Текст книги "Там, где крадут сердца"
Автор книги: Андреа Имз
Жанр:
Бытовое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)




МОСКВА
2026
Глава 1

Говорят, что волшебство – настоящее волшебство, а не ту чепуху, которую бабы-знахарки продают по щепотке из своих мешочков с порошками и травами, – можно сотворить, только заполучив человеческое сердце.
Вот почему волшебницы, проезжавшие через нашу деревню, волшебницы в больших каретах с золочеными завитушками и бархатными занавесками, бывали так красивы. Их красота разбивала мужские сердца, а женские заставляла исходить ревностью, хотя женщинам лучше удавалось скрывать чувства.
Прибыв в нашу деревню, волшебницы на глазах у всех отправлялись на рынок покупать травы – у нас выращивали травы, – словно собирались варить зелье, как старые знахарки. На самом же деле эти дамы высасывали частички сердец тех, кто собирался посмотреть на них. Мы все об этом знали. Знали – и всё же бежали к ним, хотя куда разумнее было бы засесть по домам.
Для того волшебницы и колесили по деревням: они собирали частицы сердец, ничем не примечательных деревенских сердец, но на небольшие заклинания этих комочков все же хватало. Говорили, что каждый мужчина, каждая женщина, которые становились жертвами их чар, отдавали частицу своего сердца, едва увидев кого-нибудь из них, а волшебницы клали их в карман, чтобы использовать в магическом заклинании или заговоре.
Волшебницы редко забирали сердце целиком, для этого понадобилось бы выманить человека из деревни – во всяком случае, так мы думали; во время своих приездов они отщипывали от сердец понемногу; кажется, для их нужд было достаточно и малого.
Не знаю, откуда мы узнавали о сердцах, но знали мы о них с пеленок. Наверное, родители рассказывали нам эти истории, еще когда мы лежали в колыбели, но я не помню, когда и как услышала про сердца в первый раз.
Мы знали, что для настоящего волшебства потребно сердце – это единственное настоящее средство, – хотя время от времени какому-нибудь шарлатану удавалось продержаться какое-то время на чайной заварке и травах; мы знали, что от сердца могут забрать кусочек побольше или поменьше и жертва почти ничего не заметит; знали, что сердце можно даже извлечь из груди, словно устрицу из раковины; а еще мы знали, что чародеи забирают сердца у тех, кто живет в деревнях, далеко от столицы и от королевского дворца. У людей вроде нас.
Волшебницы вершили какие-то колдовские дела – но какие? Никто этого не знал, да никто и не интересовался. В столичном городе они могли колдовать как угодно, наши занятия их не заботили, а нас не заботили их занятия. Наверное, болтали мы на досуге, эти дамы своей ворожбой убивают кого-нибудь – убивают тех, кого пожелал умертвить король. Большая политика, так-то.
Наше королевство не вело войн; насколько нам было известно, оно не воевало уже сотни лет. И не исключено, что мы не знали войн благодаря волшебницам и их волшебным трудам.
Волшебницы брали у нас не так много, чтобы нас это обременяло, к тому же любое неудобство, причиняемое похищением сердец, с лихвой покрывалось восторгом, которым сопровождались их визиты; во всяком случае, именно так мы считали.
Спокойное отношение к тому, что на деле было медленно наносимым увечьем, позже казалось мне странным, но в то время и я, и все прочие относились к происходящему вполне благодушно. Пока волшебницы сидели в столице, мы охотно закрывали глаза на их деяния.
Вообще говоря, в городе бывал всего один наш односельчанин: добрый муж Прыщ. (Ладно, еще один наш односельчанин уехал в город не по своей воле, но о нем я расскажу позже.) Но история с Прыщом случилась тридцать лет назад, и он почти выжил из ума, так что толку от него было немного.
Мы старались по возможности не покидать деревню, а пределы королевства – и подавно. Время от времени через наши края проезжали путешественники, которые направлялись Куда-Нибудь Еще, но чаще мы видели, как они возвращаются назад. Они всегда казались озадаченными тем, что не смогли уехать дальше. Позже мне стало казаться, что мы были на удивление нелюбопытными, но в то время мы редко задавались такими вопросами.
