С. И. Щукина, вчера ходившего в «либералах», наткнулся на интересное зрелище; но прежде надо сказать: Сережа, учившийся с сыном Щукина, одно время дружил и с Катей Щукиной, барышней бойкой, способной на все; она пригласила Сережу в шаферы (на свою свадьбу); Сережа ей заявил: он согласен – с условием, что будет в красной рубахе, в смазных сапогах; «Кате» это понравилось; папаша же – не позволил; Сережа отказался от шаферства; Сергея Ивановича Щукина видывал у Христофоровой я, за сына которой Катя выходила замуж; Щукин держал себя просто: ездил на простеньком «Ваньке», в набок съехавшем котелке; интересно описывал он свои путешествия; и смаковал Гогена, Ван-Гога, Сезанна.

Против дома его я видел кучу тулупов, встречаясь с которыми в эти дни я соскакивал с тротуара, хватался за спрятанный в кармане «бульдог»; на этот раз краснорожие парни с полупудовыми кулаками весело ржали, выслушивая интеллигента; он «агитировал» среди них, подставляя мне спину; лица я не видел; но в спину забил знакомый «басок с заиканьем»:

– «Ч-ч-что в-в-выдумали? А? Это все ин-ин-ин-ино-родцы».

Повертываюсь: щукинские, пропученные из-под черной с проседью бородки губы; «агитировал» он около задних ворот Александровского училища: х-х-х-хорошо охранять п-п-п-переулок на случай, если бы…; сконфузясь за него, я – наутек, чтоб меня не узнал; и – попал на Арбатскую площадь; там стояли «тулупы» во всей грозной силе приподнятых бородищ и сжимаемых полупудовых кулаков; в эти дни избивали жестоко.

Выявилось поведение буржуазии: заискиванье перед вождями эсдеков, могущих влиять на рабочих, – до «эсдекских» докладов в салоне; натянутая фальшь любезных улыбок в ответ на левизну наших слов; и – обращение в переулках к нас бьющим тулупам.

Невеселые сомнения обуревали, когда я шагал одиноко меж кресел зеленого моего кабинета, не зная, что делать с собой; поднимались ропоты и на… Блока: в эти дни я себе самому заповедовал глядеть в корень разногласия с ним.

Вдруг осенило: «Надо бы сейчас ему написать: все сказать»; а – почтово-телеграфная забастовка, которой конца не предвиделось; в Москве – делать нечего; в Петербурге уже заседал рабочий «совет депутатов»107, с которым считался и премьер Витте; «революция в действии» – билась на месте; совет виделся крепким.

Просвет последних дней – концерты Олениной-д'Альгейм и дружеские беседы за чаем в гостиной д'Альгеймов, где интересно смешалися: зверствующая Варя Рукавишникова, сестра поэта, гологоловый, потерявший волосы брат Николая Бердяева, Л. А. Тарасевич, бактериолог, лишенный кафедры за левизну, его «левая» жена, ее сестра, кн. Кудашева, ее брат Стенбок-Фермор, привлекали и родственницы певицы, Тургеневы; передо мною вырастает фигура сухой, худощавой, не то моложавой, не то летами почтенной, не то некрасивой, не то интересной дамы с короткими, полуседыми подстриженными волосами, затянутой во все черное, пристальными глазами она, расширясь на вас, как будто вас пьет и на слова отвечает понимающей, грациозной улыбкой, со встрясом волос и стреляет дымком папироски; головной черный берет от этого встряха свисает на ухо.

Словом: Софья Николаевна Тургенева (впоследствии Кампиони), урожденная Бакунина (дочь Николая Бакунина), очень мне нравилась; мне нравились ее дочки, Наташа и Ася, девочки шестнадцати и пятнадцати лет – по прозванию «ангелята»;108 ими увлекались; мамашу их называли с Сережей мы «старым ангелом»; в ней была смесь аристократизма с нигилизмом; ее кровь прорабатывала анархиста «Мишеля» Бакунина, его брата, розенкрейцера, Павла, Муравьева-Апостола, Муравьева-Вешателя, Муравьева-Амурского и Чернышевых, потомков Петра Великого: юная Наташа, кокетливо выводя углем усики, делалась вылитым отроком Петром.