Подданные нашего короля обычно рождались и умирали, не покидая родной деревни. Да и какой смысл покидать ее? Все деревни походили на нашу; а за границами королевства нас, насколько мы слышали, не ждало ничего, кроме войн и опасностей. В столице же имелись ужасы похлеще волшебниц и похищенных сердец.
До нас доходили истории о детях, которых оставили в городе их родители – а может, они сами заблудились.Дети эти сбивались в банды карманников или попросту исчезали без следа. Если мы плохо вели себя, взрослые пугали нас, говоря, что отвезут нас в город и мы присоединимся к этим бандам. Папа, конечно, так не говорил, а вот родители других ребят – случалось.
Женам и невестам не нравилось, когда приезжали волшебницы: уж больно страстные взгляды бросали на красавиц их благоверные.
Женщины, скрестив руки, неласково хмурились, наблюдая, как эти очаровательные дамы высасывают сердца, по праву принадлежавшие женам. Во всяком случае, они так считали.
Я получала немалое удовольствие, глядя, как мужчины ежатся то под взглядами волшебниц, то опасаясь страха и гнева своих лучших половин. Потом, когда волшебница отбывала, женщины приходили в лавку, цокали языками, жаловались на слабости мужчин. Я невозмутимо выслушивала их, заворачивая им мясо, однако в душе ликовала.
Мне нравилось, что они так негодуют. «Побудьте-ка хоть недолго в моей шкуре», – думала я. Даже самые хорошенькие мои односельчанки волшебницам в подметки не годились, а я никогда не сомневалась, что я самая неприметная девица во всей деревне.
Я знала, что мне никогда не стать молодой женщиной с младенцем на коленях, не стать даже степенной матроной в переднике, припорошенном мукой. Я убеждала себя, что такое положение дел меня более чем устраивает, однако все же не без удовольствия наблюдала, как женщины бесятся от ревности. Я не могла найти у себя в душе сочувствия к ним.
Но волшебницы и правда умели очаровывать. Даже я не могла этого отрицать. Как-то одна из них, вылезая из кареты, взглянула на меня – и улыбнулась так, словно я ей страшно интересна, словно я человек, о котором ей, будь у нее время, хотелось бы знать больше. Тогда-то я и поняла, как они разбивают сердца, эти женщины.
***
Мы знали только одного человека, которого волшебницы увезли на самом деле. Обычно во время своих редких визитов эти дамы просто высасывали для своих целей достаточно сердец у изрядного количества идиотов, а потом уезжали, словно собрав урожай самых спелых плодов.
Мне казалось, что время от времени они выходят из игры, а может быть, и нет – эти красавицы, похоже, не старились; наверное, они просто ждали, пока новые идиоты дозреют до того, чтобы с вожделением смотреть на волшебных городских дам. Дураки в нашей деревне всегда плодились с лихвой.
Возможно, к нам приезжали одни и те же дамы, просто они наведывались к нам так давно, что даже старейшие односельчане уже не помнили, когда это началось.
Так вот, одного из наших как-то увезли в город. Ничем особенным этот человек не отличался: не красавец и не урод, не молод и не стар. Он уже перешагнул брачный возраст настолько, чтобы большинство девушек забыли о нем, но не настолько, чтобы они время от времени не подмигивали ему.
До этого случая я даже имени его запомнить не могла, знала только, что оно начинается на Д – Дом? Денис? Но после того, как его увезли, его имя выучили все, оно стало единственным в своем роде; такие имена начинают нашептывать, они звучат как музыка: Дэв. Дэв Пест.
В тот день в деревню приехала очередная волшебница; из кареты, как обычно, показалась хорошенькая белая ножка. Иные ножки оказывались стройными, иные налитыми и полными, но у всех чародеек были такие тонкие лица, что перехватывало дыхание; кожа у них бывала всех цветов, от белой до угольно-черной; а волосы – кудрявые ли, нет ли – всегда словно светились изнутри.
Над прическами волшебниц явно немало трудились: косы и блестки были пристроены на голове самыми хитрыми способами. Они, эти дамы, усыпали драгоценными камнями все, что получится: пальцы, запястья, лодыжки, у некоторых даже нос был проколот.
Платья они носили всех цветов, а юбки шириной не уступали четырем пивным бочкам доброго мужа Фитиля; держались они на плетеном каркасе.
Юный Сэм Стеббин клялся, что заглянул однажды под такую юбку, когда дама спускалась из кареты по лесенке. Сэм говорил, что лежал на земле – он, мол, что-то обронил и полез поднимать (врал, конечно); взглянул вверх и мельком увидел нижнюю юбку, потом – позванивающий браслет на лодыжке, а выше – великолепную ножку. Парни заставляли его повторять эту повесть снова и снова.
Волшебницы до последней минуты не раздвигали занавески в окнах своих карет, и мы привставали на цыпочки, чтобы разглядеть их; штаны у мужиков бугрились на ширинке, словно их дружки тоже привставали на цыпочки, желая бросить любопытный взгляд на элегантных городских дам.
Дэв тогда работал на рыбном рынке. Он подолгу торчал на реке, а потом возвращался оттуда с палками, на которых болтались связки вонючих рыбешек. Да и сам он попахивал рыбой. До того самого дня о нем только это и знали.
У волшебницы – той самой, что увезла Дэва, – на золотые волосы была наброшена черная вуаль, и золото светилось сквозь кружева, как маргаритки в траве.
Она даже не стала, как обычно, делать вид, что собирается к травнице. Грациозные ножки в ботинках на пуговках ступили на нашу грязную деревенскую землю, и волшебница без тени смущения огляделась. Она смотрела на толпу зевак, словно добрая жена, которая щупает дыни и взвешивает яблоки у прилавка с фруктами, и глаза у нее были желто-зеленые.
Заметив Дэва, стоявшего у своего прилавка рядом с бочкой рассола и шестами с сушеной рыбой, чародейка указала на парня длинным пальцем.
Дэв глупо огляделся – вправо, влево, потом назад, но затем сообразил, на кого она указывает, и брови у него подскочили так высоко, что исчезли в волосах.
Волшебница улыбнулась. Дэв качнулся вперед, едва не перевернув бочку с рассолом, и, спотыкаясь, побрел через молчаливо глядевшую на него толпу.
Люди раздались, давая ему поход, как давали проход деревенскому пьянице, доброму мужу Трю, только без смешков и непристойных шуточек. Все понимали: не надо удерживать Дэва, пусть идет своей дорогой.
Волшебница продолжала подманивать его пальцем все время, пока он, пошатываясь, брел к ней; красивая ручка не дрогнула. Дойдя до волшебницы, Дэв встал, колеблясь, как трава на ветру. Он не отрываясь глядел в ее исполненное совершенства лицо, а мы не отрываясь глядели на него.
Чародейка улыбнулась, и сердца наши качнулись, как сушеные рыбины на шесте Дэва. Потом она открыла дверцу кареты, поднялась по ступенькам и скрылась внутри. Дэв, спотыкаясь, последовал за ней. Он выглядел деревенщиной и был деревенщиной. Мы увидели, как из темного зева кареты протянулась изящная ручка, и дверь с тихим щелчком захлопнулась.
Мы не разошлись по делам. Мы молчали. Мы ждали. Прошло немного времени – четыре минуты, пять? Трудно сказать. Колеса с чмоканьем выдрались из грязи, и экипаж с грохотом покатил назад по дороге, по которой приехал.
Едва карета скрылась из виду, люди загомонили. Сначала тихо, потом громче. Началась досужая болтовня. Непристойные предположения: чем там Дэв с волшебницей занимаются в карете. Стали звать стражу – не может же волшебница увезти его за здорово живешь! Кто знает, для чего он ей понадобился? Разве это законно?
А мужчины с вожделением смотрели вслед карете, поголовно желая оказаться на месте Дэва. Может быть, они мечтали, что когда-нибудь другая карета остановится, другая дама поманит их и увезет с собой в город, чтобы использовать, как ей заблагорассудится, а они и не станут возражать, пусть она выжмет их, как перезрелые плоды. Может быть, они воображали, что в чародейках волшебно все, вплоть до самых тайных мест. Что влагалища их сияют, или оттуда сыплются искры, или они раскрываются, подобно цветам.