Софья Николаевна интриговала способностью «на какое угодно» безумие, самопожертвование, на просто «гаф»;109 нравилось сочетание острого ума со встряхом полуседых волос; «сединой в волосах при бесе в ребре» – гордилась она; она только что разошлась с разорившимся помещиком, Алексеем Николаевичем Тургеневым (племянником писателя110, отцом девочек); и в нем взыграли предки-декабристы: он произнес на сельскохозяйственном съезде эсерскую речь; полиция точила на него зубы; скоро в его квартире стали приготовлять бомбы, которые раз в фартуке протащили мимо шпиков нянюшка Ариша и третья дочурка, Таня; Тургенев умер от разрыва сердца, спасшего его от каторги; полиция, явившаяся его арестовать, наткнулась на прах.

Семейство Тургеневых отметилось остротою тонкого вкуса и наследственным бунтарством; девочки эпатировали «буржуа»; хотя глазки Наташи серафически расширялись, однако она уж задумывалась над проблемой Раскольникова («убить или не убить»); одновременно: читала святую Терезу и Ангела Силезского; нравились миндалевидные, безбровые глаза Аси; в ее улыбке слилась Джио-конда с младенцем.

Д'Альгеймы, Тургеневы, Тарасевичи виделись в эти дни мне коммуной; и к ним тянуло; не раз казалось: зачем в Петербург? Ходить к д'Альгеймам, прислушиваться к пению Олениной и упокаивать взор на копиях с Ботичелли, с Филиппо Липпи: на Наташе и Асе.

Раз стоял над Москвой-рекой; закат – злой, золотой леопард – укусил сердце; оно заныло: «Нет, – ехать, ехать!»

Билет взят: в Петербург!111

Глава вторая*
Петербургская драма
Петербург

Остановился я на углу Караванной1, откуда писал Блоку: жду его видеть у Палкина;2 после ссоры с Александрой Андреевной и письма к Л. Д. не хотел ехать к Блокам; долго сидел я в переосвещенном зале, средь столиков, над которыми, бренча мандолинами, передергивала корпусами, затянутыми в атлас, капелла красных, усатых неаполитанцев; и вижу: студент с высоко закинутой головой нащупывает кого-то за столиком: Блок! Перед ним – похудевшая, в черном платье Л. Д. пробирается нервной походкой; оба издали обласкали улыбкой; в протянутой руке Саши прочел: «Объяснение – факт приезда!» Мы сели за столик, конфузясь друг друга, как дети, которым досталось; и стало смешно: Саша с юмором воспроизвел «сцены» в Шахматове со взрывом «испанских страстей»; Л. Д. улыбнулась: «Довольно играть в разбойников»3.

Не было объяснений: стесняла Л. Д.; и кроме того: Блок сумел, точно тряпкой, снимающей мел, в этот вечер стереть все сомненья; рисую его, каким виделся он, без еще понимания, почему же в Шахматове был он другим; а он – вот он какой (увы, скоро опять обернулся «коварным»); пережитое в Шахматове показалось химерою; Л. Д. встретила с необыкновенным радушием; Александра Андреевна теперь называла меня просто «Борей», доказывая: мне-де жить в Петербурге; Москва-де нервит; здесь-де будет теплей; все поглаживая по плечу, наклоняясь и глядя глазами в глаза; приговаривала с таким ласковым шепотом:

– «Как вам без нас обойтись? Вы же – наш».

Бекетова, Кублицкие, Блоки расспрашивали о Сереже с участием; думалось: летний приезд – невпопад; мы некстати вломились с программой собственных «разговоров»; произошло недоразумение: на почве нервности всех; и его я, вернувшись в Москву, непременно Сереже рассею.

А «объяснение» с Блоком?4

Но здесь – отступление: этот этап отношений с поэтом подам под вуалью; в него вмешаны лица, которых роль видится мне до сих пор отрицательной; я не бросаю прямых обвинений, не зная тогдашних мотивов, создавших из Блока «врага»; требования себя объяснения эти лица отвергнули; да здравствует именуемое: «неизреченность»!

Судьба пошутила: в «Начале века» я рассказал, как встал на дороге Брюсова; не прошло и двух лет, как… Блок встал на моей дороге.

Была в Петербурге дама; назову ее Щ.;5 мне казалось: мы любили друг друга; часто встречались; она уговаривала меня переехать;6 я ж был уверен: ее любит и Блок; перед Щ. стояла дилемма: «Который из двух?» Я хотел сказать Блоку, что может он меня уничтожить; он может просить, чтоб убрался с пути; коли нет, то настанет момент (и он близок), когда уже я буду требовать от него, чтобы он не мешал.