Никто не позвал стражников. В конце концов, Дэва, может, и увезли, но уехал-то он по своей воле. Мы все тому свидетели. К тому же стражники против волшебниц не сильнее каких-нибудь святых пустынников. Зачем нам законы или даже боги, если мы живем под защитой волшебниц, которым все под силу? Ничто не сравнится с их могуществом. Мать Дэва плакала. Жители деревни предприняли несколько вялых попыток связаться с городскими властями, хотели писать письма – но никто не знал, куда их посылать.
Дэв вернулся через неделю или дней через десять и был один. Его нашли лежащим на его же рыбном прилавке, ранним утром, когда первые торговцы привезли в тележках провизию и цветы.
Он храпел, лежа головой на земле; задранные ноги мокли в его же жестяной бочке с протухшим рассолом, который никто не удосужился вылить. Был Дэв голый, как говорили некоторые, и с большим синяком на груди. Я после этого никогда не видела его без рубахи и не могу сказать, правду говорили люди или нет.
Дэва растолкали, плеснув вонючей воды ему в лицо, похлопали по щекам и завернули в дерюгу, чтобы он выглядел хоть сколько-нибудь пристойно. В ответ на вопросы о том, что с ним сталось, Дэв только с ошеломленным видом оглядывался через плечо, словно искал кого-то. Он походил на ребенка, высматривающего мать в толпе; казалось, он вот-вот заплачет. Большие пересохшие губы дрожали.
Мать Дэва какое-то время держала его подальше от посторонних глаз. И за задернутыми занавесками, чтобы никто из деревенских не мог бросить на него любопытный взгляд.
Наконец Дэв выполз из дома; он походил на человека, выздоравливающего после долгой болезни. Он даже ходил с палочкой, бог ты мой! – я думала, что для видимости. Волшебница, надо полагать, не ногами его интересовалась.
– Бедняга, – сказал как-то отец, качая головой (Дэв как раз проходил мимо нас).
– Слабак. Его окрутили, а он и поддался, – сказала я, сдувая с лица прядь волос.
День в лавке выдался исключительно жарким и суматошным, я впала в раздраженное состояние и меньше обычного была склонна проявлять понимание.
Па взглянул на меня и мягко заметил:
– Не суди так скоро, Фосс. Мы не знаем, каким волшебством она его осилила. И не знаем, как сами повели бы себя на его месте.
– Я-то уж точно не поддалась бы. Будь она хоть какой красавицей.
Па улыбнулся. Так он улыбался, когда говорил о маме, – грустная улыбка, в которой одновременно светилось счастье.
– Увидим, – сказал он. – Ты еще очень молода. Сделать человека дураком – или слабаком, как ты выражаешься – может не только волшебство. Этой силе поддавались мужчины и покрепче Дэва.
Я фыркнула, но рассмеялась. Да, Па всегда умел смягчить меня.
В деревне, конечно, много судачили о приключениях Дэва с волшебницей. Громкие разговоры в кабаке, приглушенные – на улице; мужчины старались, чтобы женщины не услышали их болтовни, но меня-то за женщину никто не считал, так что я много чего наслушалась.
Разговоры велись вполне ожидаемые. О казематах, напичканных всевозможными приспособлениями для темных удовольствий. Дэва, в ошейнике раба, заставляют вылизывать геморроидальные шишки его госпожи или, в более кровожадных вариантах, пожирать куски собственного сердца, подаваемые ему в виде элегантных закусок, нафаршированные какими-нибудь оливками без косточек и нежнейшим сливочным сыром.
Всем страсть как хотелось, чтобы Дэв рассказал про самый сок – а если не про сок, так хоть про ужасы. А может, и про то и про другое.
Но Дэв ничего не рассказывал. Когда его спрашивали – а его спрашивали, поначалу намеками, потом, когда он не соизволил выложить подробности, более настойчиво, – он принимался плакать, как ребенок, лицо его делалось беззащитным, потерянным и мокрым, и мужчины в смущении отводили глаза.
Он часами плакал в кружку с элем, не зная стыда, как младенец, отчего все, кто сидел у стены, искоса поглядывали на него. Спустя какое-то время вопросы прекратились.
Дэв никогда не рассказывал, как ему жилось с волшебницей. Он так и не женился, не завел подружку. До меня долетали слухи, а еще я видела, как он проходил мимо окон лавки с потерянным видом, словно у него что-то отняли, и все высматривал кого-то в толпе.
Мне и в голову не приходило самой заговорить с ним о волшебнице или начать расспрашивать о том, как ему, зачарованному, жилось. Мне в те дни казалось, что волшебницы не имеют ко мне никакого отношения, – я только смотрю, как они проезжают через деревню. Какой же я была дурой.

Глава 2

Мы с Па жили в центре деревни, прямо за нашей лавкой, в самой гуще событий. Па был мясником, и неплохим; руки его походили на бараньи окорока, а секачом он так ловко снимал мясо с костей, что остов туши и тот был в восторге.
Я работала с Па в лавке. Меня это более чем устраивало. Я стояла за прилавком и наблюдала через большие окна, что происходит на деревенской площади; меня же при этом мало кто видел. Да и сама работа мне нравилась.
Управляться в лавке было по большей части моей обязанностью. Отец разделывал туши, а я принимала заказы и деньги. Каждый день я, под неодобрительным взглядом короля, изображенного на портрете, – закон требовал, чтобы такой портрет был в каждой лавке, у нас он висел на задней стене, – подсчитывала монеты, производя, к своему удовольствию, все вычисления в уме. Я гордилась тем, как легко мне даются вычисления и как быстро я соображаю.
Как я уже говорила, деревня наша мало отличалась от других деревень. Несколько лавок, включая нашу мясницкую, а также кузницу, сгрудились вокруг рыночной площади, на которой раз в неделю ставили свои прилавки торговцы помельче. Дома уходили к крестьянским полям; у реки раскинулся рыбный рынок.
Мы, жители деревни, куда никто не приезжал и откуда уезжали очень немногие, были очень разными: наши края сотни лет заселяли и перезаселяли – сначала кочевники, охотники и земледельцы, потом – воины, сражавшиеся в давних войнах.
С тех пор все давно переженились со всеми, но на человеческом разнообразии это сказалось мало. По орехово-коричневой коже доброй жены Мег, например, было видно, что ее предки происходят из краев, где много солнца, а высокие скулы и почти гигантские руки и ноги Калли-простака свидетельствовали о том, что его род происходит от могучей расы воинов, хотя сам Калли был человеком мягким и ходил ссутулившись, чтобы выглядеть не таким высоким и грозным. Что же касается моей матери, то у нее кожа была почти золотистой, а волосы имели оттенок темного табака, но во мне почему-то победила отцовская бледность.
Однако мы жили под защитой короля и волшебниц, сколько помнили односельчане, их бабушки, дедушки и дедушки дедушек, и враждебные войска не вторгались в наше королевство. Сама мысль о войне задержалась только в кровавых сказках о смерти, а рассказывались такие сказки не часто.
Я всегда была белой вороной. Мать, дочка богатого купца, удивила всех, включая собственных родителей, которых я никогда не видела, выйдя замуж за скромного мясника. Она умерла, рожая меня, своего первого и единственного ребенка, и я не могла не думать, что я каким-то образом виновата в ее смерти.
Смерть от родов в нашем королевстве была чуть ли не проклятием, только не для матери, а для ребенка. Старое поверье, которое никак не хотело уходить.
Нам говорили, что волшебницы, собирая у нас урожай сердец, нам же приносят пользу: матери больше не умирают в родах, а младенцы рождаются здоровыми. То же касалось детей постарше и детенышей животных. Нам не уставали твердить, как нам повезло, что волшебницы не оставляют нас своими благодеяниями.
До того как волшебницы встали на защиту королевства – во всяком случае, так говорили предания, – овцы теряли ягнят, когда ягнились; телята иногда рождались мертвыми, их вынимали из материнской утробы в водной оболочке, бездыханными.
Однако за то время, что король сидел на троне, случаи мертворождения практически сошли на нет; матери тоже редко умирали родами, обессилев от потуг. Детей рождалось все меньше, но это была малая плата, хотя пожилых людей в королевстве все прибавлялось. Пожилых было теперь так много, а детей так мало, что жизнь в деревнях казалась сонной, тяжелой на подъем – но ведь мы сами были сонными, тяжелыми на подъем людьми.