Вот с чем ехал.

Объятья поэта, открывшие мне роковой Петербург, означали одно: «Боря, – я устранился»; я этот жест принял как жертву; взрывом взвинченной благодарности на него отвечал; а ревнивая подозрительность, что неправильно мною понят жест Блока, – отсюда.

Зинаида Гиппиус – моя конфидентка в те дни – мне внушает доверие, прибирая этим к рукам; она укрепляет во мне убеждение, что я – для Щ. и что Щ. – для меня;7 разговор с Зинаидою Гиппиус, посещения Щ. и простертые братски мне руки немого поэта – причины, почему иные поступки мои в эти дни – диковаты; не ясны: Блок, Щ.; ведь последняя, не объяснивши себя, меня вынудила скоро думать, что изнанка ее обходительности – эксперимент похоти, сострадание – любопытство к мушиному туловищу с оторванной головой, «чистота» – спесь и поза комедиантки, взывание ж к долгу – безнравственность; когда Блок разрешился поздней прямым словом о Щ., то упал повод к вражде с ним; в годах восстанавливались человеческие отношения.

Раз только Блок в эти дни объяснился со мной, посвятивши в туманы «Нечаянной радости»; он взял меня за руку:

– «Мне, Боря, надо тебе показать кое-что без мамы и, пожалуй, без Любы».

Из оранжевой столовой Кублицких увел в уединение сизого своего кабинета; меня усадил на диван и сел рядом, поставив рой сбивчивых образов; они-де касаются его жизненной сущности: и они-де связалися с пахнущею лиловой фиалкою; цвет ему заменил категорию; красное, желтое или лиловое – значили: идеализм, материализм, пессимизм; прикасаясь к руке, он приблизил свои голубые глаза, расширяясь доверием:

– «Цветок пахнет душно: лиловый такой и ночной».

И он спрашивал: что значит вот этот лиловый оттенок среди прочих, – с отливами в аметисты и в пурпур; но синеватый, тяжелый оттенок связался мне с Врубелем: цветок, вырастая, вел Блока в лилово-зеленые сумерки ночи; поэт в поясненье своих ощущений прочел мне наброски поэмы «Ночная фиалка»:8 о том, как она разливает свой сладкий дурман; удручил образ сонного и обросшего мохом рыцаря, перед которым ставила кружку пива девица со старообразным и некрасивым лицом; в генеалогии Блока она есть «Прекрасная Дама», перелицованная в служанку пивной, подобной «бане с пауками» (бред Достоевского);9 позднее «служанка» в поэзии Блока выходит на Невский проспект, предлагая «услуги» ночным проходимцам; в печати указывал я, что из «розы» здесь вылезла «гусеница» (скорлупчатое насекомое «Идиота»);10 Блока же силился я прочесть без «идей»: только в логике ощущений; повеяло таким душным угаром, в чем я и признался ему; он сказал мне в ответ:

– «Так что ж… хорошо».

Он вполне отдался уже субъективным эмоциям, превращая обстание в материалы к «Comedia dell'arte»;11 Л. Д. – явно мечтала о сцене; Блоки слушали Вагнера; еженедельно у них собиралася молодежь: все поэтики и музыканты.

У них я встречал юного говоруна с взъерошенными мохрами; студентик, махая руками, кричал за столом; со мной спорил о физике; скоро ж Блок показал мне стихи, изумившие яркостью; автором их оказался «студентик»; так я встретился с Городецким12.

Здесь помню и Пяста и Е. П. Иванова:13 оба – студенты; Иванов меня поразил ярким цветом бородки, мохрами, веснушками; Иванова Блок очень чтил:

– «Он – совсем удивительный, сильный; спроси-ка его: он все тебе скажет; придет и рассудит; спроси-ка!..»

Иванов и Пяст – друзья Блока; на похоронах его Е. Иванов ко мне подошел и, взмахнувши рукой, стер слезу со щеки рукавом:

– «Ушел… Мы остались тут: догнивать!» Соединение веселой легкости с лаской было лишь авансценою, на которую влек меня Блок, а не фон отношений; последний – жуть крадущейся катастрофы, грозящей нам с ним; но на попытки коснуться ее Блок как бы говорил:

– «Переезжай в Петербург; тогда выясним». А улыбкой своей договаривал:

– «Будем – играть; и когда игра выразится, – то ее примем мы».