Моя мама оказалась среди тех немногих, кто, порождая другую жизнь, потерял собственную. В детстве другие ребята жестоко дразнили меня, намекая, что я из тех брошенных детей, кто, попав в столицу, болтается по улицам или исчезает без следа.
И то сказать: в тех редких случаях, когда корова, овца или кобыла не переживали родов, предполагалось, что с теленком, ягненком или жеребенком что-то не так. Фермеры не тратили времени и корма зря, не гадали, что вырастет из новорожденных; таких детенышей сразу сдавали на скотобойню. Чтобы потом проблем не было.
Родители не одобряли своих чад, во всяком случае, напрямую их не поддерживали, однако и прекратить дразнилки не призывали. Издевательства прекращались, если их мог услышать Па. Все знали, на что он способен, как безоглядно любит меня. А я никогда ничего ему не говорила – знала, что он расстроится.
Па взял жену себе не по чину. Кое-кто поговаривал, что моя мать была слишком хрупкой для жены мясника, слишком нежной для нашей простой жизни и нашего простого жилища.
Я выросла. Руки у меня стали сильными, как и подобает рукам дочки мясника; у меня было круглое лицо и фигура, которую можно описать в лучшем случае как «крепко сбитая». Волосы морковного цвета едва доставали до плеч, сколько бы меда я в них ни втирала. В лавке я все равно убирала их под чепец, так что их мало кто видел.
Передник, который я повязывала каждый день, девственно-белый в первый час после открытия лавки, к закрытию становился мятым, влажным, в пятнах крови. За прилавком из-за возни с мясом всегда бывало душно, и я выглядела как бог знает что, хотя меня это не заботило. И Па это не заботило. В мясной лавке полагается быть потным и краснощеким, так что никто не бросал на меня странных взглядов.
Другое дело, когда мне надо было приодеться – в церковь или в гости; тогда я влезала в тесные чулки и платье, накручивала на себя ленты. В лавке люди знали, чего ожидать. Они понимали, что увидят меня – во всей моей красе, не разряженной в пух и прах. Обычно я обходилась безо всей этой чепухи.
Правда, иногда я видела девочек – тех, с кем когда-то ходила в школу; они гуляли под ручку со своими милыми, и тогда я испытывала болезненный укол.
Иногда девушки эти становились женами, и тогда они приходили в лавку за парой приличных котлет на косточке или стейков, чтобы приготовить столь же приличный обед своему Неду, Найаллу или кто там ждал их дома. А потом – обычно времени проходило не так уж много – они возвращались, на этот раз уже за тушей целиком или за потрохами на суп; так я понимала, что у них народились маленькие Недики или Найаллы.
Стыдно признаться, но у меня тоже был Нед или Найалл. Точнее, не то чтобы был – мне просто хотелось, чтобы он был; мне никогда не приходило в голову, что женщинам вроде меня – неинтересным, непримечательным, трезвомыслящим женщинам – не положено хотеть таких вещей, хотя всем остальным это было ясно как божий день.
Я думала, что и мне можно вздыхать по какому-нибудь парню, как вздыхали другие, и мечтать о букетиках на ступеньках моего крыльца или камешках, брошенных ночью в мое окно. Тогда я была моложе, но потом поняла, что я не столько женщина, сколько некто вроде мула или курицы-несушки: мое дело – приносить пользу, а восхищаться мною необязательно.
Мне даже сейчас больно вспоминать об этом. Как глупо я улыбалась, когда он являлся в лавку за вырезкой – младший из мальчиков Ходжес, Арон, лопоухий, с обветренными губами. Мужчинам можно быть некрасивыми, для них-то красота не имеет ни малейшего значения. Я говорила с ним, склонив голову к плечу, – потому что так делали другие девушки.
Сейчас, когда я вспоминаю об этом, когда вижу, как я, потная, красная, в чепчике в кровавых пятнах, таращусь на Арона так, будто он само совершенство, меня словно тычет под ребра жестким пальцем кто-то недобрый.
Как бы то ни было, я питала надежду, что Арон ко мне неравнодушен. Я уж сколько намеков я ему подавала. Каждый раз, когда он входил в лавку, мне казалось, что он пришел повидать меня. Хуже того: так думал и Па, потому что он-то свято верил, что у меня из задницы солнце сияет и что я краше тысячи волшебниц.
– Ты подаришь мне внуков раньше, чем я думал. Давай-ка освободим побольше места в свинарнике, чтобы им было где устроиться на ночь.
– Па! – Я шлепала его по руке, но втайне мне было приятно.
Со стыдом вспоминаю, сколько времени мне понадобилось, чтобы понять: Арон не только не питал ко мне ответной страсти, но и моей не замечал, так что все мои ужимки были и унизительными, и смехотворными одновременно.
Знаю, что вам это покажется смешным, но когда Арон подсунул под нашу дверь записку, то я не заподозрила дурного. Я всю жизнь прожила с Па, который любил меня больше всего на свете, и, несмотря на издевки, преследовавшие меня в детстве, и зловещие обстоятельства моего рождения, я понятия не имела, что в глазах любого другого мужчины дерьма не стою.
В записке Арон звал меня к себе на ферму помочь давить вино. Его семья, Ходжесы, жила виноделием, они отправляли большие бочки в питейные заведения и даже в столицу. Арон назначил день и время. Я сказала Па, и он благословил меня. Я надела платье с вышитыми желтыми цветочками и уложила косу короной. Такой красавицей я не выглядела еще никогда.
***
На ферме меня уже ждали Арон и бочка винограда. Арон вымыл и вытер ветошью ноги, готовясь давить виноград. Улыбаясь от одного оттопыренного уха до другого, он попросил меня снять обувь и тоже вымыть ноги. Я послушалась; он подал мне руку и помог забраться в бочку с виноградом. Помню зеленый кислый запах ягод, помню, как они лопались у меня между пальцами.
Потом Арон проводил меня домой. Я надеялась, что он меня поцелует или хотя бы подержит за руку, но мы просто вместе дошли до мясной лавки. Ступни у меня покалывало после винограда, я ощущала на себе фруктовый запах; приятное разнообразие, а то в мясной лавке вечно царил удушливый запах крови.
Надо отдать Арону должное: он ловко все спланировал. Его затея стала ясна не сразу, и когда он перестал казать нос, я просто решила, что он меня бросил.
Каждую божью ночь я поливала подушку слезами – до того самого утра, когда пришла на рынок и обнаружила, помимо бутылей с обычным вином Ходжесов, бадягу под названием «Жабье вино». Всего три бутылки, на этикетке которых красовалось грубое изображение жабы в мясницком фартуке. Когда я, волоча ноги, вышла из лавки, у входа меня уже ждали Арон с приятелями. Они смеялись. Я повернулась и тем же тяжелым шагом пошла назад.
Па чуть не взбесился. Я никогда еще не видела его таким злым. Он чуть не перевернул прилавок, прежде чем отец Арона прибежал утихомиривать его. В конце концов, добрый муж Ходжес не имел к затее Арона и его приятелей никакого отношения.
Па расколотил бутылки вдребезги; полилась зеленая жижа; на минуту я поверила этикетке и решила, что заразила вино какой-то ужасной, отвратительной болезнью. Хуже того: эта зеленая жижа и есть я, на виду оказалась сама моя суть. Моя неправильность, которая убила мою мать и должна была убить меня; бог знает, почему этого еще не произошло.
Конечно, я ошибалась. Арон слил раздавленный нами виноград прямо в бутылки, а бутылки запечатал, не отфильтровав жижу и не дав ей превратиться в вино. Просто ради злой шутки.
Ночью я все же набросала песку на то месиво, что осталось на площади, чтобы впредь не видеть его.
Больше я не тратила времени на парней. Я усвоила урок. Может быть, все это было частью проклятия, которое, в моем воображении, наложила на меня смерть матери: меня не полюбит ни один мужчина, кроме Па. И свет, который загорался в глазах Па, когда он смотрел на меня, отныне стал для меня такой же обидной насмешкой, как мое собственное отражение в зеркале.