Мережковские мне не раз повторяли:14

– «Блок развел декадентщину; а вы, Боря, – с идеями: вам с ним – не путь; вам путь – с нами».

Но «путь» с Мережковскими, в этом теперь убедился, – не путь!

У богомудров

У Мережковских я был тотчас же по приезде;15 и, по примеру прошлого года, был ими перетащен в уже не интересующий быт; [См. «Начало века», гл. четвертая] мне выцвел он; я удивлялся холодному любопытству к происходящему и выхолащиванию из него бескровных идеек, с которыми носились как с динамитом; оговариваюсь: Мережковский, пожалуй, еще с большим усердием нарыкивал «революционные» лозунги, публицистически овладев своей темой и выявив всю ее уродливость для меня в спорах с здесь собирающимися людьми о том, от какого радикального попа сколько процентов церковности нужно вспрыснуть «папствующему» радикалу, чтобы он умел взмахивать, как знаменем, «революционным» крестом; революция, все ж кое-как зацепившая этих людей год назад, теперь ими виделась даже не из окон, которым подставлялась спина; протопопик нового сознания, Мережковский, делатель литературных бомб, издаваемых Пирожковым16, взрывал нестрашных и дряхлолетних епископов; места последних уже занимали: Зинаида Гиппиус, благословляющая лорнеткой, и миропомазующий перчаткою Дмитрий Владимирович Философов; он наталкивался на Булгакова, стоящего за не столь благовонное мирро; кандидатами последнего стали – Свенцицкий и Эрн, руководители братства борьбы: православия с православием.

В этой компании я, обиженный за рабочий вопрос, все еще существующий вне «Нового Иерусалима», сошедшего с небеси, пока что только в красной гостиной и именно перед козеткой, с которой «епископесса» себе притирала к руке туберозу «Лубен» [Духи], выпуская из крашеных губ «благодать» папироски, – обиженный, я становился заядлым «марксистом»; но мне доставалось от встряха бердяевского кудря и от тиком высунутого языка, которые аргументировали: ненужность, праздность и не модность подобных вопросов после того, как Николай Бердяев все это преодолел в последней статье; и потому: кричащий факт всеобщей забастовки – явление запоздалое, «ставшее»; он проповедовал лишь «становление» здесь разрешаемой антиномии меж пока не молящимся и поэтому грешным «святейшим» политиком Струве и еще не кадетствующим, но молитвой уже святым протопопом; он разрешал антиномию тем, что Николай Бердяев, придя к молитве и к Струве, – центральная ось, через которую бегут токи мирового переворота; антиномию коллегия почтенных людей разрешала весь месяц; а Мережковский кричал:

– «Боря, – вы, такой, каким мы вас знаем, – как можете вы увлекаться марксистской схоластикой, сдобренной неживым кантианством?»17

Я не мог доказать, как ни силился, что и рабочий вопрос, и теория знания не «увлечение на стороне», а проблема, в сложностях которой запутался и не я, а – культура.

Темпераментней, но уже других, мне казался Булгаков, хватавшийся за черную бороду, поджимавший губы цвета владимирской вишни и устремлявший в кончик стола глаза цвета… тоже владимирской вишни; скоро я замолчал, сославшись на зубные боли, весьма донимавшие целый месяц; был же горько разочарован не только в круге интересов всех, меня окружавших; в Москве пережили мы сердцем октябрьские дни; как ни барахтались в трудностях найти себе дело; как ни был комичен Петровский, схватившийся за железную жердь (против пушек); как ни был комичен сухарь, Киселев, пригласивший нас к «минной» деятельности, – а все ж в наших жестах изживался порыв, прохвативший насквозь; ведь неспроста Пигит в свое время мечтал бросить нас, «аргонавтов», на первую баррикаду; за этот порыв, пусть наивно пережитой, и хватался я, как за сердцу близкую память, – при созерцании этого организованного безделья «передовых» общественников.

Почему ж, меня спросят, торчал здесь? Я ждал окончания ежедневного галдежа, чтобы после него при камине всю ночь напролет посвящать сестер Гиппиус (З. Н. и Т. Н.) [См. «Начало века», глава четвертая] во всю сложность создавшегося положения между Щ., Блоком, мною; сочувствие, пусть показное, меня бодрило; всему прочему лишь механически я подчинялся – «постольку поскольку»; и хаживал с Мережковским к Розанову, к Бердяеву, к Вячеславу Иванову, салон которого уже распухал [См. «Начало века», глава третья].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю